Дона Флор и два ее мужа — страница 1 из 11

Жоржи АмадуДона Флор и ее два мужа

Дона Флор против буржуазного общества

В романе «Дона Флор и два ее мужа» я поставил перед собою две задачи. Прежде всего, дать широкую панораму современной баиянской жизни, картину обычаев, нравов, условий и условностей, окрашенную колоритом Салвадора, единственного в своем роде города, где смешались все расы. В широкой панораме баиянской жизни мне хотелось запечатлеть все характерные штрихи быта, которые теперь постепенно исчезают с течением времени: архитектуру, фольклор, музыку, кухню — в общем все то, что в совокупности отражает самый дух народа, его своеобразие, его национальную культуру. Мне хотелось также передать особенности местного говора, отличающегося поэтичностью и изяществом. Думаю, что именно бразильский колорит романа (бразильский потому, что Байя — это и есть Бразилия) и является одной из причин его успеха не только в Бразилии, но и в других странах. Ибо роман этот — и в самомделе панорама баиянской жизни.

Но дело не только в этом. Вторая моя задача была более сложной и отнюдь не сводилась к описанию истории двух замужеств доны Флор, хотя именно эта история дала автору возможность высмеять мелкую буржуазию, ограниченность ее горизонтов, ее неспособность к полнокровной жизни, ее нелепые и смешные предрассудки. Мещанство — это класс, лишенный перспектив, обуреваемый мелочными стремлениями и претензиями, пытающийся добиться привилегий, которыми несправедливо обладает буржуазия. Я хотел показать в этом романе издавна существующий контраст между жизнью народа — тяжелой, страшной, поистине трагической, которую он, однако, переносит с мужеством, решимостью, упорством, настоящим героизмом, всегда веря в лучшее будущее, и нелепой, никчемной жизнью мелкой буржуазии. Достаточно вдуматься в содержание романа, чтобы убедиться: из всех затруднений дону Флор неизменно выручает народ в лице того или иного персонажа книги.

Эту ограниченность жизненных горизонтов, этот почти полный отказ от истинных ценностей жизни, эту деградацию мещанства я показал сквозь призму самого глубокого, благородного и бессмертного чувства — чувства любви. Я хотел также показать, что в буржуазной среде это чувство становится едва ли не преступным и что в наше время лишь люди из народа умеют любить по-настоящему

Дона Флор, зажатая в железные тиски буржуазного общества, не сразу могла отличить ложь от правды; она жаждет любви и отказывается от нее, ее решимость снова и снова отступает перед робостью. Но с помощью простых людей этой поистине волшебной Баии она восстает против предрассудков, против всего, что угнетает и уродует любовь, делая ее либо низменной, либо преступной, против всего, что мешает человеку любить. В конце романа дона Флор твердо стоит на ногах, она борется. Такова была моя вторая задача.

Для моего романа, как и для бразильского романа вообще, характерна вера в народ и его судьбу. Как и другие мои произведения, эта книга — за будущее и против прошлого.

Жоржи Амаду

Тайная, волнующая история, пережитая доной Флор, почетной преподавательницей кулинарного искусства, и ее двумя мужьями: первым, по прозвищу Гуляка, вторым — аптекарем по имени д-р Теодоро Мадурейра, или страшная борьба между духом и плотью

История эта рассказана Жоржи Амаду, народным сочинителем, обосновавшимся в городе Салвадор, в Бухте Всех Святых, в квартале Рио-Вермельо, по соседству с площадью Сант-Ана, где обитает Йеманжа, повелительница вод.

MCMLXVI


«Бог — толстый»

(откровение Гуляки, сделанное им по возвращении из загробного мира)


«Земля — голубая»

(заявил Гагарин после первого полета в космос)


«Каждой вещи свое место, и каждая вещь на своем месте»

(надпись на стене в аптеке д-ра Теодоро Мадурейры)


«Ах!»

(вздохнула дона Флор)


ДОРОГОЙ ДРУГ ЖОРЖИ АМАДУ!

Если говорить откровенно, то мой пирог из маниоки не имеет определенного рецепта. О том, как его готовить, мне рассказала дона Алда, жена Ренато, который работает в музее. Однако, прежде чем я научилась выпекать его как следует, мне пришлось немало повозиться. (Впрочем, кто же научится любить, не любя, или жить, не прожив жизни?)

Можно испечь два десятка пирожков из маниокового теста, а если пожелаете, то и больше, но посоветуйте доне Зелии[1] испечь сразу один большой пирог. Он всегда приходится всем по вкусу. Даже они оба, столь не похожие друг на друга, только в этом сошлись и обожали пирог из маниокового или кукурузного теста. Только ли пирог? Ах, сеу[2] Жоржи, не бередите моей раны. Сахар, соль, тертый сыр, сливочное масло, кокосовое молоко и мякоть кокосового ореха — необходимо и то и другое (как говорил мне один сеньор, пишущий в газетах: почему сердцу человеческому мало одной любви и оно всегда ищет вторую?) — и класть следует все по вкусу. Ведь у каждого свой вкус: один любит посолонее, другой — послаще, не правда ли? Все это хорошенько размешать и сунуть в раскаленную печь.

Думаю, что Вы меня поймете, сеу Жоржи, поэтому шлю Вам не рецепт, а только записку. И пирог. Если он Вам понравится, скажите. Как поживают ваши? У нас все в порядке. Купили еще один пай в аптеке, сняли на летний сезон дом в Итапарике, очень комфортабельный. Что касается остального — Вы знаете, что я имею в виду, — то тут, как говорится, ничего не поделаешь. О своих бессонных ночах я Вам не рассказываю, это было бы бестактно с моей стороны. Но зарю над морем все еще зажигает Ваша покорная слуга.

Флорипедес Пайва Мадурейра дона Флор дос Гимараэнс

(Записка, недавно полученная автором от доны Флор).

I. О смерти гуляки, первого мужа доны Флор, о бдении у его гроба и его похоронах

(Под аккомпанемент кавакиньо несравненного Карлиньоса Маскареньяса)


КУЛИНАРНАЯ ШКОЛА «ВКУС И ИСКУССТВО»
КОГДА И ЧТО СЛЕДУЕТ ПОДАВАТЬ ВО ВРЕМЯ БДЕНИЯ У ГРОБА ПОКОЙНИКА
(Ответ доны Флор на вопрос одной из учениц)

Несмотря на смятение, которое обычно царит в доме покойника в первый день после его смерти, полный горя и слез, нельзя допускать, чтобы бдение у гроба проходило кое-как. Если хозяйка дома рыдает или лежит без чувств, если она в отчаянии и ее нельзя оторвать от гроба, одним словом, если ей не до тех, кто пришел почтить память усопшего, хлопоты должен взять на себя кто-либо из родственников или друзей, поскольку никто из присутствующих не ложится спать и всю ночь бедняги проводят без еды и питья, а зимой иногда и в холоде.

