Дорога к замку — страница 2 из 9

Трагической теме смерти посвящены две новеллы — *<Течение лета" и "В снегах" — наиболее молодого из авторов нашего сборника, Кэндзи Мару яма (род. в 1943 г.). Он вошёл в литературу в 1966 году, когда ему было двадцать три года, написав новеллу "Течение лета". В ней затронута многосложная проблема: как надлежит поступить с теми, кто преступил последнюю черту, нарушил главный из человеческих законов? Должно ли общество предавать таких людей казни? Действие разворачивается в отделении смертников. Выразителями двух противоположных точек зрения являются двое из тюремных охранников — Сасаки и Накагава. В своё время это небольшое произведение вызвало бурный отклик у читателей и критики, оно было отмечено премией Акутагава, и с тех пор в японскую литературу вошёл новый и интересный автор, ныне впервые представляемый советскому читателю.

Кэндзи Маруяма принадлежат также повести "Полдень" (1969), "Дыра и море" (1969), "Завтрашний рай" (1969), "Дом, освещённый солнцем" (1971), сборники рассказов и эссе, романы "Умереть в расцвете" (1982) и "Горная чайка" (1983).

В рассказе "В снегах" описывается восприятие мальчиком смерти близкого человека — бабушки. Плачет мать, плачут родственники, но трагизм происшедшего не осознается ребёнком — он слишком увлечён интересным и многообразным миром, который только начинает познавать. Необратимость ухода человека из жизни ему ещё непонятна. Будут и другие утраты, но эта первая потеря, сейчас не осознанная мальчиком, отложится в его памяти навсегда.

Важная отличительная черта стиля Маруяма — достоверность в передаче тончайших нюансов человеческой психологии, идёт ли речь о взрослом или о ребёнке или об описаниях природы и жизненных ситуаций. Отличает этого писателя и подлинный гуманизм, боль за человека. Особенно остро эта тема звучит в рассказе "Наш выходной" — о воскресном дне четырёх молодых людей, приехавших из деревни на заработки в большой город. Сами по себе они — ни хорошие, ни плохие. Но могут быть и хорошими, и плохими. И дерзкими, и смиренными. Могут заботиться о заболевшем товарище — и допускать хулиганские выходки, честно зарабатывать на жизнь — и стащить то, что плохо лежит. Герои Кэндзи Маруяма отдают себе отчёт в своём поведении, способны объяснить и даже мотивировать свои поступки, но это не меняет сути вещей. Они бессильны что‑либо сделать, изменить собственный образ жизни и поведение. Трагедия их — бездуховность. И некому вложить в эти души "разумное, доброе, вечное". "Так всю жизнь и прожить? Но ведь надо что‑то с этим делать!" — говорит один из героев рассказа. Другой же обречённо отвечает ему: "Ничего ты не сделаешь". Бездуховность — трагедия не только молодого поколения, но всего современного буржуазного общества. В этом социальный смысл рассказа "Наш выходной".

Примечательным, с нашей точки зрения, является творчество Дзюнъити Ватанабэ (род. в 1933 г.). Как и многие известные писатели разных стран, он пришёл в литературу из медицины. Уж не существует ли нечто взаимосоединяющее врачевание тела с литературой, задача которой — лечить человеческую душу? Жанр записок врача неизменно пользуется популярностью у японского читателя. И, конечно, не только японского.

С 1968 года Дзюнъити Ватанабэ живёт литературным трудом. Лауреат премии Аока, он является автором повестей "Сияние и тьма" (1970), "Двойное сердце" (1971), "Снежный вихрь" (1973), сборников рассказов, романов "Бестеневая лампа" (1976), "Божественный закат" (1981) и других. На русском языке издан роман "Бестеневая лампа".

Проблема человеческого страдания, сражение за спасение души человеческой никого не могут оставить равнодушным. И рассказ Дзюнъити Ватанабэ, включённый в наш сборник, представляет собой образец современной японской прозы. "Фонендоскоп" — это одновременно комичное и грустное повествование о начале врачебной карьеры молодого хирурга. Подобно другим произведениям Ватанабэ, смысловой акцент, авторская интонация — в заключительных строках, которые придают развлекательной манере повествования серьёзность и значительность.

Следует сказать также о довольно распространённом направлении в современной японской литературе, которое в той или иной мере соединяет в себе черты национальной традиционной лирической повести с влиянием идей экзистенциализма. В нашем сборнике направление это представлено рассказом "Любовь к кукле" современной писательницы Такако Такахаси (род. в 1932 г.). Можно, пожалуй, сказать, что это произведение с двойным дном. По крайней мере, воспринимается оно двояко. На первый взгляд, это произведение сюрреалистическое: видения, превращение сна в реальность, таинственная связь с иной, нереализованной жизнью героини. Постепенно, однако, замысел автора становится все более явственным. В сущности, ничего сверхъестественного в рассказе не происходит. В действительности героиня, испытавшая потрясение в связи с самоубийством мужа, все более погружается в бездну безумия, все дальше отрывается от мира реальности, спасаясь в мире иллюзий, где есть все то, чего нет и, верно, уже не будет в земном её существовании. Не будет тихого домика с кустами алых роз, нежной любви, счастливого семейного уюта. Но, как это часто происходит в литературе и жизни, круг иллюзий замыкается, воображаемое сливается с действительным. Иными словами, реальность неотвратима. Лишь она и есть правда.

Рассказ "Таксист" создан одним из наиболее читаемых современных писателей, Дзиро Икусима (род. в 1939 г.), лауреатом премии Аока. Его перу принадлежат сборники рассказов и повести "Израненный город" (1964), "Преследование" (1970), "Обрывки зла" (1983), роман "Жёлтые пороги" (1967). На русский язык этот автор переводится впервые.

Популярность произведений Икусима объясняется тем, что в них сочетаются занимательность сюжета, неожиданные повороты фабулы с постановкой социальных проблем, близких каждому японцу. "Таксист" — характерное для Икусима произведение, в котором, развлекая читателя, автор одновременно заостряет его внимание на больных вопросах японского общества. В данном случае это судьба людей старшего поколения, получающих в Японии мизерную пенсию либо выходное пособие, быстро поглощаемое инфляцией. Рёскэ Ханаи стал похитителем такси отнюдь не от скуки и безделья — надо оплачивать обучение в колледже единственной и любимой дочери. Но дело не только в этом: он — "таксист до мозга костей" и уже не может жить без этой работы, с которой его, ещё здорового и вполне трудоспособного, заставили уйти, "чтобы не создавать прецедента" для других стариков.

Рассказ — нужно ли об этом говорить — жанр трудный, сжатость формы предъявляет повышенные требования к глубине содержания. В японской литературе рассказ пользуется особыми правами, особым уважением. Ведь он даёт писателю возможность добиваться высоко ценимого японским искусством эффекта образов и идей при удивительной лаконичности, когда нет ничего лишнего, декоративного, когда остаётся только самое существенное.

Семь имён, включённых в сборник, — это семь художественных методов, семь творческих судеб, стилей, направлений. Словом, семь дорог, на которых каждый из писателей ищет свой заветный Замок.

Н. Т. Федоренко

Кэндзи Маруяма

Течение лета

I

Было всего пять утра, но лучи яркого летнего солнца уже проникали в щель между шторами. Я натянул одеяло на лицо. Ночная прохлада исчезла без следа, день опять обещал быть жарким. Решив, что пора вставать, я отшвырнул ногами одеяло и откинул полог противомоскитной сетки ядовито-зеленого цвета. Протянул руку за сигаретами. В лучах утреннего солнца табачный дым казался фиолетовым. От первой затяжки натощак закружилась голова.

Было слышно, как носятся по дому сыновья. Жена уже встала и чем‑то гремела на кухне.

— Проснулся? — прокричала она оттуда.

— Угу, — ответил я не сразу. Дети с топотом ворвались за полог кровати. Старший, которому недавно исполнилось семь, уцепился мне за шею. Второго, пятилетнего, я посадил к себе на колени и стал подбрасывать вверх.

Жена сказала, входя в комнату:

— Перестаньте возиться, сетку порвёте.

Она отодвинула сетку, застелила кровать и широко распахнула стеклянную дверь. Мы с сыновьями уселись на подоконник и выглянули наружу. Небо было ярко–синим и почти безоблачным. Океан, видневшийся между тюремной стеной и подножием горы, спокойно катил белые волны. В одноэтажных коттеджах, где жили семьи служащих тюрьмы, все уже встали. Утренний воздух звенел от стрекота цикад.

— Опять жара будет, — сказал я.

— Конечно, — ответила жена, вытирая пыль, — лето же.

