Домой ▪ Все только начинается ▪ Дорога вся белая — страница 3 из 28

Нам хорошо. У нас чемоданчик и, ухарства ради, большая — сто штук — пачка «Казбека». И больше ничего. Мы стоим у окна и, высовываясь из него, изучаем места. Вылетает из-под колес песок, громыхают стрелки, зеленой стеной несется насыпь. Гудок у паровоза красивый и властный. Так вот, мы привезем домой муку. Много муки, белой и чистой. Вот так! Так вот! Вот так! Так вот!

— А могут пустить под откос, — сказал кто-то за спиной. — Даже очень просто. Бандеровцы.

— Бывает.

— Семи смертям не бывать...

Зеленая насыпь то растет, то прыгает вниз. За деревьями белеют хаты. Они не такие красивые, как у Куинджи, но зато живые, теплые, земные. Коза смотрит на поезд, удивленно наклонив голову. Уже целая туча песка несется рядом с вагонами. Солнце висит над тополями, желтое, заходящее, все еще теплое. Гудят возле нас мужские голоса:

—Треба було цей Берлин соби забраты...

— Америка-то она далеко. У них — бомба, вот какая штука.

— Теперь отвоевали. Теперь солдату другая будет жизнь, хорошая...

— Была и у меня колысь жинка... эй, хлопцы, вам кажу: берить сало. Берить, берить. Е на Украини сало и буде...

— Спасибо. Не...

Вилька отказывается от сала, стесняется и краснеет. Мы с утра не ели и не взяли с собой даже кусочка хлеба. Но мы знаем, почем сало.

— Ну, хлопцы!

— Не...

Прижавшись к окну, я чувствую, как похрустывают у меня в пиджаке деньги. Они за подкладкой, чтобы не украли. Эти деньги — на муку. Снова побежали рядом хаты. Рассыпались у леса под высоким белым небом, повернулись перед нами и стали совсем маленькими. В насыпи черная дыра и вода в ней. Это воронка. Потом ржавые обломки вагонов. Колесами вверх сгоревшая платформа. И похожа она почему-то на дохлую собаку, которая лежит на спине.

В лицо бьет теплый ветер, и пахнет он житом. По тропинке идет женщина с корзинкой.

— Далеко отъехали, — подмигивает мне Вилька. Лицо у него черное от пыли и сажи.

Я смотрю, как легко, как непринужденно идет женщина по тропинке, и снова думаю о матери.

— Берить, хлопцы, сало, — просит тот же голос. — Ну чего там, хлопцы.

В конце декабря мама уже не могла ходить в магазин.

Я только позже понял, почему она стала доверять мне карточки. Боялась, что упадет на улице, замерзнет и я останусь без хлеба. Последний раз она ходила в магазин девятнадцатого декабря. А морозы стояли такие, что у нас вся комната была в инее. Мама пришла озабоченная и как мне теперь кажется, какая-то быстрая и резкая, хотя этого совсем не могло быть. Глаза у нее были большие, серые и мягкие. В руке крохотный кулек. Она достала двести граммов сухофруктов, которые давали вместо сахара, и сказала, что под Новый год мы сварим из них суп. А до Нового года было десять дней. И я потихоньку таскал из кулька то сливу, то вишню. Не мог удержаться. И когда под Новый год мама открыла буфет, кулек был пустой. Мы остались без супа. Мама не сказала ни слова. Я же сам только через несколько месяцев, перебирая в памяти все, что случилось этой зимой, почувствовал страшный стыд, готов был провалиться сквозь землю. Как же так, неужели у меня совсем нет выдержки, нет воли? Потом я отомстил самому себе. Я отомстил себе вот той клубникой в совхозе «Лесное».

...Солнце опустилось еще ниже и теперь пряталось за тополя, просовывая сквозь ветки длинные желтые лучи. Я подумал, что уже далеко от Львова и мука здесь, наверное, совсем дешевая. Снова ржавые колеса вагонов. Все те же голоса мужчин за спиной. И неожиданно новый голос, железный и сухой:

— Приготовьте документы...