Чтобы люди по-настоящему могли отдать дань уважения покойнику и облегчить ему первую, еще неопределенную ночь после смерти, их надо принять радушно, позаботиться о том, чтобы сохранить им силы, накормить и напоить.

Когда и что следует в таких случаях подавать?

Вот вам распорядок на всю ночь. Кофе следует предлагать все время, разумеется, черный. Полный завтрак: кофе с молоком, хлеб, масло, сыр, бисквиты, пирожки из сладкой маниоки или кукурузы, рисовые или кукурузные оладьи с яичницей-глазуньей — утром и только для тех, кто не уходил до рассвета.

Лучше всего постоянно иметь в чайнике горячую воду, тогда не будет недостатка в кофе; ведь люди приходят непрерывно. К черному кофе подают галеты и бисквиты; время от времени гостям следует предлагать бутерброды с сыром, ветчиной, колбасой или же просто легкую закуску; обычно этого вполне достаточно.

Если бдение у гроба устраивается более пышно и на затраты не скупятся, в полночь можно предложить по чашке горячего шоколада или жирного куриного бульона. А затем, если кто пожелает, биточки из трески, жареное мясо, пирожки и всевозможные сласти и засахаренные фрукты.

Помимо кофе, в богатых домах может быть подано пиво или вино — по стакану, не больше — только чтобы залить бульон или жареное мясо. Шампанское ни в коем случае подавать не следует, это считается признаком дурного тона.

Как в богатых, так и в бедных семьях бдение не обходится без водки: может не быть чего угодно, даже кофе, только не кашасы.[3] Бдение без кашасы свидетельствует о неуважении к покойнику, о равнодушии и нелюбви к нему.

1

Гуляка, первый муж доны Флор, скончался в воскресенье утром во время карнавала, когда в костюме баиянки вдохновенно отплясывал самбу в одной из групп карнавальной процессии на площади Второго июля, неподалеку от своего дома. Он не принадлежал к этой группе, а только что присоединился к ней в компании четырех своих приятелей, тоже одетых баиянками, которые вместе с Гулякой возвращались из бара на площади Кабеса, где виски лилось рекой за счет некоего Мойзеса Алвеса, богатого и расточительного владельца какаовых плантаций.

Во главе этой карнавальной группы шествовал небольшой оркестр гитаристов и флейтистов, среди которых был тощий Карлиньос Маскареньяс, хорошо известный в местных публичных домах. Он играл — и как божественно играл! — на своей маленькой гитаре-кавакиньо. Юноши были одеты в цыганские костюмы, девушки — в костюмы венгерских и румынских крестьянок. Но ни одна венгерка, румынка, болгарка или югославка не могла извиваться в танце так, как извивались эти веселые девушки в расцвете молодости.

Гуляка, завидев появившуюся из-за угла процессию и услышав божественную музыку тощего Маскареньяса, быстро направился ей навстречу и очутился перед пышной, смуглой румынкой, величественной, как церковь. Она и впрямь походила на церковь св. Франциска, так сверкало ее покрытое золотыми блестками платье. Гуляка обратился к ней со словами:

— Вот и я, моя русская красавица…

Маскареньяс в цыганском камзоле, расшитом стеклярусом и бисером, с нарядными серьгами-кольцами в ушах, изощрялся на своем кавакиньо. Стонали флейты и гитары. Гуляка танцевал самбу самозабвенно, как делал все, кроме работы. Он вертелся вокруг мулатки, притопывал каблуками и наступал на нее, словно петух. И вдруг совершенно неожиданно издал глухой хрип, покачнулся и плашмя рухнул на землю. Изо рта показалась желтая пена. Однако гримаса смерти не смогла стереть с его лица улыбку заправского весельчака, каким он был при жизни.

Друзья единодушно решили, что во всем виновата кашаса, но не виски плантатора. Какие-то четыре или пять стопок виски не могли свалить такого человека, как Гуляка. А вот кашаса, которую он пил в баре «Триунфо» на Муниципальной площади со вчерашнего полудня, то есть с самого открытия карнавала, словно восстала вдруг, свалила его, и он заснул. Впрочем, величественную мулатку не так-то легко было обмануть. Медицинская сестра по профессии, она привыкла к смерти, ежедневно сталкиваясь с ней в больнице. И все же она не позволила себе фамильярничать со смертью, подмигивать ей и танцевать с ней самбу. Она склонилась над Гулякой, приложила руку к его груди и, почувствовав, как по спине поползли мурашки, воскликнула:

— Боже, он мертв!

К телу молодого человека потянулись руки, стали щупать пульс, приподнимать кудрявую белокурую голову, искать уже не бившееся сердце. Все было напрасно, Гуляка не подавал никаких признаков жизни: он навсегда расстался с баиянским карнавалом.

2

Среди участников карнавальной процессии и в уличной толпе поднялся переполох, началась суматоха. Этим воспользовалась Анете, взбалмошная, романтичная учительница, чтобы изобразить истерический припадок с громкими всхлипываниями и угрозами упасть в обморок. Представление было затеяно для жеманного Карлиньоса Маскареньяса, по которому вздыхала эта слабонервная особа. Анете считала себя необычайно чувствительной и изгибалась, как кошка, когда он играл на своем кавакиньо. Теперь кавакиньо безмолвствовало, никчемно свисая с руки артиста, будто Гуляка унес с собой в иной мир его последние аккорды.

Отовсюду сбегались люди: весть быстро донеслась до Сан-Педро, до Седьмой авениды, до площади Кампо Гранде, собирая любопытных. Вокруг покойника столпился народ, толкая друг друга и обсуждая случившееся. Вызвали врача, проживающего на Содре, полицейский вытащил свисток и беспрерывно свистел, как бы оповещая весь город и всех участников карнавала о смерти Гуляки.

«Так это же Гуляка, бедняжка!» — с сожалением воскликнул кто-то из ряженых. Покойника все хорошо знали: он пользовался славой неукротимого весельчака и гордого, вольнолюбивого бродяги. Его любили те, кто с ним выпивал и кутил; и здесь, вблизи от его дома, не было человека, который бы его не знал.

Другой ряженый, в мешковине и с большой медвежьей мордой на голове, пробравшись сквозь толпу, подошел к Гуляке и склонился над ним. Он сорвал с себя маску, обнажив лысину и встревоженное лицо с обвисшими усами, и пробормотал:

— Гуляка, приятель, как же это тебя угораздило?