Это лето было необычайно жарким, дождя не выпадало уже много дней. Все вокруг высохло, и я подумал о предстоящем дне со вздохом.

Сыновья побежали в прихожую за газетами. Жена, закончив уборку, раздвинула складной стол и занялась приготовлением завтрака. Я посмотрел на её живот. Он стал заметно больше. Потом отправился на кухню чистить зубы. За ночь вода в трубах остыла, и умываться было приятно. Дети прибежали следом. Заметив, что я смотрюсь в узкое настенное зеркало, они засмеялись. Я состроил рожу, и они опять радостно загоготали.

Весь завтрак жена только возилась с детьми.

— Не можешь есть? — спросил я её.

— Утром — никак.

— Все‑таки съела бы что‑нибудь.

— Когда родишь? — спросил один из сынишек, оторвавшись от чашки чая. Это было так неожиданно, что мы с женой рассмеялись.

— Через три месяца, когда снег выпадет.

— Хорошо бы девчонку, — сказал старший сын.

— Да, неплохо бы. — Жена взглянула на меня. — Ты как думаешь?

— Чего говорить без толку.

— Да я просто так… Ты, конечно, хочешь мальчика.

— Ага, — ответил я, — мальчика. Возни меньше.

— Так есть уже двое. Хочу теперь дочку… Ты слушаешь?

— Слушаю.

— У вас кто‑нибудь новый? — спросила жена, заглядывая мне через плечо в газету. Дети тоже стали рассматривать фотографии.

— Никого. — Я сложил газету.

— А как там тот, которого привезли в прошлый раз? — опять спросила жена.

— Кто это?

— Ну, который убил мать с ребёнком. Здоровый такой.

— А, этот! Тихо сидит.

— Да? Значит, все ему как с гуся вода. Ведь ребёнка же убил, негодяй!

— Так‑то оно так.

— Не человек он!

— Человек, человек. Ну ладно, я пошёл.

Мне стало скучно её слушать, и я встал из‑за стола. Из тюрьмы донёсся вой сирены, извещающий о подъёме. Дети выбежали во двор.

Я открыл шкаф, надел светло–коричневую форменную рубашку и завязал галстук. Рубашка пропахла потом — я надевал её второй день подряд. Жена сняла с вешалки брюки и слегка прошлась по ним щёткой.

— Фуражку надень, — напомнила она.

— Только не сейчас. Мне и так в ней целый день торчать. Я вышел в прихожую и надел башмаки. Жена сложила большой белый платок и засунула мне его в задний карман.

— Счастливо, — сказала она.

— Угу. Ты себя нормально чувствуешь?

— Все хорошо.

— Если что — иди к врачу.

— Да знаю я, знаю. Не в первый раз.

Когда я вышел из дома, в переулке на меня налетели сыновья и вцепились в обе руки.

— Только до угла! — крикнула сзади жена.

Детишки, повиснув у меня на руках, болтали ногами, и от немощёной дороги поднимались клубы пыли.

— Когда на рыбалку возьмёшь? — спросил старший, глядя на меня снизу вверх.

— Скоро.

— Когда "скоро"?

— Когда в школу пойдёшь.

— Тогда на море, ладно?

— На море, на море, — подхватил второй.

— Ладно, на море пойдём.

— Когда?

— Через выходной.

— А почему в следующий нельзя?

— Иду на рыбалку. Ну, сыпьте назад. Дальше я один.

— Ещё, ещё!

— Нельзя, бегите домой.

Мы вышли на широкую заасфальтированную улицу. Машин ещё не было.

— Смотрите не уходите далеко от дома.

— Ага. — И мальчишки побежали назад, к новым играм. Я надел фуражку и зашагал по широкой дороге, которая вела к тюремным воротам. На асфальте отпечатались следы шин и ног, но пока он ещё был твёрдым.

С моря задул ветерок. Рядом с дорогой, там, где шло строительство административного здания, присели покурить плотники. Когда я приблизился, они замолчали и не произнесли ни слова до тех пор, пока я не прошёл мимо. Я спиной чувствовал их взгляды.

Дорога кончилась. Передо мной были высокие стены и широкие кирпичные опоры ворот. В одной из опор была устроена проходная. Из‑за стены доносился треск цикад. Красные от ржавчины ворота были закрыты. Поверхность грязной, застоявшейся воды во рву, расцвеченная масляными пятнами, беспрерывно вздувалась пузырьками поднимающегося со дна газа.

Я прошёл по подъёмному железному мостику и поздоровался с охранником:

— Привет.

— Здравствуйте. Опять жара будет, — лениво ответил толстый охранник. Он открыл мне дверь, и я вошёл внутрь. Здесь был совсем иной мир. Деревья криптомерий образовывали целую рощу, оттуда и звенели цикады. Впрочем, в отличие от обычной рощи здесь не было ни подлеска, ни какой-либо иной растительности, и стволы просматривались до самой земли. Я пошёл дальше по старой, мощённой кирпичом дорожке. Людских голосов не было слышно, навстречу мне никто не попался. Дорожка поднялась на невысокий холм и спустилась вниз — там, за деревьями, белели высокие бетонные стены. Я вышел на спортплощадку. Она была ухоженной, приятно зеленел широкий газон.

Со всех сторон площадку окружали насыпи, и видно было лишь небо над головой и траву под ногами.

Как всегда срезая путь, я направился прямо по газону к крайнему зданию. Я дошёл уже до середины площадки, когда из прорытого в одной из насыпей прохода показалась группа заключённых обычного режима, человек пятьдесят. Недавно обритые головы отливали белизной. Все были в майках и закатанных до колен штанах, в руках мокрое, только что отстиранное белье.

Раздался короткий свисток охранника. Следуя ему, заключённые, как муравьи, рассыпались по газону и стали раскладывать белье на траве. Ветер никогда не проникал в котловину, поэтому можно было не опасаться, что белье разлетится. Четверть газона стала белой от разложенного белья. Заключённые снова построились и по свистку отправились той же дорогой работать в поле.

Когда я наконец пересёк площадку, у меня по лицу и по спине уже стекали струйки пота. Поднявшись по каменным ступеням, я вышел к кирпичному зданию, обведённому двойной чертой розового цвета. Здесь были расположены камеры смертников. Вокруг не росло ни одного дерева и ни одной травинки. Дежурные охранники по очереди подметали белый песчаный плац два раза в день — утром и вечером. Тут же находились караульное помещение и смотровая вышка, покрашенная коричневой антикоррозийной краской. На вышке никого не было, там стояли зачехлённый прожектор и четыре динамика.

В караулке сидел незнакомый мне молодой охранник. Здесь было тесно, крыша не спасала от солнечных лучей, отражаемых белым песком. Увидев меня, охранник спрятал поглубже носовой платок, подложенный под фуражку, и отсалютовал мне:

— Доброе утро.

— Ну и жара!

— Так точно, жарко.

— Тебя во сколько сменяют?

— В три.

— Самое пекло.

— Да.

— И всегда ты в эту смену?

— Так точно.

— М–да, нелегко тебе приходится.

— Служба есть служба.

— Я скажу, чтобы тебе вентилятор поставили.

— Спасибо, очень выручите.

— А где‑нибудь сейчас, наверное, идёт снег…

— Что вы сказали?

— Нет, ничего. Ты вытирайся платком‑то.

— Спасибо.

Я прошёл по раскалённому песку к единственному входу в здание — маленькой железной двери — и нажал на кнопку звонка. Через некоторое время открылось зарешеченное оконце, в нем показалось чьё‑то потное лицо. Оконце тут же закрылось, послышалось звяканье ключей, и дверь отворилась. В дверном проёме стоял Хорибэ.

Закрыв за мной дверь и вынув из скважины ключ, он весело сказал: "Привет". У Хорибэ всегда хорошее настроение.

— Ну и жара! — сказал я.

— Да? А внутри ничего, — ответил он, оглядев меня. Я вытащил из кармана брюк платок, снял фуражку и вытер пот с лица.

По тёмному коридору мы прошли в помещение для охранников. Мне нравилась эта комната, чистая и прохладная.

Здесь никого не было — все на дежурстве. Плотные зеленые шторы защищали комнату от солнечных лучей, под потолком мягко шуршал новый вентилятор.

— Хочешь ячменного чаю? — спросил Хорибэ.

Я взглянул на стол.

— Остался от ночной смены, — пояснил он.

— Давай.

— Жаль только, льда нет.

Хорибэ взял со стола, покрытого голубой клеёнкой, термос и налил мне чашку чая. Я залпом проглотил тёплый горьковатый напиток. Хорибэ налил мне ещё и сам тоже выпил.

— Давай в следующий раз поднимемся повыше, — сказал он.