Я смотрю на Вильку и вижу, что его замечательные глаза, его добрые синие глаза становятся бессмысленными и круглыми, становятся рыбьими.

— Приготовьте документы! — гремит железный голос. — Документы! Государственная граница!

Я смотрю на Вильку. Какая граница?! Здесь высокие тополя, веселое стадо, зеленая и ласковая трава. А куда же едут все остальные? За границу? Вагон стал маленьким, а мы почувствовали себя большими, до несуразности громадными, очень заметными. Здесь, оказывается, полно пограничников. Сидят в каждом купе. Как же это понять? А Перемышль? А наша мука? Теперь нас заберут. Даже ребенок знает, что нельзя находиться возле границы.

Уже через минуту у Вильки лицо подчеркнуто безразличное. Но я вижу, как он начинает покусывать губу, и знаю, что это значит. Куда же это мы заехали? В животе стало холодно.

Я смотрю на Вильку.

Он деловито пошарил по карманам и начал беспечно насвистывать. А глаза — туда-сюда.

— Документы!

Вилька закурил и дал мне папиросу.

Вагон — это, выходит, просто деревянная коробка, в которую напиханы люди, все как на ладони, и никуда не денешься. К тому же такая скорость.

— ДОКУМЕНТЫ!

Теперь гудок у паровоза тревожный и какой-то сам по себе. Кажется, поезд пошел медленней, начал притормаживать. Обычно паровоз гудит перед станцией. Надо еще повернуться и очень спокойно снять с полки наш чемоданчик, где сульфидин, финский нож и большая пачкя «Казбека». И тогда, может быть, мы убежим. Мы стоим себе и дымим. Вилька пожимает плечами, точно ему страшно надоела эта дорога — такая она бессмысленная, — поворачивается и снимает чемоданчик с полки. Десять тысяч глаз смотрят нам в спину, тянут назад, ощупывают нас, кричат, бьют, хватают... Ни с места! Ни шагу. Всё!

На маленькой станции — две дорожки синих рельс, как будто влажных, вспотевших, несколько тополей, высокий старый дуб и белый одноэтажный вокзал. Больше — ничего.

С длинной масленкой в руке прошел по шпалам рабочий. Внимательно оглядел нас и отвернулся. Неожиданно стал слышен стук дятла. Тук-тук-тук... тук. И снова мы почувствовали себя большими и заметными. На мне синий пиджак и серые брюки, волосы ежиком. На Вильке черные брюки, вылинявшая отцовская гимнастерка, светлые волосы мягкими волнами.

— Когда обратный на Львов? — спрашивает Вилька.

Мы только одни стоим на платформе. Вокруг пусто.

Рабочий останавливается.

— Вы сошли с этого? — Он показывает в ту сторону, откуда доносится прощальный, очень знакомый гудок, на этот раз бодрый и независимый.

Я молчу.

— С этого, — отвечает Вилька.

— А зачем приехали?

— Нужно. А буфет на этой станции есть?

Рабочий покачал головой. Глаза у него буравящие и острые.

— Львовский рано утром. А вы знаете, что здесь граница? Сцапают, и попадете в тюрьму.

— Знаем, — певучим своим баритоном, еще не очень окрепшим, неуверенным, говорит Вилька и тянет меня за пиджак, чтобы я не открывал рта.

— Ну-ну, — как-то неопределенно говорит рабочий, говорит это уже на ходу.

На отцовской Вилькиной гимнастерке дырки от орденов и следы от полосок, которыми отмечались ранения. Золотая — за руку, которая осталась где-то у Курска. Слышно, как на станции звонит телефон.

Теперь нам не до муки. Надо куда-нибудь уходить от этого здания подальше, чтобы никому не мозолить глаза, В каком-нибудь овраге переждать ночь, а утром незаметно юркнуть в поезд, который идет на Львов. И чтобы так не везло!