«Что с ним, отчего он умер?» — спрашивали друг у друга собравшиеся. Кто-то ответил: «Во всем виновата кашаса». И, пожалуй, нельзя было найти более простого объяснения столь внезапной смерти. Какая-то согбенная старушонка, взглянув на покойника, пробормотала:

— Он же совсем молодой, отчего он умер?

Вопросы и ответы раздавались до тех пор, пока не появился врач. Он приложил ухо к груди Гуляки и, удостоверившись в том, что сердце действительно перестало биться, констатировал смерть.

— Он танцевал самбу и вдруг ни с того ни с сего повалился наземь, — пояснил доктору один из четырех приятелей Гуляки, который сразу вдруг протрезвел и стал мрачным, хотя выпил немало кашасы: он был взволнован и испытывал неловкость оттого, что на нем костюм баиянки, что щеки его накрашены кармином, а глаза подведены жженой пробкой.

То обстоятельство, что приятели нарядились баиянками, не должно было вызывать насмешек, ибо все пятеро не раз доказывали свою мужественность. Они оделись баиянками ради шутки, из обыкновенного мальчишества, а отнюдь не потому, что стремились походить на женщин или имели порочные наклонности. Среди них, слава богу, не было гомосексуалистов. Да и покойник выглядел сейчас очень порядочным и скромным: он мирно скончался во время карнавала и на груди его не было раны от пули или ножа, которая заставила бы забыть о том, что он ряженый.

Дону Флор вела ее подруга дона Норма, энергично прокладывавшая дорогу в толпе, и подошли они почти одновременно с полицейским. Как только дона Флор появилась на углу в окружении сердобольных кумушек, все сразу догадались, что это жена Гуляки, ибо шла она с громким плачем и причитаниями и даже не пыталась сдерживать слез. Была она не причесана, в домашнем, довольно поношенном платье и шлепанцах. Однако это ничуть не портило ее, и она выглядела очень хорошенькой: невысокая, в меру полная, с бронзовой кожей, говорившей о негритянской и индейской крови, с прямыми, иссиня-черными волосами, томными глазами и пухлыми губками, приоткрытыми над белоснежными зубами. Аппетитненькая, как обычно называл ее Гуляка в минуты особой нежности — редкие и, быть может, именно поэтому незабываемые. Наверное, кулинарное искусство жены вдохновляло его, когда в подобные минуты он шептал: «Мой медовый пряник, мое пахучее акараже,[4] моя толстенькая курочка». Эти сравнения довольно точно отражали чувственную натуру доны Флор и вместе с тем ее скромное очарование, таившееся под обличьем спокойствия и податливости. Гуляка хорошо знал ее слабости и умел пробудить в своей скромнице стыдливое желание, иногда сменяющееся бурными порывами и даже страстью… Стоило Гуляке захотеть, и не было человека обаятельнее его. Перед ним не могла устоять ни одна женщина. Сколько раз дона Флор, преисполненная негодования и обиды, пыталась не поддаваться его чарам, случалось даже, она ненавидела его и проклинала тот день, когда соединила свою судьбу с этим легкомысленным человеком.

Но сейчас, узнав о внезапной смерти мужа, дона Флор шла ошеломленная, без единой мысли в голове, без единого воспоминания: ни о минутах глубокой нежности, ни тем более о печальных днях тоски и одиночества, словно, скончавшись, Гуляка лишился всех своих недостатков или же вовсе их не имел, пока совершал «свой недолгий путь в этой юдоли слез».

«Недолгим был его путь в этой юдоли слез», — произнес досточтимый профессор Эпаминондас Соуза Пинто, пораженный случившимся. Он поспешив поздороваться с вдовой и принести ей свои соболезнования, прежде чем она подойдет к покойнику. Дона Гиза, учительница, не менее уважаемая, чем профессор, не торопилась с выводами, как ее коллега. Думая о Гуляке, она сдержанно улыбалась: если и вправду недолгим оказался его жизненный путь — ему едва исполнился тридцать один, — мир для него, как хорошо знала дона Гиза, не был юдолью слез, скорее театром, где разыгрывался веселый фарс греховных соблазнов и надувательства. Правда, многое приносило ему огорчения и заботы, доставляло тяжкие страдания: невыплаченные долги, учтенные и опротестованные векселя, поручительства, продление срока займов, нотариусы, банки, ростовщики, хмурые лица друзей, не говоря уже о физических и моральных муках доны Флор. «И все же, — думала про себя дона Гиза на своем ломаном португальском языке (по происхождению она была американкой, но осела в Бразилии и чувствовала себя бразильянкой, хотя ей так и не удалось постичь этот дьявольский язык), — если и были слезы на недолгом жизненном пути Гуляки, то не его, а доны Флор, и было их более чем достаточно и хватало на обоих: на жену и на мужа».

Узнав о внезапной смерти Гуляки, дона Гиза огорчилась: он был ей симпатичен, несмотря на свои недостатки, к тому же у него была на редкость привлекательная внешность. Но даже сейчас, когда он лежит на мостовой мертвый, в платье баиянки, она не станет изображать его святым и искажать истину, придумывая иного Гуляку. Так заявила она доне Норме, своей соседке и близкой подруге, от которой, впрочем, не получила желаемой поддержки. Дона Норма не раз ругала Гуляку последними словами, ссорилась с ним, пыталась наставить на путь истинный и однажды даже пригрозила ему полицией. Однако в этот печальный час она не желала вспоминать о недостатках покойного и оживляла в памяти лишь хорошее: его природное благородство, сострадание, которое он всегда готов был проявить, его преданность друзьям и непомерную щедрость (особенно на чужой счет), его не знающую границ жизнерадостность. К тому же доне Норме, озабоченной тем, чтобы проводить дону Флор и оказать ей посильную помощь, было сейчас не до суровой правды доны Гизы. Но ничего не поделаешь: истина для доны Гизы была дороже всего, даже если делала ее в глазах людей слишком жестокой и непримиримой. Впрочем, не исключено, что этим правдолюбием она оборонялась от собственной излишней доверчивости и чрезмерного легковерия. Дона Гиза вспоминала сейчас дурные поступки Гуляки не для того, чтобы осуждать его; он ей нравился, и часто они вели долгие беседы: дона Гиза интересовалась психологией мирка, в котором жил Гуляка, он же рассказывал ей забавные случаи, поглядывая на ее декольте, обнажавшее пышную веснушчатую грудь. Возможно, дона Гиза понимала Гуляку лучше, чем дона Норма, но в отличие от последней не намеревалась оправдывать ни один из его недостатков и лгать только потому, что он умер. Дона Гиза не лгала даже себе самой, разве только когда это было очень необходимо. Но данный случай был не таким.