— Ты о чем?

— О рыбалке, ясное дело. О чем нам с тобой ещё разговаривать?

— На нынешнем месте нормально клюёт.

Я поставил недопитый чай на стол и сел на диван.

— Так‑то оно так, да только ловится мелочь всякая, неинтересно. Даром что много.

— Ты что сделал с прошлым уловом?

— Половину съел, остальное — в холодильник.

Хорибэ тоже уселся на диван напротив меня.

— Испортится быстро. Лето ведь.

— Уже начало. Если б были дети, как у тебя.

— Да ну их, надоели до смерти.

— Ничего, это хорошо, когда надоедают. Скоро прибавление в семействе?

— Да–а, третий ребёнок…

— Завидую. Подари хоть одного, — засмеялся Хорибэ.

— У тебя ещё свои будут.

— Нет, я уж не надеюсь.

— Так думаешь выше подняться?

— Только на мушку там не возьмёшь.

— Такие крупные?

— Ага, я ходил смотрел.

— Тогда я захвачу червей.

В коридоре раздались чьи‑то шаги.

— Знаешь, кто это? — взглянул на меня Хорибэ.

— Понятия не имею.

— Это Накагава.

— Почему ты так думаешь?

— Он всегда ноги приволакивает.

Шаги стихли, отворилась дверь, и вошёл Накагава.

— Вы уже здесь? — сказал он, увидев нас.

— Ну как, привыкаешь помаленьку? — с улыбкой спросил его Хорибэ.

— Да… понемногу, — ответил Накагава, принимая от меня чашку с остатками ячменного чая.

— Ничего, не переживай, — сказал Хорибэ. — Они такие же, как все. Главное — не бери в голову.

— Да, но все же…

— Что "все же"?

— …все же у них такое выражение глаз, когда они на меня смотрят…

— Какое "такое"?

— Ну, не такое, как у обычных заключённых.

— Это тебе кажется.

— Вы думаете?

— Точно.

Хорибэ помолчал, потом спросил:

— А что, что‑нибудь случилось?

— Да нет, ничего особенного…

— Наверное, тот?

— Да.

— Кто это "тот"? — спросил я.

— Ну тот, новенький.

— Вытворяет что‑нибудь? — Я вспомнил свой утренний разговор с женой про этого нового заключённого, приговорённого к смертной казни.

— Ты на таких поменьше внимания обращай, — посоветовал Хорибэ. — Если он поймёт, что ты его боишься, он тебе на шею сядет.

Накагава, не ответив, отстегнул кобуру и дубинку и повесил в застеклённый шкаф на крючок, где была табличка с его именем.

— Слушай, Накагава, хочешь пойти с нами на рыбалку? — спросил я.

— Правильно. Пойдём с нами, — поддержал меня Хорибэ.

— На рыбалку?

— Ну да.

— Но у меня и удочки нет.

— А мы тебе дадим.

— У тебя что, какие‑нибудь другие планы?

— В общем, нет.

— Тогда пошли с нами.

— Спасибо.

— Вот и отлично. Ничего с собой не бери. Пожрать мы возьмём. А, Сасаки? — Хорибэ, засмеявшись, посмотрел на меня.

Раздался вой сирены, цикады умолкли. Накагава вышел. Он снимал комнату в городе.

— Точно, — сказал я, — немного приволакивает.

— Я ж тебе говорил.

Мы поднялись, взяли из шкафа оружие, зарядили его и прицепили к ремням. Хорибэ взглянул в зеркало и немного поправил фуражку на голове. Я выключил вентилятор, и мы вышли.

В коридоре одна из ламп собиралась перегореть — то вспыхивала, то гасла. Пройдя в самый конец, мы постучали в зарешеченную дверь, нам открыли, и мы вошли внутрь.

— Спасибо.

— Жарко на улице?

— Ужас!

Поболтав с охранниками, мы приняли у них смену. Двое отдежуривших отправились домой.

Отделение смертников было просторным. Крыши над центральным проходом не было. По обе стороны от него в два яруса располагались одиночки, к которым вели разъёмные железные лестницы. Пол покрывали стальные плиты. Здание специально было спроектировано так, чтобы все камеры просматривались из любой точки.

Мы поднялись по правой лестнице. Остальные охранники неподвижно стояли на своих местах. Я встал у одного выступа стены, Хорибэ прислонился спиной к другому. Делать было нечего — только смотреть друг на друга да время от времени вытирать пот платком. Однако мы с Хорибэ давно привыкли к неподвижности. Хоть глаза у нас и открыты, до тех пор, пока никакой посторонний предмет не появится в нашем поле зрения, каждый думает о своём. Как только мой взгляд упёрся в стену, он сразу стал невидящим, и мысли потекли своим ходом. Прежде всего — о рыбалке. В последнее время я всегда начинал с размышлений о рыбалке.

Обычно мы ловили рыбу под большим тополем — там было тихо и прохладно. Я попробовал представить себе места выше по течению. До тех пор, пока Хорибэ не предложил переместиться туда, мне и в голову это не приходило. Странно, что мне не надоедало удить всегда в одном и том же месте. Ладно, попробуем подняться повыше. Может, там и правда рыба покрупнее, как утверждает Хорибэ. Значит, в этот раз с нами идёт Накагава. Вот только пойдёт ли он? Он вроде бы не большой любитель рыбачить. Лучше бы он все‑таки сходил. Там хорошо, прохладно, и нервы успокаивает. А Накагаве расслабиться просто необходимо. Вот именно — расслабиться. Правильно, надо обязательно его вытащить…

На этом мысли о рыбалке иссякли, и я стал думать о будущем ребёнке. Надо же, уже третий. Не много ли? Многовато. Больше бы уже и не прокормить. Старшему пора в школу идти… Как бы денег поднакопить? Да нет, не получится. Вот если бы то дежурство выпадало раза по три в месяц. Со спецоплатой как‑нибудь перебились бы. Господи, о чем я думаю! Век бы того дежурства не видать… Ладно, хватит. Как‑нибудь все образуется.

Мои мысли опять вернулись к рыбалке.

Электронные часы выдали трель. Раздался свисток дежурного. Время прогулки. Кто‑то из заключённых громко зевнул, из ближней камеры донёсся звук удара тела о стену.

По следующему свистку охранники стали открывать двери. Я отворил камеры на своей половине второго яруса, встретившись с Хорибэ точно посередине. По третьему свистку из дверей вышли заключённые, одетые в летнюю форму, и стали строиться, повернувшись спиной к проходу.

Послышались окрики охранников:

— Не болтать! Не болтать!

— Я тебе плюну!

Новый свисток заглушил голоса, и начался личный досмотр. Заключённый опирался руками на дверь своей камеры, наклонившись вперёд. Летом эта процедура была особенно неприятна, поскольку запах потных тел прямо‑таки лип к рукам. Я увидел, как Хорибэ, ощупывая ноги того самого заключённого, что‑то тихо ему говорит. Тот смотрел прямо перед собой и никак на это не реагировал. Окончив досмотр, мы построили заключённых в затылок. Я встал впереди, Хорибэ — сзади, и в таком порядке мы спустились вниз по лестнице. Раньше, когда я становился к заключённым спиной, у меня, бывало, по спине бежали мурашки. Спустившись по лестнице, мы пропустили вперёд другое отделение и вышли на улицу следом за ним. Все как один прикрыли рукой глаза от слепящего солнца. Место для прогулки смертников в отличие от спортплощадки, где заключённые общего режима могли играть на траве в бейсбол и регби, представляло собой тесный дворик, окружённый стеной и разделённый на секторы. Посередине стояла наблюдательная вышка, откуда каждый был виден как на ладони. Сегодня на вышке дежурили мы с Хорибэ. Остальные охранники, запустив в каждый сектор по два смертника, закрыли зарешеченные двери снаружи. И, оставив нас с Хорибэ на посту, пошли отдыхать.

К бетонному полу вышки были прикреплены железные стулья, но нечего было и думать на них садиться — так раскалились они от солнца. Поправив фуражку, я стал вести наблюдение стоя. В отведённых им секторах заключённые отдыхали всяк по–своему. Одни, сняв рубаху и разлегшись на земле, стали загорать, другие — прыгать, третьи — делать гимнастические упражнения, которым обучают в армии. Сверху все это напоминало собачий питомник.

— Не разговаривать! — сердито рявкнул на кого‑то Хорибэ.

Разделённые перегородками, заключённые не видели друг друга и все разом посмотрели на нас, чтобы понять, на кого кричат. Однако они прекрасно знали, что, если они не станут разговаривать слишком громко, охранник поленится слезать с вышки и отпирать дверь в сектор, только чтобы заставить их замолчать. Поэтому, загорая, размахивая руками, подпрыгивая, они продолжали вполголоса переговариваться со своими напарниками.

