Домой ▪ Все только начинается ▪ Дорога вся белая — страница 5 из 28

Несколько человек засмеялись.

— Эй вы там, в тамбуре, подпевай! — крикнули из вагона.

— И таких молоденьких на войну брали, — глядя на Вильку, сокрушенно проговорила женщина в черном шелковом платке с красными цветами и стала рассказывать, что едут солдаты из Польши, не дожидаясь пассажирского садятся на товарный, а их по дороге бандеровцы с угля стаскивают, стреляют и режут.

— То правда, — подтвердил кто-то. — Людям до дому хочется. А тут жди пассажирского.

Вагон летел, громыхая песней, жуткой от силы мужских голосов. Про нас забыли. Но я уже не боялся ни контролеров, ни пограничников. Меня душило от Вилькиного снисходительно-пренебрежительного тона, злила потеря портсигара, мне хотелось зареветь от всей этой истории с Перемышлем. Я понял, что бежать уже нечего. Стиснутый со всех сторон, весь какой-то пустой, раздавленный, я думал над тем, как мне уйти от Вильки, как это сделать.

Из круглого Вилькиного подбородка торчало несколько волосинок. Он уже брился, а я еще нет. И меня это тоже злило. Я, может быть, в чем-то завидовал Вильке, в глубине души, может быть, даже не любил его, а может быть, чувствовал себя бесконечно виноватым и потому злился, распалял самого себя.

Долго не было остановки. От моего носа железная пуговица на Вилькиной гимнастерке стала теплой. Солнце поднялось выше, начало желтеть. Парень лет двадцати пяти, в форме милиционера, но без погон, дымил мне в лицо махоркой. Женщина в черном шелковом платке продолжала набивать тамбур ужасами: разными слухами о бандеровцах. Я решил, что уйду от Вильки во Львове. Он прислонится к стене, будет смотреть с усмешкой, мы разделим деньги и наконец разойдемся в разные стороны для того, чтобы он узнал, что я могу и без него, без его опеки погрызть, как он говорит, эту штуку, которая называется «жизнь». Но все же он в чем-то, наверное, прав, если у меня украли портсигар и я ничего не слышал. Нет, слышал, только не мог открыть глаза. Все равно уйду. Я сам хочу всегда быть прав. Наверное, так устроены люди.

Оборвалась цепочка тополей, солнце брызнуло вовсю. Под ногами заскрежетало, пассажиры задвигались, загудели. Выходить никто не хотел — боялись потерять место. Поезд остановился. А я уже все решил для себя.

— Ну, побежали, — сказал Вилька и начал мною буравить толпу. — А то твои кишки слиплись.

И меня опять обожгло: он сказал только про меня, как будто у него самого кишки гофрированные, как трубки противогаза. Молча и чувствуя, что у меня от обиды нет слов, чтобы обороняться, я стал выбираться из вагона.

Вилька побежал вперед, размахивая чемоданчиком, а я остановился, отойдя совсем недалеко от вагона, чтобы издали посмотреть еще раз, как он бежит, как торопится, но теперь неизвестно ради чего. Эта станция была больше, чем та. Вокзал двухэтажный, слева — что-то вроде рыночной площади. Подъезжая, гудел товарный. Возле двери висел треснувший колокол. Сновали туда-сюда люди с чемоданами и мешками. Вилька уже был далеко, и я уже не смотрел на него, но по-прежнему стоял на месте, точно вкопанный, точно пришпиленный током. Мне вдруг показался холодным и неприветливым этот вокзал, а тело заполнила пустая, оседающая где-то в животе тяжесть, как предчувствие, недоброе, жуткое.

— Ну чего ты? — крикнул Вилька.

И зачем-то я пошел за ним, а не нужно было этого делать. Нужно было дотерпеть до Львова. Оставалось каких-нибудь три-четыре часа. Но я пошел за ним, зная, что ему еще раз хочется насладиться своей щедростью.

Внутри вокзала еще пряталось холодное утро. Рядами стояли пустые, обтертые скамейки, кое-где заплеванные семечками. Свесив голову, прижимая красную фуражку к груди, и от этого похожий на снегиря, спал железнодорожник. На двери буфета висел замок. Было слишком рано. Следом за Вилькой я поплелся обратно, чувствуя еще большее раздражение, чем прежде. А дальше все произошло с невероятной быстротой. Все случилось как гром с ясного неба.

Была спина Вильки, всего в двух шагах был перрон, освещенный солнцем, дощатый, местами сгнивший, и совсем рядом наш поезд, зеленый и теплый, и мне надо было только поднять ногу, чтобы переступить порог вокзала, как вдруг все заслонила фигура в синем штатском костюме. Загорелое лицо, белый отложной воротничок, прямой взгляд, карман оттянут.

— Одну минуту!

— Что такое? — Я смотрел, как легко и спокойно Вилька идет к поезду, а до поезда ему несколько шагов, несколько секунд, а потом — все.

— Вы вчера ехали в ту сторону?

— Ехали. Ну и что? — И тут я почувствовал, что как раз это самое случилось, а поезд сейчас отойдет. Так мне и нужно. Со мной — конец. И это ничего, ничего. Все правильно. Пусть Вилька уедет, а меня посадят. Я был согласен на это. Вилька взялся за ручку нашего вагона и обернулся. Зачем? Зачем?

— Зачем вы ехали в ту сторону?

— Когда?

— Вчера вечером.

— Мы?

Мне хотелось крикнуть Вильке, чтобы он убегал. Мне хотелось, чтобы он растворился.

— Как это — мы?

— Вы, вы.