Дона Флор шла вслед за доной Нормой, которая, пользуясь своей известностью, локтями прокладывала дорогу в толпе.

— Посторонитесь, люди добрые, дайте бедняжке пройти…

Вот он, Гуляка, лежит на брусчатке мостовой с застывшей улыбкой, бледный, белокурый. Вид у него такой мирный и невинный. Дона Флор остановилась, глядя на него так, словно сомневалась, он ли это, или же — и это более вероятно — отказываясь признать ставший теперь уже неоспоримым факт смерти. Но это длилось лишь мгновение. С криком, исторгнутым из самой глубины души, она бросилась на труп Гуляки и, вцепившись в неподвижное тело, стала целовать волосы мужа, лицо, накрашенное кармином, открытые глаза, задорные усики и навсегда охладевшие уста.

3

Хотя в этот воскресный день продолжался карнавал и каждому хотелось принять участие в параде автомобилей и веселиться до утра, бдение у гроба Гуляки имело успех. «Настоящий успех», — с гордостью заявила дона Норма.

Служащие бюро похоронных процессий доставили тело покойного и положили на кровать в спальне. Лишь позднее соседи перенесли его в гостиную. Служащие похоронного бюро очень спешили, поскольку работы у них с карнавалом прибавилось. И пока остальные развлекались, они возились с покойниками — жертвами несчастных случаев и драк. Доставив Гуляку домой, они сняли грязную простыню, в которую он был завернут, и вручили вдове свидетельство о смерти.

И обнаженный Гуляка остался лежать на своей супружеской железной кровати с украшениями в голове и в ногах, которую перед самым замужеством купила дона Флор на распродаже подержанных вещей. Оставшись в комнате наедине с покойником, дона Флор вынула из конверта свидетельство о смерти, прочла его и покачала головой, как бы не веря своим глазам. Кто бы мог подумать?! С виду такой сильный и здоровый, такой молодой!

Гуляка часто похвалялся, что ни разу в жизни не болел и может несколько ночей подряд провести без сна, за игорным столом, за выпивкой или же кутя с женщинами. А разве не пропадал он иногда из дому на целую неделю, оставляя дону Флор в отчаянии и в слезах? И вот медицинское заключение: он был обречен на смерть, неизлечимая болезнь печени и почек, изношенное сердце. Он мог умереть в любую минуту. Так же внезапно, как умер Кашаса: ночи напролет в казино, оргии, погоня за деньгами подорвали этот молодой, сильный организм, осталась лишь видимость силы и молодости. Именно видимость, поскольку, глядя на Гуляку со стороны, никто бы не сказал, что он так безнадежно болен…

Дона Флор долго смотрела на тело мужа, прежде чем позвать нетерпеливых соседей, любезно вызвавшихся выполнить столь деликатную миссию — одеть покойника, прежде чем положить его в гроб. Вот он лежит перед ней в постели, обнаженный, с золотистым пушком на руках и ногах, с зарослью белокурых волос на груди, со шрамом от ножевой раны на левом плече. Такой красивый и мужественный, такой искусный в любви! Слезы снова навернулись на глаза молодой вдовы. Она попыталась отогнать от себя грешные мысли — о таком не пристало думать в день бдения у гроба усопшего.

Однако, глядя на обнаженное тело мужа, брошенное на постель, дона Флор не могла, как ни старалась, не вспоминать, каким он бывал в часы безудержной страсти. Гуляка не терпел никаких покровов, даже легкой простыни, которой стыдливо прикрывалась дона Флор. Стыдливость вообще была ему не свойственна. Он умел любить. И любовь для него была гимном безграничной радости и свободы, он отдавался ей безраздельно и самозабвенно, с умением, которое могли засвидетельствовать женщины самых различных сословий и классов. Первое время после замужества дона Флор стеснялась и робела, когда Гуляка настаивал, чтобы, прежде чем лечь в постель, она снимала с себя все.

— Ну зачем эта ночная рубашка? К чему тебе прятаться? Любовь — дело святое, ее сам бог придумал в раю, разве ты не знаешь?

Он сам раздевал дону Флор, ласкал ее упругую грудь, гладкий живот, широкие бедра, любовался таинственной игрой света и тени на ее нежной коже. Дона Флор пыталась прикрыться, но Гуляка со смехом срывал с нее простыню. Она была для него игрушкой или нераспустившейся розой, которую он заставлял расцветать в каждую ночь наслаждений. Дона Флор постепенно освобождалась от своей застенчивости и, подчиняясь торжествующему сладострастию, становилась смелой и пылкой любовницей. И все же не могла она до конца отделаться от собственной робости. Каждый раз Гуляке приходилось вновь завоевывать ее, ибо, очнувшись после безумных и дерзких объятий, она опять становилась скромной и стыдливой супругой.

Только оставшись наедине с покойником, дона Флор окончательно поняла, что теперь она вдова, что никогда больше не увидит Гуляку, не задохнется от наслаждения в его объятиях. До сих пор, с той минуты, как трагическое известие о смерти ее мужа, передаваясь из уст в уста, достигло ее ушей, и до прибытия катафалка, дона Флор будто видела дурной и в то же время волнующий сон: страшная новость, путь в слезах до площади Второго июля, мертвое тело мужа, толпа сочувствующих, которые пытались утешить ее, возвращение домой чуть ли не на руках у доны Нормы, доны Гизы, профессора Эпаминондаса и Мендеса, испанца из кафе. Все это произошло столь стремительно и внезапно, что у доны Флор, по существу, не было времени осознать смерть Гуляки.

С площади тело отвезли в морг, но дону Флор ни на секунду не оставляли в покое. В этот воскресный день карнавала она вдруг стала центром внимания не только своей улицы, но и всех ближайших кварталов! И пока не привезли домой Гуляку, завернутого в грязную простыню, и маленький пестрый узелок с костюмом баиянки, к доне Флор не прекращалось паломничество соседей, знакомых, друзей, выражавших ей свои соболезнования, дружеское участие и сочувствие. Дона Норма и дона Гиза совершенно забросили свои домашние дела, и без того запущенные из-за карнавала; приготовление завтраков и обедов было поручено прислуге. Обе не отходили от доны Флор, и, утешая ее, каждая старалась перещеголять другую в проявлении преданности.