— Ишь как прыгают! — сказал Хорибэ. — И жара им нипочём.

— Нервы успокаивает, когда двигаешься.

— Наверно.

— Точно. Вроде нашей рыбалки.

Наступив ногой на бетонную приступку, Хорибэ стал смотреть на того заключённого. Я спросил:

— Ты чего ему там говорил?

— Я‑то? Не приставай, мол, к молодым охранникам.

— Так и сказал?

— Ага, — кивнул Хорибэ, по–прежнему глядя на заключённого.

— Ты Накагаву имел в виду?

— Его, а кого же?

— А этот что?

— Да ничего… Состроил вот такую рожу, — и Хорибэ, выпятив челюсть, изобразил заключённого. А тот, закончив тем временем зарядку, прислонился к стене и, утирая ладонью пот с лица, время от времени поглядывал в нашу сторону.

— Ну и рожа! Прямо съесть готов.

— Да что он здесь может? Что он может? Только рожи корчить.

Заключённый по–прежнему смотрел на нас. Встретившись с ним взглядом, я отвернулся, но Хорибэ глаз не отвёл. Тогда тот, пригладив стриженый ёжик волос и стряхнув пот со лба, неторопливо двинулся в нашем направлении. Дойдя до решётки, он вцепился в неё руками и встал, не сводя с нас глаз. Хорибэ спустился к двери.

— Тебе чего? Проваливай!

— Не связывайся с ним, — сказал я.

— Ты что вылупился? — опять спросил Хорибэ. Остальные заключённые старались не смотреть в нашу сторону.

— А что, нельзя? — перехватив решётку поближе к Хорибэ, сказал заключённый.

— Скажи‑ка, этот подонок ещё разговаривает, — прошипел сдавленным от злости голосом Хорибэ.

— Сами вы подонки, — ответил заключённый. — Скольких вы уже вздёрнули, а? За меня‑то вам много заплатят? Ай–ай–ай, такая тяжёлая работа, а платят не густо.

— Хорибэ, перестань, ну его.

Хорибэ, сверля заключённого глазами, задвигал желваками. Потом потянулся было к висящей на поясе дубинке, но так и не вытащил её. Я снова окликнул его. Он взглянул на меня, повернулся к смертнику спиной и поднялся наверх. Заключённый ещё некоторое время смотрел на нас, потом медденно отошёл к противоположной стенке и сел на землю.

— Этим типом я займусь сам, — сказал Хорибэ. Его лицо было бледным от злости.

— Не злись. Все одно он первый на очереди.

— Кто сказал?

— Бригадир.

— А кто дежурит?

— Я.

— С кем?

— С ним.

— С кем "с ним"?

— Ну, с Накагавой.

— Его уже назначают?

— Надо ведь когда‑то начинать. Чем раньше, тем лучше.

— Это бригадир так сказал?

— Угу. Выпил тут как‑то и разговорился.

— Значит, точно.

— Я бы предпочёл с тобой, а не с Накагавой.

— А может, поменяешься со мной? У, паскуда. — Хорибэ опять поглядел на заключённого. Тот, сорвав травинку, покусывал её, высасывая сок.

— Не положено, — ответил я.

— Жаль.

Хорибэ вытер платком рукоять дубинки. Доносящийся издалека стрекот цикад сливался с шумом прибоя. Прозвенел звонок, оповещая о конце прогулки. Отдохнувшие охранники зашагали по песку в нашу сторону.

II

До казни того заключённого оставалось два дня. На свидание к нему никто не приходил, даже адвокат. Это было не совсем обычно.

Перед смертью все осуждённые сочиняют прощальные стихи и танка, но этот даже писать не умел.

Я, как обычно, стоял на своём посту, на втором этаже. Через полчаса заключённых должны были вести в баню, а потом моя смена кончалась. Напротив, сложив за спиной руки, неподвижно застыл Накагава. Сегодня было особенно жарко — даже не двигаясь, я весь обливался потом. Чтобы рубашка не прилипала к телу, я время от времени оттягивал ворот и дул себе за пазуху. Накагава, напряжённо вытянувшись, не делал ни одного движения. То и дело я поглядывал на дверь камеры того заключённого. Накагава, по–моему, тоже не сводил с неё глаз. На первом этаже кто‑то из охранников, гремя бутсами, прошёл по коридору, заглядывая в глазки камер. И заключённые, и охрана изнемогали от жары. Из какой‑то камеры послышался скрип кровати. Накагава шевельнулся, и мои мысли переключились на него.

Участвовать в проведении казни в паре с новичком мне было неохота. Каждый пустяк с ним может превратиться в целое ЧП. Это меня беспокоило. Ладно, ничего не попишешь, подумал я. Он ведь в первый раз. Неужели я когда-то был таким же? Да нет, я был поспокойней, так не трясся. Накагава тоже скоро разберётся, что к чему. А в чем, собственно, разберётся? В чем это таком я разобрался?.. Ни в чем я не разобрался. Просто привык, шкура задубела. И все-таки чем‑то я от Накагавы отличаюсь. Наверняка отличаюсь. Не может быть, чтобы я ничем не отличался от этого молокососа. Наверное, я все же понял нечто, что ему пока недоступно. Несомненно… Да что это со мной? Не все ли равно. Наплевать… Так или иначе, надо взять его с собой на рыбалку. Самое лучшее средство от нервов. Решено, берём Накагаву с собой.

Я стал прикидывать, что нужно будет завтра взять с собой — крючки, наживку, удочки и все такое. Время пролетело незаметно.

Прозвучал звонок, потом два длинных свистка. Охранники поправили форму и подтянулись. В камерах зашевелились заключённые. Накагава отправился вниз за банными принадлежностями. Я прошёлся вдоль по галерее мимо своих камер проверить, все ли встали. Тот заключённый сидел неподвижно, но не спал — обжёг меня злобным взглядом.

Раздался ещё один свисток. Охранники, загремев ключами, открыли двери камер. Стало шумно. Заключённые высыпали в коридор. Я закрыл двери, Накагава раздал всем банные принадлежности. Потом мы приступили к личному досмотру — Накагава с одного конца, я — с другого. Подумав, что не стоит оставлять того типа Накагаве, я заторопился, но все‑таки опоздал — молодой охранник уже ощупывал заключённого под мышками. У меня возникло недоброе предчувствие.

Голубой пакет с банными принадлежностями, описав дугу, упал вниз, из него выскочил кусок дешёвого мыла и заскользил по полу — прямо под ноги вошедшему в коридор бригадиру. Тот взглянул наверх, рванул из нагрудного кармана свисток и, пронзительно свистя, бросился к кнопке сигнала тревоги, однако нажимать на неё не спешил.

Накагава, упав на одно колено, вцепился руками в перила, а заключённый с размаху бил его ногой в живот.

— Ни с места! Всем стоять смирно!

Охранники выхватили дубинки и согнали заключённых в кучу.

— Кто тронется с места, буду стрелять!

Бригадир встал у выхода с револьвером в руке, держа палец на спусковом крючке — как на тренировке.

Растолкав заключённых, я бросился вперёд по узкому проходу. Тот тип уже ухватился за кобуру Накагавы. Взмахнув дубинкой, я обрушил удар на его подставленный затылок. Мне отдало в плечо, и заключённый рухнул поверх Накагавы. Я хотел врезать ему ещё разок, но это было уже ни к чему — он лежал, запрокинув голову, и подёргивал ногами, как заведённый. Накагава спихнул его и, держась руками за живот, поднялся.

— Надень на него наручники, — сказал я, чтобы привести Накагаву в чувство. Но он застыл на месте с остановившимся взглядом; лицо у него подрагивало. Я наклонился над лежащим ничком заключённым, заломил ему руки за спину и защёлкнул наручники сам.

— Всем возвращаться в камеры. Баня отменяется, — объявил бригадир, пряча револьвер в кобуру. Охранники поспешно загнали заключённых в камеры и заперли двери. Недовольно шумя, осуждённые прильнули к смотровым окошечкам, желая узнать, что будет дальше. Охранники встали по местам, а бригадир поднялся по лестнице к нам.

— Все в порядке? Ты цел? — спросил он у Накагавы. Тот, глядя под ноги, кивнул. Наверное, боялся, что расплачется, если раскроет рот. Колени у него тряслись, и дрожь передавалась всему телу.

— Все нормально, — ответил я за него и положил руку ему на плечо, но Накагава вдруг отпрянул. Я мысленно присвистнул и внимательно посмотрел ему в лицо. Изо рта у него струйками стекала кровь.