Молча, не глядя друг на друга, мы пересекаем полотно, идем к дубу. Снова слышатся чьи-то шаги. И вдруг Вилька начинает громко и неестественно смеяться.

— А майор-то, майор! — сквозь смех кричит он.

— Какой майор? — Я цепенею от его смеха, смотрю по сторонам, останавливаюсь.

— А полковник-то, полковник!

— Какой полковник?

— Как же мы его теперь найдем? — Вилька смотрит на меня совершенно бешеными глазами, так же неожиданно замолкает и стучит пальцем по лбу.

Возле дуба мы нашли узкую тропинку и побрели по ней. Нам хотелось есть, и мы уже одурели от «Казбека».

Солнце садится, и уже чувствуется, что будет холодный туман, трава начинает темнеть, и синева наверху холодная, и даже розовый свет на западе больше напоминает сияние, чем закат. Открылся небольшой кустарник. Может быть, мы уже перешли границу?

— Купишь с тобой муки, — ворчит Вилька. — И почему ты какой-то непутевый?

Я устраиваюсь под кустом, ломаю ветки, чтобы лечь на них. От папирос во рту горько и сухо.

Вилька подбрасывает мне веток, потом снимает гимнастерку, протягивает.

— Чего сало не брал?

— А ты?

— Ты можешь не каркать?

— Могу.

— Ну какая тут граница? Забрали бы нас уже давно. Лежи себе и помалкивай. И не ори на целый километр, говорю тебе еще раз.

— Не замерзну я и так.

— Бери, я тебе говорю. Схватишь воспаление легких, что мне с тобой делать?

— А если тут ходят с собакой?

— С крокодилом тут ходят. Географию учить надо было лучше. А спичек там еще много?

— Ты же сам хотел до Перемышля.

— Тихо, ведь сказал я тебе уже. Лежи тут как мертвый. Идет кто-то вроде...

Из оврага тянет сыростью. Внизу бежит ручей, коричневый и, наверное, ледяной. По другой стороне оврага прыгают вороны. Я натягиваю Вилькину гимнастерку. Настороженно посматриваю по сторонам. Кусты кажутся взъерошенными, не такими, как бывают на самом деле. И что-то шевелится в них.

— Деньги-то у тебя целы? Ты ведь и потерять можешь, тебе недолго.

Я протягиваю Вильке полу пиджака.

— Вот. Целы.

— Не трясись, — говорит Вилька. — Через три дня будем в Ленинграде. Ездить с тобой — одна каторга, скажу я тебе. И не щелкай портсигаром. Взял зачем-то у этого солдата портсигар. Вот привязался на мою голову. Зачем ты взял этот портсигар?

— А я разве тебе не говорил, что нужно купить буханку хлеба?

— Кто говорил?

— Я.

— Вот и ешь теперь, если говорил.

В небо всегда приятно смотреть, потому что сразу же начинаешь мечтать и мысли приходят большие, светлые, по-настоящему человеческие. Но лучше всего смотреть на небо вечером, вот в такую как раз пору. Тогда оно разное. Заложив руки под голову, я смотрю на небо. Тот край, который прямо передо мной, розовый и белый, и чистота там такая, что хочется протянуть руку и прикоснуться к ней, то как будто небо какой-то другой планеты, где горы из отшлифованного гранита, дороги из белого камня, где деревья все до одного похожи на кипарисы, но только разных цветов — есть оранжевые, как апельсины, есть сиреневые, есть голубые, и вода в реках такая, как бывает тихим и пасмурным утром в море — прозрачная и зеленоватая. Если смотреть точно вверх, небо густо-синее, плотное и глубокое, и можно ясно представить, что там бездна, в которой плавают звезды, огромные и крохотные, там они перемешиваются, взрываются, разлетаются на куски и несутся дальше, становятся все меньше, подобно камню, летящему в глубину колодца, такого колодца, у которого нет дна, и если свесить голову, то уже не удержишься — полетишь вниз, заскользишь, уне