А на улице продолжалось шествие ряженых в ярких забавных костюмах, с танцами и представлениями. Играли оркестры, звенели тамбурины, ухали барабаны Время от времени дона Норма, не в силах больше бороться с собой, подбегала к окну и, выглянув наружу, перебрасывалась шуткой с кем-нибудь из ряженых; сообщив о смерти Гуляки, она аплодировала оригинальному костюму или другой изобретательной выдумке. Иногда, если ей что-нибудь особенно нравилось, она звала дону Гизу. А к вечеру, когда на улицу вышли «сыновья моря» в сопровождении толпы, танцующей самбу, даже заплаканная дона Флор подошла к окну, чтобы взглянуть на них; газеты писали о «сыновьях моря» как о самой интересной группе баиянского карнавала. Дона Флор выглядывала из-за широких плеч доны Гизы. А дона Норма, забыв о покойнике и всяких приличиях, громко зааплодировала.

Так продолжалось весь день. Даже дона Нанси, заносчивая аргентинка, поселившаяся на этой улице после того, как вышла замуж за мрачного Бернабо, владельца фабрики керамических изделий, спустилась с бельэтажа своего богатого особняка и, отбросив надменность, выразила соболезнование доне Флор, а также предложила помощь, тем самым показав себя приятной и воспитанной особой. При этом она обменялась с доной Гизой кое-какими философскими соображениями насчет того, что жизнь наша коротка и недолговечна.

Теперь понятно, почему у доны Флор не было времени подумать о своем вдовстве и о переменах в своей жизни. И только когда Гуляку привезли из морга и голого положили на супружескую постель, где они не раз предавались любви, дона Флор почувствовала себя вдовой, оставшись наедине с мертвым мужем. Никогда больше не ляжет он с ней на эту постель, не снимет с нее платья, не сбросит простыню на туалетный столик и не овладеет каждой клеточкой ее тела, пока исступление не охватит ее.

«Никогда больше!» — подумала она и почувствовала, как к горлу подступил комок и подогнулись колени. Только теперь она поняла, что все кончено. Она стояла молча, без слез, словно остолбенев, забыв обо всем на свете, кроме обнаженного трупа Гуляки, навсегда отошедшего в мир иной. Не придется ей больше ждать его до рассвета, прятать от него деньги, полученные от учениц, ревновать к самым хорошеньким из них, терпеть побои в те дни, когда он напивался пьяным и был в плохом настроении, и выслушивать ехидные замечания соседей. Не придется больше покоряться его страстному желанию, забыв о стыдливости ради торжества любви. Комок в горле душил ее; дона Флор ощутила вдруг боль в груди, будто ее пронзил острый кинжал.

— Флор, не пора ли его одевать? — услышала она настойчивый голос доны Нормы, доносившийся из гостиной. — Скоро начнут приходить люди…

Дона Флор открыла дверь. Она была серьезна и молчалива, холодна и сдержанна, она не плакала и не стенала, отныне одна во всем мире. Вошли соседи, чтобы помочь ей. Сеу Вивалдо из похоронного бюро «Цветущий рай» самолично привез гроб он уступил его вдове задешево, поскольку был партнером Гуляки по рулетке и баккара. Со знанием дела помог он одеть покойника, превратив молодого и беспутного кутилу в солидного человека. Дона Флор присутствовала при этом и не проронила ни единого слова, ни единой слезинки. Она была одна во всем мире.

4

Тело Гуляки положили в гроб и перенесли в гостиную, где из стульев соорудили импровизированный постамент. Сеу Вивалдо доставил еще цветы — бесплатное подношение от бюро похоронных процессий, и дона Гиза вложила красную скабиозу в скрещенные пальцы Гуляки. Сеу Вивалдо это показалось по меньшей мере нелепым: умершему следовало бы вложить в руки игральную фишку… Фишку, а не красный цветок… И если бы вместо карнавальной музыки и смеха с улицы донесся вдруг шум у столов с рулеткой, хриплый голос крупье, стук фишек, нервные восклицания игроков, возможно, Гуляка встал бы из гроба и, забыв о смерти, как он умел забывать обо всех преследовавших его неприятностях, пошел бы и поставил на свое любимое число 17. А на что ему эта красная скабиоза? Она быстро завянет и высохнет, и никакой крупье ее не примет.

Сеу Вивалдо задержался в доме Гуляки; заядлый любитель карнавалов, он отпер похоронное бюро в это праздничное воскресенье только ради того, чтобы обслужить своего лучшего друга Гуляку. Будь на его месте другой покойник, Вивалдо не стал бы портить себе праздник, пусть бы тот устраивался как угодно.

Впрочем, не один Вивалдо нарушил из-за смерти Гуляки свою карнавальную программу. Всю ночь у гроба Гуляки проходили люди. Одни являлись потому, что Гуляка происходил от обедневшей побочной ветви знатного рода Гимараэнс. Какой-то из его предков был сенатором штата и довольно видным политиком. Другой его дядя, по прозвищу Шимбо, занимал в течение нескольких месяцев пост помощника полицейского инспектора. Этот дядя был одним из немногих Гимараэнсов, который признавал Гуляку своим родственником и устроил его в префектуру смотрителем садов; должность была довольно скромная, с грошовым жалованьем, не хватавшим даже на то, чтобы провести вечер в «Табарисе». Вряд ли стоит говорить, как относился к своим обязанностям молодой муниципальный чиновник: он никогда не инспектировал никаких садов и являлся на службу только затем, чтобы получить свое скудное месячное жалованье. Или же выманить у шефа поручительство по векселю, или выпросить у коллег взаймы двадцать либо пятьдесят мильрейсов. Сады его не интересовали, он не собирался терять время на какие-то там деревья и цветы, даже если б они все пропали, он и глазом бы не моргнул. Гуляка был ночной пташкой, его клумбами были игорные столы, а цветами, как верно заметил сеу Вивалдо, — фишки и колоды карт.

Гимараэнсов, которые явились, можно было сосчитать по пальцам; впрочем, принадлежность их к этой фамилии представлялась сомнительной, и все они спешили поскорее уйти. Остальные же — а таких было великое множество — пришли еще раз взглянуть на Гуляку, улыбнуться приятным воспоминаниям, сказать ему последнее «прости». Ибо Гуляку любили, несмотря на его безумные выходки, и ценили его доброе сердце.

Одним из первых в этот вечер пришел парадно одетый (так как позднее должен был отвести своих хорошеньких дочерей на бал в роскошный клуб) командор Селестино, португалец по происхождению, банкир и экспортер. Он не прошел торопливо мимо гроба, как человек, выполняющий неприятную обязанность, а задержался в гостиной, вспомнил добрым словом Гуляку, обнял дону Флор и предложил ей свою помощь. Не правда ли, странно такое отношение важной персоны к мелкому чиновнику префектуры, завсегдатаю второразрядных кабаре, игроку, никогда не вылезавшему из долгов?