— Ас этим что делать? — спросил я у бригадира, взявшись за наручники заключённого, уже пришедшего в себя.

— В кабинет для допросов. Ну и кретин! Думает отсрочку себе заработать.

— А помните, одному как‑то раз это удалось, — сказал я.

— Помню, помню. Но ведь тот получил ранение. Да и отсрочка‑то была на три дня. А этот целёхонек. Накагава, ты тоже с нами.

Бригадир спустился вниз.

Я подтолкнул заключённого в спину, и мы пошли вниз по лестнице. Накагава, немного помешкав, двинулся следом. Тут зазвенел звонок, и дневная смена кончилась. На выходе мы столкнулись с Хорибэ, который сегодня дежурил в паре с другим охранником.

— Что стряслось? — спросил он, быстро оглядев нас троих.

— Да вот этот разбуянился.

— С чего это? — Хорибэ попытался заглянуть заключённому в лицо, но тот упорно не поднимал головы.

— На Накагаву набросился, — сказал я.

— Почему?

— Откуда я знаю!

— Ты в порядке? — спросил Хорибэ у Накагавы.

— Все нормально, — ответил я за него.

— Ну–ну. А как с рыбалкой?

— Идём. Гляди не опаздывай, как тогда.

— Не бойся, встану вовремя.

— Ну пока, до завтра, надо ещё этого отвести. Попрощавшись с Хорибэ, я взял заключённого за локоть и вывел его в коридор. Потом оглянулся: Хорибэ замахнулся кулаком вслед осуждённому и беззвучно засмеялся.

Мы втроём прошли по коридору в узкий бетонированный тамбур, а оттуда в кабинет, напоминавший складское помещение. Я тут бывал столько раз, что и счёт потерял.

Из‑за отсутствия окон воздух в кабинете был спёртый. Ножки деревянного стола и стула наглухо крепились к бетонному полу. На этот единственный стул я и посадил нашего подопечного. Он, очевидно, ещё не оправился от удара и двигался как во сне. Мы стали молча ждать, обливаясь потом. Временами Накагава, словно спохватываясь, шумно вздыхал.

Где‑то далеко прозвучал свисток. Похоже, заключённых все‑таки повели в баню. Потом в коридоре раздался звук шагов, дверь отворилась, и вошли бригадир и узколицый чиновник, державший в руке какие‑то бумаги. Чиновник был в светлом пиджаке, с аккуратно повязанным галстуком пепельного цвета. Я его никогда раньше не видел.

Бригадир представил ему нас с Накагавой и, бегло оглядев кабинет, вышел, но тут же вернулся, неся ещё один стул, который предложил чиновнику. Тот сел было, но потом поднялся и перенёс стул поближе к заключённому.

— Итак, что произошло? — спросил чиновник, обращаясь к Накагаве.

— Он… меня ударил… ни с того ни с сего…

— Почему?

— Может, ты ему что‑то такое сказал?

— Да нет…

— Так, не говорил… Значит, что‑нибудь ему сделал?

— Ничего.

— Никакой провокации не было?

— Никак нет.

— Твоя фамилия, кажется, Сасаки? — обратился ко мне чиновник, вертя в руках карандаш.

— Так точно.

— Все было, как говорит Накагава?

— Так точно.

— А утихомирил его ты?

— Я был ближе всех.

— И каким образом ты это сделал?

— Дубинкой.

— Ударил его дубинкой?

— Так точно.

— Куда?

— Вот сюда. — Я похлопал себя ладонью по затылку. Чиновник, приподнявшись, посмотрел на опущенную голову заключённого. Стриженые волосы на затылке были примяты, но крови не было.

— Так, травмы нет. Он пытался завладеть оружием? Для побега или с какой‑либо иной целью? — спросил чиновник, скользя шариковой ручкой по бумаге, под которую была подложена копирка. Бригадир покачал головой, давая мне знак ответить отрицательно. Чиновник этого не видел.

— Нет, не пытался, — твёрдо ответил я и взглянул на правый бок Накагавы: из расстёгнутой кобуры виднелась рукоятка пистолета. Чиновник тоже заметил это, но ничего не сказал.

Вдруг заключённый вскинул голову, привстал и закричал, обращаясь к чиновнику:

— Врут они! Я бежать хотел! И пистолет пытался выхватить. Вы что, суки, задумали? Вздёрнуть меня торопитесь?

Я схватил его за плечо и усадил на место.

— Тебя пока не спрашивают, — спокойно ответил чиновник. Заключённый злобно глянул на него, стряхнул мою руку с плеча и судорожно вздохнул.

— Значит, никакой конкретной цели он не преследовал, так?

— Так точно, — ответил бригадир из‑за спины чиновника.

— У Накагавы есть травмы?

— Пустяки.

— Ладно, подпишитесь вот здесь.

Чиновник протянул нам исписанный лист бумаги. Мы трое приложили к нему свои печатки.

— Можете идти, — сказал чиновник мне и Накагаве и подложил копирку под новый лист бумаги. Мы вышли из комнаты. Проходя по коридору, мы услышали, как заключённый что‑то завопил. Потом стало тихо.

В комнате охранников никого не было, только вентилятор медленно крутил свои лопасти под потолком. Накагава подошёл к дивану и молча сел. Я снял фуражку, убрал оружие в шкаф и, подойдя к окну, широко раздвинул шторы. Солнце клонилось к закату.

— Ничего, бывает, — сказал я, глядя в окно. Потом, стараясь не смотреть на Накагаву, подошёл к своему столу, вытащил из ящика непочатую пачку сигарет и закурил. От дыма слегка закружилась голова. — Хочешь? — Я протянул пачку Накагаве. Он чуть приподнял голову, взял сигарету и, опять уставившись вниз, стал жадно затягиваться. Пепел сыпался на пол. Я достал ещё одну для себя. — Не расстраивайся, — сказал я. — Вот сходим на рыбалку, и все забудется.

Накагава, не ответив, бросил окурок в пепельницу и быстро встал. Потом порывисто снял портупею, запер шкаф и направился к двери.

— Эй, завтра на рыбалку, не забудь, — сказал я ему вслед.

— …До свидания.

Дверь захлопнулась. Слегка шаркающие шаги Накагавы затихли вдали. Я тоже направился было к двери, но, передумав, вернулся на диван и не спеша докурил вторую сигарету.

Предвечернее затишье кончилось, задул ветерок. Я посмотрел на часы, выключил вентилятор и вышел из комнаты. Когда я шёл по спортплощадке, солнце уже садилось, закат полыхал в полнеба. По ту сторону газона чернела чья‑то фигура, но тут же скрылась за деревьями. Кажется, это был Накагава.

Луч прожектора медленно делал круги, и огромное световое пятно обшаривало насыпи и деревья.

Возле ворот стояло несколько грузовиков, гружённых стульями и столами, которые заключённые изготовляли в мастерских.

Когда я подошёл к дому, навстречу выскочили сыновья и повисли у меня на руках.

— Добрый вечер, — крикнула жена из кухни. Дети схватили мою фуражку и понеслись прочь. Я прошёл на кухню, умылся, разделся, обтёрся водой до пояса и надел халат.

— Милый, ты что, обещал детям взять их на море? — спросила жена за ужином.

— Угу.

— Но ведь сейчас нельзя.

— Почему?

— Волны ещё большие. Опасно.

— Ничего. Я знаю тихое место.

Я выпил залпом бутылку пива.

— Нет, правда не опасно?

— Ничего.

— Ну и когда ты думаешь? — спросила жена.

— Завтра, завтра! — закричали дети, разбрасывая рис из тарелок.

— Завтра не получится. На рыбалку иду.

— Опять? Ты же совсем недавно ходил.

— Да, опять.

— Неужели это так интересно?

— Конечно. Кто сам не ловил, не поймёт, — сказал я. — Приготовь мне еды на двоих.

— Почему на двоих?

— Накагава тоже идёт.

— Это который новенький?

— Да.

— Он же молодой, ему, наверно, неинтересно.

— Это я его пригласил.

— Зачем?

— Так просто.

— Ну, а на море когда? — спросила жена, как только, закончив ужинать, дети отвернулись к телевизору.

— Не знаю. Может, во вторник, — ответил я громко, чтобы они слышали. — У меня отгул, — пояснил я жене.

— Значит, в понедельник?..

— Ага.

— И кто на этот раз?

— Да кто‑то там, не знаю.

Дети, лёжа на татами, изображали, что они плавают в море.

Поздно ночью я проснулся от шума голосов. Жена громко разговаривала с кем‑то в прихожей. Я откинул сетку, встал и накинул халат. Второй голос принадлежал мужчине.

Я вышел в прихожую. Там сидел Накагава, сильно пьяный.

