Но вот, наконец, и город.
За городской заставой сначала запестрели перед Семкой направо и налево бревенчатые серые домики с зелеными, красными и серыми крышами, потом пошли белые каменные дома; по улицам бродили куры, хрюкали свиньи; потом потянулись дворы и заборы, встретились у почтовых ворот полосатые верстовые столбы, раскинулась площадь с высокою колокольней за железной решеткой, а напротив нее торчала серая, тощая, бревенчатая каланча, где на самой макушке ходил вокруг по барьеру солдат, а впереди опять виднелись башни, заставы…
Не останавливаясь. Семка прошел городом и снова вышел на тракт, где было ему привольнее и веселее.
Чем дальше, тем более во всем замечал Семка, что наступает осень. «Ладно, скоро зима», — думалось ему, и родное село казалось все ближе и ближе. На полях не вились уже пестрые бабочки, не кружились стрекозы; деревья роняли листву, трава увядала: небо чаще заволакивалось серыми жидкими тучами; по ночам стояли холода. Но Семка думал: «Теперь уж скоро! Теперь недалеко!»
Проходя по тракту, Семка с утра еще ничего не ел и теперь чувствовал голод. Завидев в кустах человека, который сидел, поджав под себя ноги, и что-то жевал, он остановился и с завистью глядел, как тот, облупив яйцо, откусывал, заедая хлебом.
— Тебе чего? — спросил человек, не поднимаясь и продолжая жевать.
Семка молчал.
Человек этот был не молод, с серой короткой бородой, с загорелым и обветрившимся лицом, с узкими впалыми глазами. На ногах его были надеты шерстяные пимы[4], на плечах — пестрый пиджак, а на затылке — картуз.
— Тебе чего? — повторил он, вглядываясь в Семку.
— Дедушка, — несмело ответил Семка, — дай, хлебца кусочек…
— Самому, приятель, подали. Ну, да на… Поделюсь!
Он протянул ему корку и опять спросил:
— Ты чей такой? Откуда взялся?
— Домой иду… в Расею.
— В Расею? Вот и я в Расею… В зачем ты идешь?
Семка начал подробно рассказывать о своей жизни. Он говорил, как было ему скучно в бараке, как захотелось домой, и как он убежал ночью, а незнакомец все слушал да кивал головой, точно хваля его за что-то.
— Молодец, брат, — проговорил старик, похлопав Семку по руке. — Только гляжу я, плохая твоя жизнь!.. Видно, по моим следам пойдешь: ни дома тебе не видать, ни своего места не знать… Собачья жизнь! Прямо, собачья!
— А ты, дедушка, кто такой? — с интересом проговорил Семка и сел напротив старика.
— Кто я-то?.. Да никто… Так… Одно слово — Неизвестный.
Старик глубоко вздохнул и провел ладонью по лицу, точно утираясь.
— Да, брат… Ты человек малый, а и то вон как тебя назад потянуло… Всегда оно так, тянет, тянет… домой-то.
— А что, дедушка, дойду я к зиме до Расеи?
— Нет, не дойдешь. Потому, пойдут холода, а на тебе вон даже пальтишка нет… Хаживал я… Знаю… Не дойдешь, говорю. Замерзнешь.
От его слов Семка закручинился. Задумался и старик. Оба, потупив глаза, молчали.
Семке в это время казалось, как он будет замерзать, и было горько, что никто об этом не узнает в Белом. А старик думал свою думу и молча шевелил усами.
— Так ты куда? — неожиданно спросил Неизвестный, поднимаясь с травы.
— Я, дедушка, домой…
— Ну, и я домой. Пойдем вместе.
Оба они молча вышли на дорогу и побрели, не торопясь, вперед.
Свечерело… Ливший с полудня дождь пронизал до костей Семку и Неизвестного.
— Иди, брат, иди, — подбадривал старик. — Поспешай. А то двинет, это, осень-то взаправду, по-настоящему, а мы с тобой еще до гор не дошли. Что ж тогда? Пропадать нужно.
— Иду, дедушка.
— И то запоздали… Как бы холод, боюсь, не ударил… А то беда!
Семка, несмотря на усталость, чувствовал себя хорошо. Встреча с попутчиком его радовала и бодрила. Он был спокоен, что теперь уж не собьется с дороги и что дедушка приведет его куда нужно; да и поговорить было приятно: а дедушка все время рассказывал про Сибирь, где копают золото, говорил об острогах, о воле, о суровой сибирской зиме и о зеленой весенней травке, которая так и манит человека домой, так и не дает ему покоя ни днем, ни ночью.
— А что, дедушка, мы уж много прошли? — спрашивал Семка.
— Видишь, — голодней стало: значит, к Расеи подвигаемся. А за горы перевалим — там еще голодней будет: потому и говорю: поспешай! В Расеи деньгу любят, а у нас с тобой этого самого нету, ну, и ночуй, где хочешь, и ешь, что знаешь. Сибирь, брат, добрая!.. Только добро-то ее нам не по вкусу… не по зубам. Поспешай, паренек, поспешай!
В стороне от проезжей дороги остановился обоз. Было темно и холодно, и красное пламя костров приветливо манило путников. Распряженные лошади в потемках бродили по поляне, пощипывая вялую осеннюю траву: воза стояли с поднятыми кверху оглоблями, а мужики, разведя огонь, грелись и варили ужин.
— Дозвольте погреться, приятели!.. — сказал Неизвестный, подходя к костру.
— Садись, — ответили равнодушные голоса.