Но Гуляка умел обвести вокруг пальца кого угодно. И еще как умел! Однажды ему удалось заполучить от этого преуспевающего португальца подпись на поручительство в несколько конторейсов. Гуляка никогда не забывал о долгах, как и о сроках погашения векселей, банковских или выданных ростовщиками. Другое дело, что ему нечем было платить. Поэтому он и не платил. И все же количество его векселей с каждым днем увеличивалось, росло и число поручителей. Как ему это удавалось?

Во второй раз Селестино не попался на удочку и не дал Гуляке поручительства. Однако продолжал иногда ссужать небольшие суммы, когда Гуляка вдруг являлся к нему без тостана в кармане и уверял, что сегодня непременно сорвет банк. Однако находились такие, что ручались за Гуляку по нескольку раз, словно он не просрочил ни одного векселя или имел солидный банковский счет. Гуляка покорял их своими манерами, своим драматическим, проникновенным голосом.

Например, Зе Сампайо, муж доны Нормы, владелец обувного магазина в Нижнем городе, в отличие от своей жены очень замкнутый, молчаливый и необщительный, не раз давал Гуляке провести себя и все же не лишил его своего уважения и кредита в магазине. Даже после того, как Гуляка однажды утром взял в его магазине в долг несколько пар самых изящных и дорогих туфель, а затем тут же, на глазах у изумленных приказчиков Сампайо, перепродал их по дешевке в недавно открывшийся поблизости магазин конкурента; Гуляке срочно понадобилась небольшая сумма наличными для игры в подпольной лотерее.

Тем не менее коммерсант нашел для мошенника некоторое оправдание, объяснявшее его некрасивый поступок, и простил Гуляку.

Всегда веселый и беззаботный, Гуляка в тот же вечер рассказал Зе Сампайо, что всю ночь его преследовала во сне дона Гиза, принявшая обличье страуса. Она гонялась за ним по бескрайней степи, а он никак не мог понять, то ли она добивается его ласк в зеленой густой траве, то ли собирается заклевать его, так как огромный клюв ее был угрожающе раскрыт, хотя в глазах сверкал плутовской огонек. Он в страхе просыпался, гнал от себя кошмарный сон, потом снова засыпал, заставляя себя думать о приятном, но упрямая учительница опять неслась за ним, сверкая распутными глазами и раскрыв свой алчный клюв. Если бы дона Гиза была в своем обычном виде, Гуляка не стал бы бегать от нее и уступил бы домогательствам чертовой гринги[5] с ее акцентом и любовью к психологии. Но поскольку на ней были страусовые перья, Гуляке оставалось только пуститься в постыдное бегство. Кошмар преследовал его всю ночь, и утром он встал совсем разбитый, устав от этой беготни, весь в поту. Потом, через какое-то время, он пришел в себя и тут обнаружил, что карманы его пусты. Он обшарил весь дом, но тщетно, накануне он забрал у доны Флор даже мелочь. Тогда он вышел в надежде выпросить взаймы у кого-нибудь из знакомых, однако из этого ничего не получилось. Последнее время Гуляка слишком злоупотреблял доверием кредиторов. И вот, когда он шел мимо «Казы Стелы», магазина с богатейшим ассортиментом обуви, принадлежащего Зе Сампайо, его осенило: можно произвести торговый оборот с несколькими парами туфель и таким образом быстро заполучить кое-какую сумму.

Не проделай он эту, может быть и нечестную, но хитроумную и прибыльную коммерческую операцию, пришлось бы ему раскаяться. В тот же день он поставил в лотерее на страуса — дона Гиза не лгала даже во сне, — и ему достался крупный выигрыш. Преисполненный благодарности, он с важным видом зашел вечером в магазин Зе Сампайо и в присутствии пораженных приказчиков уплатил стоимость приобретенного утром товара, затем со смехом рассказал о своей изящной проделке и пригласил Зе Сампайо выпить по этому случаю. Тот отклонил приглашение, но не рассердился на Гуляку и продолжал поддерживать с ним дружеские отношения и продавать ему обувь с десятипроцентной скидкой и в кредит. В кредит отпускалась только одна пара и только после того, как Гуляка погасит предыдущую задолженность.

Еще более веским доказательством хорошего отношения Зе Сампайо к Гуляке был его визит, правда очень короткий. Но за последние десять лет он впервые являлся на подобную церемонию, ибо испытывал отвращение к похоронам, бдениям, поминкам и панихидам.

Дона Норма не раз кричала на него, когда Зе Сампайо отказывался сопровождать ее на эти печальные празднества.

— Стыдись, Сампайо, когда ты умрешь, некому будет нести твой гроб…

Муж бросал на нее свирепый взгляд и не отвечал, кусая большой палец правой руки — так он обычно поступал, когда не хотел перечить разъяренной супруге.

Итак, проститься с Гулякой пришли такие важные особы, как Селестино, Зе Сампайо, Шимбо, архитектор Шавес, доктор Баррейрос — видная фигура в правосудии, поэт Годофредо Фильо. Пришли его коллеги по службе — всем им Гуляка остался должен небольшие суммы — во главе с досточтимым директором парков и садов, одетым в черное, велеречивым и торжественным. Собрались соседи, богатые, бедные и среднего достатка. А также завсегдатаи казино, кабаре, игорных притонов и веселых публичных домов. Это были друзья Гуляки — Мирандон, Курвело, Пе де Жегэ, Валдомир Линс и его молодой брат Вилсон, Анакреон, Кардозо Переба, Аригоф и Пьер Верже с птичьим профилем… Некоторых же, например доктора Джованни Гимараэнса — врача и журналиста, трудно было отнести к той или иной категории. Он был близок людям большим и малым, всеми уважаемым и безвестным.

Важные особы с улыбкой вспоминали о Гуляке, о его хитрых проделках, дерзких махинациях, его затруднениях и неудачах, его добром сердце и общительности, его любви к неприличным анекдотам. Таким он остался и в памяти соседей: жизнерадостным, легкомысленным, взбалмошным. Впрочем, те и другие приукрашивали то, что было в действительности, выдумывали несуществующие подробности, приписывали Гуляке разные подвиги. Тут же, у гроба с телом Гуляки, родилась легенда о его похождениях. Доктор Джованни Гимараэнс выдумывал целые истории и так рассказывал их, что трудно было отличить ложь от правды.