Жена, увидев меня, вздохнула с облегчением:

— Хочет тебя видеть, и ни в какую.

— A–а, Сасаки–сан. Я ухожу.

Лицо и шея Накагавы были багрово–красными.

— Куда? — спросил я.

— Как куда? Неужто непонятно? С этой злосчастной работы, будь она проклята.

В прихожей разило перегаром.

— Проходи в комнату, — сказал я, — и не шуми, дети спят.

Обхватив Накагаву за плечи, я помог ему подняться, а жена сняла с него туфли. Оглянувшись назад, я увидел две головёнки, две пары глаз, сосредоточенно наблюдающие, как я волоку Накагаву в комнату. Жена, всплеснув руками, бросилась снова укладывать детей в постель.

— Ладно, ничего страшного. Эй, воды принеси, — сказал я ей вслед. Она принесла из кухни полный стакан. Накагава залпом выпил воду и, поперхнувшись, рванул ворот рубашки.

— Не под силу мне это.

— Что "это"?

— Не могу убивать людей.

— Тише, — сказал я ему. — Это они убийцы, а не мы.

— И вам, Сасаки–сан, этого достаточно? И вы ничего не чувствуете?

— Почему не чувствую? Чувствую.

— Так почему не уходите с этой работы?

— Лёгких работ не бывает.

— Не–ет, просто вам все равно. Вам это нравится.

— Что тут может нравиться? — Я начал злиться.

— Значит, просто я не гожусь. Слишком слаб, наверно. Трус я.

— Да ничего подобного.

— Нет, я трус.

— Ты когда поступал на работу, директор тюрьмы с тобой беседовал?

— Беседовал. Он все верно говорил, все правильно. Мне это было понятно. "Святая обязанность, которую кому‑то надо выполнять", и все такое… Да только не могу я. Нет моих сил.

— Ты просто пьян. Иди домой и ложись спать.

Я обнял Накагаву за плечи и заглянул ему в лицо. Он плакал, по–детски всхлипывая, и на пол падали крупные слезы. Потом он что‑то пробормотал и разрыдался в голос.

— Слушай, Накагава, — сказал я ему. — Поменяйся в понедельник с Хорибэ. Я скажу бригадиру.

— Но… — Накагава поднял налитые кровью глаза.

— Ничего, не думай о будущем. Пропусти этот раз.

— Но… когда‑нибудь ведь все‑таки…

— Если тебе совсем невмоготу, потом ещё раз это обсудим. А сейчас иди спать.

Вытирая опухшие от слез глаза, Накагава поднялся. Его лицо было мертвенно–бледным. В прихожей он чуть не упал.

— Не забудь про завтрашнюю рыбалку, — сказал я.

— Там и поговорим.

Обувшись, Накагава открыл дверь и вышел на улицу. В небе светила луна.

— Всего хорошего, — сказала жена и закрыла дверь. Слышно было, как Накагаву вырвало за порогом.

— Может, ты его проводишь? — спросила жена.

— Ничего, дойдёт.

— О чем вы говорили?

— Да ничего серьёзного.

— Да, — сказала жена. — Наверное, ему действительно лучше сходить на рыбалку.

— Кому?

— Да Накагаве.

— Это точно. Не забудь приготовить для него еду.

— Хорошо.

Звук шагов Накагавы затих вдали. Сегодня он шаркал ногами больше обычного.

Жена повернула в двери ключ. Я взял в комнате стакан, из которого пил Накагава, отнёс его на кухню и сполоснул под сильной струёй воды.

III

На следующее утро за мной зашли Накагава и Хорибэ, и мы втроём отправились на рыбалку. Накагава был бледен с похмелья. Я не стал ничего говорить Хорибэ о вчерашнем.

Кроме рыболовных принадлежностей и завтрака, Хорибэ прихватил с собой пол–ящика пива в бумажной сумке.

Под жаркими лучами солнца мы дошли до остановки и сели в автобус.

Пассажиров было много, но почти все они вышли сразу за городом, и в салоне остались только мы да старуха с ребёнком, сидевшим в бамбуковой корзине у неё за спиной. Ребёнок все время вертел головой, глядя то на нас, то в окно.

Кондуктор открыл все окна, и по салону разгуливал лёгкий ветерок. Автобус переехал через большой мост и стал двигаться вдоль излучины реки.

Мы вышли на конечной остановке — маленькой круглой площадке, окружённой зарослями бамбука. Автобус развернулся и, подняв облако пыли, поехал в обратном направлении.

Солнце стояло ещё невысоко, и с окрестных холмов доносилось пение птиц. Следом за Хорибэ по дорожке, прорубленной в зарослях бамбука, мы поднялись на холм, у подножия которого журчала речка. Мы спустились вниз и пошли по тропинке вдоль берега. Наши рубашки уже успели насквозь промокнуть от пота.

Мы вышли на наше обычное место. Здесь, в тени большого тополя, меж камней росла высокая трава. Там, где мы всегда сидели с Хорибэ, трава была примята, валялись окурки и пустые консервные банки.

— Вот тут мы всегда ловим, — сказал я Накагаве.

— Да? — Накагава достал платок, вытер пот со лба и посмотрел на голубую гладь реки.

— Пойдём повыше, — предложил Хорибэ, и мы двинулись дальше. Тропинка кончилась. Крутые склоны холмов спускались к самой воде, тут и там росли сосны и криптомерии. Трава доходила нам до пояса, кое–где в ней краснела земляника. Я сорвал одну ягоду и раздавил её, пальцы покраснели от сока и пропитались сладковатым ароматом. Хорибэ шёл впереди, и каждый раз, когда он спотыкался о какой-нибудь корень, у него в сумке звякали бутылки.

В самом узком месте течение разбивалось о каменистый перекат. Большой камень с ровной поверхностью перекрывал реку почти до самой середины. На нем мы и решили обосноваться. Захватив с собой удочки и еду, мы забрались наверх. Утёс раскалился от солнца. Я то и дело снимал соломенную шляпу и вытирал пот. Хорибэ открыл всем по бутылке пива, и мы выпили, но пиво было тёплым и противным. Остальные бутылки Хорибэ связал леской и опустил охлаждаться в воду.

— Рыба есть? — спросил я.

— Есть. Гляди! — подавшись вперёд, сказал Хорибэ. В голубоватой тени под скалой кругами ходила стайка кижучей. Каждый раз, когда головной менял направление, остальные сворачивали за ним, посверкивая серебристой чешуёй. А на глубине неподвижно стояло несколько крупных рыб.

— Вроде гольцы, — сказал Хорибэ, разворачивая завтрак.

— Не может быть!

— Точно.

— Здоровенные. На мушку не возьмёшь.

— Не–е, не возьмёшь, — согласился Хорибэ.

Подальше, на пенистой быстрине, играли ельцы. Хорибэ развернул свой свёрток с завтраком и взял в руки удочку.

— Не торопись, — сказал я ему. — Потом поедим.

— Давай удить и есть одновременно.

Я вынул из сумки два свёртка и протянул один Накагаве.

— Спасибо.

— Ешь, ешь. Ты же неженатый.

Накагава взял рисовый колобок. Я тоже стал есть. Хорибэ то сажал наживку на крючок, то закусывал, время от времени весело покрикивая.

— Эй, потише! Рыбу распугаешь.

— Ничего, как разбежится, так и вернётся.

— Как наши подопечные из тюрьмы, — сказал я.

— Ну, наши‑то как раз не возвращаются.

В ответ на эту шутку Накагава криво улыбнулся.

Мы расселись кто где хотел и закинули удочки. Сидеть на камне было жарко, но речная прохлада и плеск воды все же приносили облегчение.

Я поставил банку с червями в тень и стал следить за поплавком. Прицепленный на крючок червяк шевелился в воде красной точкой, и кижучи собрались вокруг него.

Первым маленького кижуча поймал Накагава. Он неловко вытащил крючок, разорвав рыбе рот. Хорибэ бросил кижуча в ведёрко, которое поставил в неглубокую лужу.

— Ну как, интересно? — спросил он у Накагавы.

— Да.

— Теперь лови покрупнее, — сказал я ему.

Я поднял удочку и забросил крючок подальше, на глубину. Стоявшие неподвижно рыбы бросились врассыпную от поплавка, потом осторожно стали приближаться. Одна схватила червя, белый поплавок задёргался, потом вдруг пошёл вниз, и леска натянулась. Рыба пыталась освободиться от крючка, остальные быстро уплыли. Убедившись, что крючок сидит крепко, я медленно подвёл рыбу поближе и, дав ей выдохнуться, подцепил сачком. Кижуч был сантиметров на двадцать, он трепыхался у меня в руке, оставляя на ладони серебристые чешуйки. Хорибэ подал мне ведёрко, и я бросил туда свою добычу. Моя рыба была гораздо крупнее той, которую поймал Накагава.