— У меня уходит поезд. — Я подумал, что все равно не выдам Вильку. Но почему он стоит, а не прячется в вагон?

— Нет, подождите.

— Но ведь уйдет же поезд! Что вам нужно?

Вилька стоял и смотрел на меня, внимательно, оценивающе. Махнул рукой, но робко. И в это время раздался гудок, белый флаг взвился над паровозом, затрепетал и полез выше, выше. Поезд вздрогнул, медленно поплыл. Только бы Вилька встал на подножку, ухватился за ручку и отвернулся, и не смотрел на меня. Только бы Вилька уехал. Больше мне ничего не нужно.

— Но ведь уходит... — Я попытался сделать шаг вперед, но вяло, обреченно. Такая у меня судьба, и я отсижу свои годы. Только бы Вилька... Ему нельзя...

Поезд катился, набирал скорость, блестел окнами, размахивал платками, а Вилька бежал ко мне со всех ног. Подбежал и, чувствуя что-то неладное, вертя глазами, остановился в трех шагах.

— Ну что ты разговариваешь с ним? Что ты с ним говоришь? — кричал он, подходя все ближе и прицеливаясь, чтобы схватить меня за рукав. — Что вам от него нужно? Побежали! Ну что вам нужно?

Еще проплывал рядом хвост поезда. Если кинуться, можно было успеть. Но у меня уже не было ног, я не понимал, что кричит Вилька.

- Ну что вам? Отпустите его... Отпустите...

Так мы остались, а поезд ушел. Было чистое августовское утро, солнечное и уже теплое.

- Пойдемте со мной к капитану, — сказал мужчина строго, но спокойно.

Он шел сзади, а мы деревянно выстукивали вдоль голых стен, по каким-то коридорам, красным от лозунгов, зная, что идти недолго, что все равно придем туда, откуда уже нельзя выйти, и даже сейчас чувствуя, как накапливается в глазах сухая пустота, отупляющая, бесчувственная, мутная, хоронящая краски, звуки, оттенки, музыку, весь человеческим мир с его гордостью и достоинством. Пропало все, были только наши шаги.

- Направо.

Мы так и сделали. Вот чем обернулась моя мечтательность, и вот как мне жилось с ней. И мне и почему-то Вильке.

- Прямо.

Мы пошли прямо, не переваривая это слово, а подчиняясь ему сразу же и беспрекословно.

- Направо.

И мы повернули. Вот что означала сила одного над другим. И потом, сколько я ни старался, я не мог вспомнить, какая краска лежала на стенах тех коридоров - был это цвет неба или цвет травы или цвет осеннего поля. На всем лежал один цвет - страха, однообразный и липкий, нудный и леденящий.

Капитан был похож на июльскую маковку: туловище тонкое, лицо круглое, а зеленая фуражка как будто мала и томно прилеплена к макушке. Рукой он поглаживал щеку.

- Зачем вы переходили границу?

На полу у моих ног лежит солнечный луч. И, не решаясь взобраться на ботинок, ползает синяя мясная муха. В открытое окно доносится запах станции. Паровозный дым, перегретое машинное масло, смола, перемешиваясь, образуют какой-то одуряющий запах, от которого рождаются тоска и сонливость и жалость к самому себе. Товарный полязгивает. В солнечном луче крутится пыль.

- Когда? — удивленно спрашиваю я. Мне хочется крикнуть, что это я виноват во всем, я завез сюда Вильку.

- А вы не знаете когда? Ночью. — У Маковки лицо еще зеленей, чем фуражка, может быть так падает свет. — Вчера ночью туда перешли, а сегодня вернулись. Зачем?

- Мы? Вы что?

- Не мыкать. Говорите правду, — и, перекладывая с места на место финский нож, сульфидин, железнодорожный универсальный ключ, всасывая воздух в больной зуб, Маковка бросает на Вильку злые, раздраженные взгляды. — Где вы были ночью?

Вилька скребет ногтем по столу, на одной ножке которого фиолетовый подтек, напоминающий подвешенную за хвост крысу. Вилька молчит, потому что его оскорбили в этой пустой комнате, обыскали, заставили снять гимнастерку, ощупали всего. Он такой. Теперь будет молчать, если ему не поверили. Мой пиджак тоже распорот, и на столе, россыпью, больше всего красных тридцаток, лежат наши пятьсот рублей.

- И финка, и ключ. Хороши! — И вдруг Маковка чихнул.

Вилька вздрогнул.

- Ночью? — Я наваливаюсь на стол. — Да мы ночевали на станции.

- Нет, вы ушли в сторону границы, а теперь едете во Львов, — наклонив голову набок, Маковка греет ладонью щеку.

Наконец, чуть повернувшись, почти выворачивая глаза, так, чтобы не заметил Маковка, я смотрю на Вильку. У него чуть перекошены губы, какое-то подобие усмешки, серые пятна на щеках и узкий, в одну точку взгляд.

- Не скребите, — опять сказал ему Маковка. — Финка зачем? Ключ? Порошки откуда? Что это за порошки?

Вилька опускает руку, вздохнув так, что плечи его поднимаются, переводит взгляд на окно. В этой своей розовой майке, дырявой от старости н многих стирок - а гимнастерка его валялась на барьере, свешиваясь одним рукавом вниз - загорелый и вмиг похудевший, Вилька никак не похож на шпиона, хотя Маковка больше кричит на него, потому что он ростом выше и кажется взрослее.

- У меня там на станции украли серебряный портсигар, — кричу я. — Мы спали там, у меня украли ночью.

Маковка отодвигает фуражку на затылок, взгляд у него пристальный, твердый.