— Однажды, четыре года тому назад, в марте, я видел, как в «Трех герцогах» Гуляка ставил на 17. На нем был непромокаемый плащ, одетый прямо на голое тело. Оказывается, он заложил все свои вещи, чтобы сыграть. Рамиро, этот скупердяй-испанец из «Семидесяти семи», хотел взять у него только брюки и пиджак — на кой черт ему рубашка с рваным воротничком, старые трусы и дешевый галстук? Но Гуляка всучил ему даже носки, оставив себе только туфли. Он уговаривал его таким елейным голоском, что Рамиро — вы же знаете этого зверя — одолжил ему почти совсем новый дождевик: не голому же было идти Гуляке в «Три герцога»…

— И что же, он выиграл? — поинтересовался Артур, сын Сампайо и доны Нормы. Этот юный гимназист был почитателем Гуляки и слушал рассказ журналиста с разинутым ртом.

Доктор Джованни, взглянув на юношу, сделал паузу и широко улыбнулся:

— Куда там… На рассвете он проиграл, ставя на 17, даже плащ испанца, а сам отправился домой, завернувшись в газету. — Доктор громко и заразительно расхохотался; никто лучше его не умел оживить беседу.

Как раз в эту минуту в комнату вошел журналист Робато, мастер на все руки. Все еще смеясь, Джованни обратился к нему за подтверждением.

— Вот человек, который не даст мне соврать… Помнишь, Робато, ту ночь, когда Гуляка отправился домой голый, завернувшись в газету?

Робато был не из тех, кто взвешивает свои ответы; он внимательно оглядел собравшихся в углу столовой и, удостоверившись, что его не слышит скромная и безутешная вдова, не долго думая, откликнулся:

— Нагишом, завернувшись в газету? Ну, конечно, помню. — Он откашлялся, чтобы прочистить глотку, и дал волю воображению. — Так ведь и газета была моя… Это произошло в публичном доме Однозубой Эунисы. Кроме нас с тобой и Гуляки, там, помнится, были еще Карлиньос Маскареньяс, Женнер и Вириато Танажура… Мы пили весь вечер и, кажется, здорово набрались…

В отличие от Гуляки Робато не соблазняла игра, а работа не пугала. Напротив, он знал самые разные профессии и слыл мастером на все руки: делал зубные протезы, ремонтировал радиоприемники и радиолы, фотографировал для удостоверения личности. Любознательный от природы, он умело пользовался любыми приборами. Но истинной его страстью была поэзия с хорошим размером и четкой рифмой. Постоянным пристанищем Робато были бары и кабаре, где он ночи напролет проводил в приятном обществе других одержимых литераторов и окололитературных девиц — поклонниц муз и талантов, декламируя оды, вольнолюбивые стихи, лирические поэмы и любовные сонеты — всё свои собственные творения. Он сам провозгласил себя «всемирным королем сонета», побив все известные рекорды. Робато сочинил двадцать тысяч восемьсот шестьдесят пять сонетов, десятистопных и александрийских стихов. Пробивающаяся лысина угрожала его темной романтической шевелюре, но не уменьшала его симпатии.

Стоило ему заговорить, и все увидели перед собой Гуляку как живого. Таким он и запомнится юному Артуру, для которого Гуляка, завернутый в страницы «А тарде», навсегда останется героем запретного и чарующего мира.

Одна история следовала за другой. Дона Норма, дона Гиза, Режина — девица на выданье — и другие женщины подавали гостям кофе с пирожками, кашасу и фруктовый ликер. Соседи позаботились о том, чтобы в день поминовения ни в чем не было недостатка.

Важные особы, рассевшись в столовой, в коридоре, у входной двери, с веселым смехом вспоминали Гуляку. Партнеры Гуляки по играм и собутыльники вспоминали о нем молча, потрясенные случившимся. Они стояли возле гроба покойника хмурые. Но сначала подходили к доне Флор и смущенно пожимали ей руку, будто чувствовали себя виноватыми за проделки Гуляки. Многие из них даже не были с ней знакомы и никогда ее не видели. Только слышали о ней, знали, что Гуляка частенько забирал у нее все деньги, даже предназначенные на домашние расходы, чтобы сыграть в «Паласе», «Табарисе», «Абайшадиньо», в притонах Зезе Менингита, Абилио Мокеки и в многочисленных подпольных игорных домах, в том числе в игорном доме негра Паранагуа Вентуры, пользовавшемся дурной славой, ибо там обычно выигрывал только крупье.

Зловещей, темной личностью был этот негр Паранагуа Вентура. За ним числилось немало приводов в полицию и длинный список обвинений, правда полностью не доказанных. Он пользовался славой грабителя, насильника и убийцы, был судим за убийство, но оправдан скорее из-за недостатка мужества присяжных, чем из-за отсутствия улик. Негру приписывали еще два убийства, если не считать женщины, которую средь бела дня он пытался заколоть на Ладейра-де-Сан-Мигел, но которая выжила, хотя и была на волосок от смерти. Притон Паранагуа посещали лишь профессиональные шулера, жулики, воры и мошенники, в общем люди, которым уже нечего было терять. Всегда беззаботный, Гуляка тоже бывал там со своими жалкими грошами. Он принадлежал, возможно, к тем немногочисленным игрокам, которые могли похвастать, что иногда выигрывали у Паранагуа. Очевидно, время от времени негр все же позволял обыгрывать себя партнеру, пользующемуся его особым расположением.

Пришли также почти все ученицы доны Флор, в том числе и окончившие школу. Они горели желанием утешить всеми уважаемую преподавательницу, такую сведущую, добрую и несчастную. Каждые три месяца набирались новые группы на курсы общей кулинарии (занятия по утрам) и баиянской кулинарии (по вечерам). В витрине магазина на Седьмой авениде был выставлен диплом доны Флор со списком всех выпускниц. Среди них была выпускница самой первой группы дона Оскарлинда — медицинская сестра высшей категории из Португальской больницы, стройная, порывистая особа, обожавшая сплетни. Именно она потребовала вывесить диплом и список выпускниц, собрала на это деньги и вообще наделала переполох. Она же разыскала где-то художника, который согласился работать бесплатно, поругалась с доной Флор, но своего добилась. Дона Флор уступила. Пригласили художника, знакомого доны Оскарлинды, хотя дона Флор не преминула предложить своего брата Эйтора, который написал вывеску для школы, когда та еще стояла на Ладейро-до-Алво, и который, к сожалению, жил теперь в Назарет-дас-Фариньясе. Как бы там ни было, но доне Флор льстило читать вывеску, где крупными буквами было написано:

КУЛИНАРНАЯ ШКОЛА «ВКУС И ИСКУССТВО»

И ниже, затейливо:

Директор — Флорипедес Пайва Гимараэнс

В те редкие дни, когда Гуляка просыпался раньше обычного и оставался дома, он вертелся среди учениц, мешая занятиям по кулинарии. Стоя вокруг доны Флор, шаловливые и грациозные девушки записывали рецепты, где точно указывалось количество креветок, пальмового масла, мякоти кокосового ореха, королевского перца, учились чистить рыбу, готовить мясо, сбивать яйца. Гуляка прерывал объяснения двусмысленными, а часто и непристойными шутками, дерзкие ученицы смеялись.