— Ничего рыбеха, — сказал Хорибэ.

— Да, большая, — согласился Накагава.

— Угу.

Мы молча смотрели на кижучей. Тот, что поменьше, лежал брюхом кверху, шевеля разорванным ртом, потом медленно перевернулся.

За час мы поймали штук тридцать и заполнили ведёрко доверху. Потом клёв почти прекратился.

— Давайте пивка попьём, — предложил я.

— Давай.

Хорибэ осторожно, стараясь не разбить о камни, вытянул из воды бутылки. Пиво было холодным, и мы быстро его выпили.

— Слушай, Хорибэ, — сказал я.

— Чего?

— Завтра я дежурю.

— Знаю. Очередь того психа.

— Да, его.

— Значит, не удалось ему оттянуть.

— Не удалось. Если б каждый так пытался, нам бы житья не стало.

— Ну и чего?

— Ты не поменяешься с Накагавой?

Посмотрев на меня, Хорибэ перевёл взгляд на Накагаву. Тот сосредоточенно изучал свой голубой поплавок. Из рощи, расположенной выше по течению, доносился крик кукушки.

Хорибэ вдруг рассмеялся.

— Не бери в голову, — сказал он Накагаве, — смотри на это дело просто, как на рыбалку.

Накагава поднялся.

— Ты куда?

— Пойду искупаюсь.

Он поспешно спрыгнул со скалы и побежал вверх по течению. Хорибэ опять засмеялся.

— Не смейся.

— Да смешно ведь.

— Чего тебе смешно?

— Черт его знает, сам не пойму.

— Вот и не смейся. Видишь, он психует.

— Ладно, не буду. Что‑нибудь ещё с тех пор стряслось? — спросил он, пытаясь подавить смех. Я рассказал ему, как Накагава напился и приходил ко мне домой.

— Ну, это ещё не причина, чтобы его подменять, — сказал Хорибэ, швырнув пустую бутылку через реку. Бутылка, не долетев до берега, со всплеском упала в воду, и быстрое течение унесло её прочь.

— Он говорит, что уволится, — сказал я.

— Накагава? Он это всерьёз?

— Похоже на то.

— Хм, а что скажет бригадир?

— Ну, можно ему объяснить, что, мол, у охранника личные счёты с заключёнными или что‑нибудь в этом роде.

— Это верно, — согласился Хорибэ, — но бригадир все равно может заставить его отдежурить.

— Зачем?

— А чтобы раз и навсегда избавить от мандража.

— М–да, это возможно.

Отойдя от нас подальше, Накагава нырнул с берега в тихую заводь. Испуганные трясогузки, стуча хвостами по воде, пронеслись над поверхностью реки.

— Ну и тип, — сказал Хорибэ, — хлопот с ним не оберёшься.

— Это точно. Но ты все‑таки подмени его завтра. Он скоро возьмёт себя в руки.

— Ну да, скоро.

— Не язви.

— Ладно, понял. Подменю, — сказал Хорибэ и швырнул бутылку в стайку кижучей. Они тут же исчезли. Я громко позвал Накагаву. Крик кукушки оборвался. Накагава вылез из воды и, поддерживая плавки, побежал к нам по песку.

— Он тебя подменит, — крикнул я Накагаве со скалы.

— Да? Спасибо.

— Да ладно, — сказал я. — В следующий раз пойдёшь сам.

— Хорошо.

Накагава забросил на скалу одежду, залез сам и уселся на камень в одних плавках. Капли воды стекали с его тела и тут же высыхали.

— Слушай, Накагава, — сказал Хорибэ, — ты задумывался когда‑нибудь, что это за публика?

— …Убийцы.

— Вот именно. Мы ведь тех, кто не виноват, не наказываем. А эти убивают людей, че–ло–ве–ков, понял? Живых людей. Ты был когда‑нибудь на месте убийства?

— Нет…

— Брось, Хорибэ, — сказал я. — У каждого бывает хреновое настроение.

— Конечно, бывает. Работа у нас такая. Ты учти, что этот, завтрашний, даже ребёнка не пожалел. Взял за ноги да и выбросил со второго этажа на бетонную мостовую. Ребёнка, понял?

— Они не люди, — сказал я. — Только выглядят как люди. Вот, например, когда пускают в серийное производство какой‑нибудь сложный агрегат, в отдельных экземплярах обязательно будет брак. Что с такими делают? Выбраковывают и выбрасывают. То же и с людьми. Брак никому не нужен.

Накагава открыл рот и хотел что‑то сказать, но промолчал.

— И хватит об этом, — добавил я, чувствуя, что не в меру разболтался.

— Так или иначе, завтра подежурю я, — сказал Хорибэ.

— Ещё будем удить?

— Давай.

— Послушайте… — начал Накагава, но Хорибэ прервал его:

— Все, поговорили.

До захода солнца мы наловили ещё несколько десятков рыб. Тех, что покрупнее, мы потрошили, промывали и нанизывали сквозь жабры на бамбуковый прут.

К остановке мы подошли, как раз чтобы успеть на последний автобус.

IV

Понедельник. Тучи с утра заволокли небо. Похоже, собирался дождь.

Когда я проснулся, завтрак уже был готов. Дети ещё спали. Я вспомнил, что за ночь несколько раз просыпался. Перед таким дежурством это со мной бывало всегда.

Я пошёл на кухню умываться и бриться. Пальцы пропахли рыбой, и сколько я их ни мыл, запах не отставал.

Жена дала мне свежевыстиранные брюки и рубашку.

— Дождь будет, — сказала она, когда я сел завтракать.

— Угу.

— Ты чего?

— Ничего.

— А почему такой мрачный?

— Такой же, как всегда.

— Устал на рыбалке?

— Нет, я хорошо выспался.

— Поешь ещё немного.

— Нет, хватит. Дай чаю.

— Пойдёшь завтра?

— Куда?

— На море.

— А, пойду.

— Правда?

— Я же обещал.

— Я, пожалуй, дома останусь.

— Идём с нами.

— Да? Но я же в положении, — сказала жена, кладя руку на выпятившийся живот.

— Ну и что? Тебе полезно иногда бывать на солнце.

— Ты думаешь?

— Ну конечно. И ребёнку полезно.

— Тогда я тоже пойду.

— Вот и хорошо, — сказал я. — Да и трудно мне будет одному с чертенятами управляться.

— Верно. Надо будет еды захватить.

— Пива купи. В маленьких бутылках.

— С собой возьмёшь?

— Угу.

— Ой, как все‑таки здорово!

— Да, первый раз искупаешься в этом году.

Допив чай, я надел брюки и рубашку. Накрахмаленная ткань приятно холодила кожу.

— Ну, я пошёл.

— Может, зонтик возьмёшь? — спросила жена, высунувшись за дверь и глядя в небо.

— Не надо. Тут близко. Если и польёт, то ненадолго.

— Ну ладно, счастливо.

— Ага.

Небо почернело, стало темно, как вечером. В соседних домах ещё спали.

Когда я подошёл к тюрьме, в ворота въехал, светя фарами, фургон с новыми заключёнными.

— Привет.

— Рановато вы сегодня.

— Да, рано.

— Значит, сегодня?.. — спросил толстый охранник из‑за застеклённого окошка.

Не отвечая, я прошёл мимо. "Ай–ай–ай", — сказал охранник мне вслед. Я обернулся и увидел, что он улыбается, странно кривя рот.

Я молча прошёл через ворота и зашагал по аллее. В рубашке с короткими рукавами было холодновато.

Выйдя на спортплощадку, я увидел впереди Хорибэ.

Провыла сирена. Сразу в нескольких корпусах раздались свистки и шум. Я бегом догнал Хорибэ.

— Привет, — сказал он, обернувшись.

— Давай‑ка поспешим.

Мы быстрым шагом пересекли спортплощадку и вошли в проход, сделанный в насыпи. Дорожка, ведущая к экзекуционному корпусу, была посыпана белым песком, на котором остались аккуратные следы от метёлки.

Мы с Хорибэ прошли в комнату охранников и стали готовиться.

— Сейчас ливанет, — сказал Хорибэ, стряхивая пепел с сигареты и глядя на небо в щель между шторами.

— Давно дождя не было.

— Да, как назло.

— Лучше бы в такой день не работать.

— Точно, — ответил Хорибэ.

— Закончить бы поскорее.

Открылась дверь, и вошёл бригадир. Сегодня он тоже оделся во все чистое, но вид у него, как всегда, был немного комичный.