Старик подсел и протянул к огню руку. Семка тоже приблизился. Промокшее платье вскоре согрелось, и по спине пробежала приятная дрожь.
— Откуда идете? — спросил кто-то из мужиков, вглядываясь в лицо Неизвестному.
— Издали идем. К домам пробираемся.
— Паренек-то твой, что ли?
— Нет, встречный. Переселенский он-то… Сиротой остался.
— Вишь ты, промок сердешный!
На Семку все обратили внимание. Он сидел возле самого костра и, ежась, глядел как горят и корчатся в огне сучья, как тянется по ветру белый дым, как пенится и шипит в котелке варево.
— Сирота, стало-быть? — спросили мужики и опять стали смотреть на Семку.
Потом начали разговаривать о хлебе и о работе; потом, когда поспела еда, принялись за ужин.
— Ешь, несчастненький, ешь, — угощали Семку. — А то, вишь, зазяб.
Семка наелся и прилег отдохнуть. После горячей пищи ему было приятно поваляться возле огня. Сучья весело трещали; пахло дымом и свежею корою, — совсем так же, как бывало в Белом. Только если б это было дома, он накопал бы сейчас картошки и бросил бы в огонь. И Семке вспоминался обуглившийся картофель, который и пахнет, и руки жжет, и на зубах хрустит.
Над головою Семки светились звезды, такие же ясные, частые, как в Белом, — и ему хотелось думать, что Белое теперь где-нибудь близко… Ноги его ныли от усталости, земля холодила бок и спину, а костер так хорошо пригревал ему лицо и грудь, и коленки.
Мужики все еще о чем-то разговаривали; дедушка тоже разговаривал с ними. Семка слышал его голос: «Трудно, приятели, трудно»… И мужики говорили тоже, что «трудно». Потом голоса их стали глуше и тише, точно зажужжали пчелы… Потом поплыли перед Семкой красные круги, потом разлилась широкая холодная река, а за рекой показалось Белое… Семка хотел броситься к нему вплавь, но Неизвестный поймал его за ногу и сказал: «Трудно! трудно!..»
Потом опять завертелись красные и зеленые круги, — и все перемешалось…
Семка спал, как убитый.
Было раннее серое утро, когда он открыл глаза. По небу тянулись тучи; холодный ветер налетал порывами на потухший костер и, выхватив кучку золы, со свистом разносил ее по полю. Мужиков уже не было, а Неизвестный, свернувшись в комок, лежал на земле.
Семка приподнялся и сел.
— Дедушка! — позвал он старика, но тот не ответил. «А где ж мужики-то?» — подумалось ему сейчас же, и вдруг стало страшно за Неизвестного…
Ветер свистел, раздувая золу; по черным головешкам шуршали обгорелые ветки, и все поле, казалось, шуршит и стонет… Становилось жутко.
— Дедушка! — крикнул еще раз Семка, но голос его отнесло ветром в другую сторону.
Глаза его против воли закрывались, голова отяжелела и сама падала на плечи. Семка снова прилег, а вокруг и отовсюду гудело ему в уши: з-з-з-з!.. И ему чудилось, что Неизвестного убили разбойники, чудилось опять где-то близко Белое, но войти в него кто-то мешает, кто-то тянет назад, тянет туда на огромное поле, где стоит серый барак. — «А… ты домой?!» — говорит чей-то сердитый голос. Затем приносят горячие щи и наливают Семке прямо в рот, льют на голову, льют все больше и больше, так что на голове вырастает целая горячая гора, а щи все льют, все льют… Голова распухает, внутри горит костер, Семка задыхается и открывает глаза.
Над ним сидит Неизвестный и печально кивает головой.
— Что, брат? — говорит он, трогая его лицо рукою.
И Семка видит над собою небо, солнце, седую бороду, впалые глаза.
— Что брат?.. Дело-то наше, видно, дрянь!
— Дедушка… — еле пробормотал Семка.
— Ну-ка брат, встань, посиди!
Старик поднял его, посадил к себе на колени и дал привалиться к своей груди головой.
— Что, брат?
— Ничего, — пробормотал снова Семка.
— Очувствуйся немножко, да надо итти, как-нибудь… Не помирать же здесь! Бог милостив!
Через час они уже брели тихонько по дороге обнявшись. Неизвестный шагал мерно и уверенно, а Семка часто спотыкался и сбивался с шагу.
— Город-то больно далече, — жаловался старик. — В больницу бы тебя положить… Ты ведь не то, что я… тебе можно… А мне вот глаз нельзя туда показать… в город-то. Эх житье, житье!..
Немного спустя Семка остановился.
— Дедушка… ноги не идут. Давай посидим.
— Отойдем в рощу. Там потеплее. Ну, держись за меня. Вот так! Ну пойдем.
В роще оба они сели. Неизвестный велел Семке положить голову к нему на колени, а сам наломал сучьев и сделал из них постель.
— Ложись, ложись, мужичок!.. Ложись!
— Дедушка, — взмолился Семка, — не бросай меня одного!.. дедушка!
Они брели тихонько по дороге, обнявшись
Он горько заплакал и не говорил уже более ни слова. Опять ему стало казаться, что вокруг все гудит и свистит, опять кто-то тянет его за голову, и все перед ним кружится и горит… — Домой! домой!.. — тяжело выговаривает иногда Семка и через силу открывает глаза, но уже ничего не видит… Иногда кажутся ему какие-то новые люди, незнакомый новый барак; то видит он мать, то речку Узюпку, то опять незнакомых людей, то дедушку Неизвестного; и ночь, и день мешаются вместе, и, наконец, Семка снова открывает глаза.