Все они были бесстыдницы. К доне Флор относились очень дружелюбно, даже подобострастно, но это не мешало им глазеть на Гуляку. Он торчал на кухне, развалившись на стуле или же присев на ступеньке у порога, и нахально и в то же время высокомерно разглядывал девушек. Взгляд его скользил от ног к коленям, к бедрам и останавливался на груди. Девушки опускали глаза, но Гуляку это не смущало.

На практических занятиях дона Флор готовила соленья, пироги, торты и всевозможные сласти. Гуляка лез со своими советами, отпускал шуточки, поедал все самое вкусное и заигрывал с самыми хорошенькими девушками, давая волю рукам, если какая-нибудь посмелее приближалась к нему.

Дона Флор отвлекалась, нервничала, клала не в той пропорции сливочное масло, растопленное для кукурузного пирога с медом, и молила бога, чтобы Гуляка убрался из дому, пусть даже ради своих мошеннических проделок или злосчастной игры — лишь бы оставил учениц в покое.

Сейчас девушки, окружив дону Флор, утешали ее, и только маленькая Йеда с мордочкой, как у дикой кошки, едва удерживалась от слез и не могла отвести глаз от лица покойного. Дона Флор сразу же заметила ее чрезмерную печаль, и сердце ее болезненно сжалось. Неужели между Гулякой и Йедой что-то было? Она, правда, никогда не замечала ничего подозрительного, но кто может поручиться, что они не встречались вне стен школы и не завершили свой флирт в каком-нибудь доме свиданий? После скандала с кокеткой Ноэмией Гуляка вроде бы перестал волочиться за ученицами. Но он был слишком хитер и, вполне возможно, поджидая эту нахалку на углу, заводил с ней игривые разговоры. А какая женщина могла устоять против него? Дона Флор, внимательно последив за Йедой, увидела, как дрожат ее губы. Не оставалось сомнений, что это еще одна любовница Гуляки…

Самой большой неприятностью, которую причинил муж доне Флор, была его связь с невинной блудницей Ноэмией, происходившей из благородного семейства и к тому же помолвленной. Какой позор! Дона Флор не хотела вспоминать эту грустную историю сейчас, когда в последний раз вглядывалась в лицо Гуляки. Теперь все это стало далеким прошлым. Ноэмия вышла замуж и уехала со своим Алберто, который любил называть себя талантливым журналистом и, несмотря на свою молодость, уже успел обзавестись рогами. К тому же сразу после замужества обманщица очень подурнела и растолстела.

Когда вся эта история каким-то чудом кончилась благополучно, Гуляка примирительно сказал жене, лежа в теплой постели: «Только ты никогда мне не надоешь. Все остальные женщины просто так, для развлечения». Сейчас, окруженная множеством людей, которые выражали ей свое соболезнование, дона Флор не желала вспоминать эту давно забытую историю, точно так же как не желала больше следить за маленькой Йедой, которая с трудом сдерживала слезы и все же не выдала своей тайны. Но разве теперь, когда Гуляка умер, это имело значение? К чему что-то выяснять, выводить кого-то на чистую воду, кого-то обвинять, на кого-то жаловаться? Он умер, заплатив за все слишком дорогую цену, в самом расцвете молодости! И дона Флор все простила своему мужу и не желала сводить с ним счеты.

Опустив голову, она перестала наблюдать за девушкой, и представила себе, как Гуляка, лежа на железной кровати, ласкает ее, дону Флор, говорит ей на ухо: «Все остальные женщины просто для развлечения. Только ты никогда мне не надоешь, мой цветок базилика, только ты». — «Что он имел в виду под „развлечением“?» — подумала вдруг дона Флор. Жалко, что она ни разу его об этом не спросила, хотя вряд ли это могло означать что-нибудь хорошее. Она улыбнулась. Все остальные просто для развлечения, только она цветок в его руке, цветок, с которого он обрывал лепестки.

5

В понедельник в десять утра состоялся вынос тела. Похоронная процессия была очень многолюдной. Даже в этот карнавальный день похороны Гуляки оказались самым значительным, ярким и своеобразным зрелищем.

— Ты только посмотри… Ну хоть в окно… — сказала дона Норма мужу, отчаявшись уговорить его пойти на кладбище, — посмотри, как хоронят человека, который умел поддерживать со всеми добрые отношения и никого не дичился, как ты… Пускай Гуляка был легкомысленным, игроком, имел свои недостатки, пускай у него не было ни кола ни двора, и тем не менее… Видишь, сколько народу пришло, сколько хороших людей… И это в день карнавала!.. А когда ты умрешь, Зе Сампайо, некому будет нести твой гроб…

Зе Сампайо ничего не ответил и не посмотрел в окно. Лежа на кровати в старой пижаме, он лишь испустил слабый стон и сунул в рот большой палец. Он был очень мнителен и страшно боялся смерти, а потому не любил бывать в больницах, на поминках и похоронах; теперь ему казалось, что вот-вот его хватит сердечный удар. Это чувство появилось у него, едва жена сообщила о том, что Гуляка умер от разрыва сердца. Зе Сампайо всю ночь промучился в ожидании удара, обливаясь холодным потом, ворочаясь в постели и сжимая рукой левую сторону груди.

Дона Норма, накинув на свою красивую копну каштановых волос черную шаль по случаю траура, безжалостно заключила:

— Что касается меня, то, если на моих похоронах не будет по меньшей мере пятисот человек, я сочту, что прожила жизнь напрасно. По меньшей мере пятисот…

Исходя из этого, можно было заключить, что Гуляка прожил жизнь не напрасно, ибо половина Баии пришла проводить его в последний путь; даже негр Паранагуа Вентура покинул свое мрачное логово и явился на похороны в белом накрахмаленном костюме, при черном галстуке, с траурной повязкой на левой руке и с букетом красных роз. Он приготовился нести гроб и, посочувствовав доне Флор, высказал то, что думали все, в самой короткой и самой прекрасной надгробной речи, произнесенной над телом Гуляки:

— Он был молодчина!

Лирическое отступление