— Что с Накагавой? — спросил он у меня, увидев Хорибэ.

— Поменялись.

— Да? Ну ладно.

Бригадир дал нам новые белоснежные перчатки и смотрел, как мы их натягивали. Они были ещё теснее, чем обычно.

— Как там этот? — спросил Хорибэ у бригадира.

— "Этот"? Сегодня он у нас так называется? — с серьёзным видом переспросил бригадир и улыбнулся. У него ещё были и другие дела, и он поспешно вышел.

— Похоже, наш приятель тут буянил, — сказал Хорибэ.

— Похоже.

Продолжая собираться, мы поглядывали в окно и говорили о рыбалке.

— Полило.

Крупные капли застучали по стеклу, стекая струйками вниз. В комнате трижды прозвенел звонок.

Мы вышли в коридор.

— Счастливо потрудиться, — приветствовала нас ночная смена.

— Как этот! — спросил я.

Ночной дежурный, криво улыбаясь, сказал, что заключённый всю ночь рыдал.

— Надо было перевести его в другую камеру, — сказал Хорибэ.

— Да я просил бригадира, а он говорит, и так сойдёт.

— Почему?

— Боялся, что этот станет брыкаться, ещё травму получит и казнь могут отложить.

— Это верно, — сказал Хорибэ. — Остальные, поди, не спали?

— Куда там! Этот закатил концерт. Вешайте, кричал, меня скорее.

— Да–a, дела, — сказал я.

— А, пустяки. Подумаешь, в дверь ломился. Все равно из камеры никуда не денешься.

Охранник потёр красные от бессонной ночи глаза и отпер ключом решётчатую дверь, перегораживающую коридор. Было тихо. Лишь изредка раздавались шаги часовых. Раньше в такие минуты мне казалось, что все камеры вдруг разом вымерли. Но это было давно, теперь такие дурацкие мысли мне в голову не приходили.

Раньше камеры в этом корпусе были грязные, набитые битком, а дежурить приходилось по три раза в месяц. Теперь охранников стало больше, а число смертников сократилось.

По крыше барабанил дождь.

— Ну и льёт! Пропала моя форма, — сказал Хорибэ, показывая на недавно полученные новые брюки.

— И моя. Только из чистки.

— Что им стоит построить крытую галерею к тому корпусу?

— Ага, мы б тогда не мокли, — сказал я, перед глазами У меня возникла аккуратно выметенная белая дорожка метров в пятьдесят длиной, ведущая к экзекуционному корпусу. Прозвучала вторая сирена, извещая о времени завтрака для заключённых обычного режима. Послышался шум шагов, и в коридоре появилась группа людей. Впереди шёл долговязый директор тюрьмы, чуть сзади и сбоку от него виднелось плечо бригадира. За ними — три чиновника, в том числе тот, что вёл протокол, когда этот бросился на Накагаву. Замыкал шествие священник. Он был раза в два крупнее любого из нас и одет в чёрную рясу, так что вид имел весьма внушительный. Хорибэ терпеть не мог этого здоровенного, неряшливого дядьку. У меня его жирная физиономия тоже не вызывала симпатии.

Священник, поняв по белым перчаткам, что дежурим сегодня мы, улыбнулся нам слабой, женственной улыбкой.

— У, брюхан, — пробормотал Хорибэ, скривившись.

— Тихо ты!

Этот поп служил у нас уже пятый год, продержавшись гораздо дольше, чем кто‑либо из его предшественников, и не было случая, чтобы он пропустил хоть одну казнь.

Все вошедшие расселись на специально для них выставленных стульях. В день казни все смертники настороже, и в камерах тишина — ни шороха, ни звука.

Дождь лил все сильнее. Бригадир обратил на это внимание директора. Тот, выдвинув вперёд свою и без того выпяченную челюсть, отрицательно покачал головой.

В течение следующих тридцати минут никто не произнёс ни слова. Мы с Хорибэ не сводили глаз с камеры приговорённого, а вся эта компания так и сидела на стульях без движения.

Длинная стрелка электронных часов коснулась цифры 12. Свистка не было, просто бригадир снизу махнул нам с Хорибэ рукой. Все тут же встали, а священник раскрыл Библию и стал читать нараспев. Молодой охранник, держа на вытянутых руках деревянный ящичек, где лежал белый хлопчатобумажный саван, поднялся по лестнице к нам. Я выбрал из связки ключ и остановился перед дверью камеры. Бормотание священника приблизилось. Директор встал за спиной у Хорибэ, чиновники окружили нас с боков, а поп вышел вперёд. Я вставил ключ в скважину и осторожно стал открывать дверь, но она громко заскрипела. Хорибэ толкнул её, и мы заглянули внутрь. В нос ударил специфический камерный запах. Через оконную решётку было видно, как льёт дождь.

Заключённый лежал, свернувшись клубком и закутавшись в вытертое тюремное одеяло. Мы с Хорибэ, стуча бутсами, вошли в камеру. Приговорённый резко повернулся, и одеяло на нем закрутилось. Директор взял у одного из чиновников протокол и громко назвал смертника по имени. Тот продолжал лежать. Бригадир подал нам знак глазами. Одеяло сползло, и показалось лицо заключённого. На нем застыло какое‑то бессмысленное выражение. Хорибэ подошёл к смертнику сзади и тряхнул за плечи. Тот вздрогнул всем телом и посмотрел сквозь ресницы сначала на меня, потом широко раскрыл глаза и оглядел всех остальных. Я, не мешкая, надел на него наручники. Осуждённый рванулся вперёд, пытаясь сбросить со своих плеч руки Хорибэ, и тут же перед ним очутился поп.

— Успокойтесь, — сказал он.

Хорибэ поставил смертника на ноги. Я открыл ящичек и вынул аккуратно сложенный белый саван с поясом.

— Сам наденешь? — спросил у осуждённого бригадир. Заключённый посмотрел на саван и отшатнулся. Все смертники, сколько я их помню, реагировали так же. Хорибэ сзади схватил его за плечи, а я расстегнул наручники. Нижнее белье приговорённого было чистым, только что из стирки. От долгого сидения в тюрьме мускулы его когда‑то крепкого тела утратили былую упругость.

Согнув ему сначала одну руку, потом другую, я продел их в рукава. Затем повязал поверх савана пояс и снова надел наручники. Все это время поп торчал перед нами, как изваяние, и непрерывно бормотал что‑то, листая Библию.

Дождь за окном превратился в настоящий ливень.

Директор тюрьмы подал знак, и все двинулись в путь. Впереди шёл сам директор, за ним поп, потом мы с Хорибэ вели осуждённого, а за нами следовали чиновники и бригадир. Когда мы покинули камеру, туда сразу вошёл охранник — делать уборку. Очень медленно мы спустились по железной лестнице. Грохот наших шагов заполнил весь коридор, сливаясь с шумом дождя, колотившего по крыше. В одной из камер кто‑то начал тихонько покашливать и кашлял до тех пор, пока последний чиновник не сошёл вниз по лестнице. Перед решётчатой дверью выстроились остальные охранники, провожая глазами нашу процессию.

На улице лило как из ведра. И деревья вдали, и газон спортплощадки, и насыпь, и тюремные корпуса заволокла пелена дождя. Бригадир раскрыл зонтик и держал его над осуждённым. Остальным приходилось мокнуть. Столь аккуратная прежде дорожка, ведущая к экзекуционному корпусу, была теперь вся изрыта потоками дождя. С иголок молодых гималайских кедров, недавно посаженных вдоль дорожки, непрерывно стекали желтоватые капли. По веткам с чириканьем прыгали вымокшие, нахохленные воробьи. Я шёл, сжимая рукой левое запястье осуждённого. Через ткань савана я чувствовал биение его пульса и тепло кожи.

Процессия продвигалась вперёд без помех. Если бы не дождь, подумал я, все было бы совсем как в тот раз, когда дело обошлось без единого инцидента. Правда, тот осуждённый долго болел и ослабел до такой степени, что мало отличался от трупа.

Посередине пути смертник вдруг рванулся что было сил, пытаясь освободиться. Поняв, что это ему не удастся, он уронил голову и подогнул колени, затормозив движение. Уставившись в землю, он стал еле слышно что‑то повторять. Процессия остановилась, однако никто не покинул своего места. Мы с Хорибэ переглянулись и рывком поставили осуждённого на ноги.

— Ну–ну, — сказал поп, обращаясь к нему, — успокойтесь. Возьмите себя в руки. Вам недолго осталось страдать.

Плечи осуждённого поникли, он не держался на ногах и всем телом повис у нас с Хорибэ на руках. С козырька фуражки мне на лицо стекали дождевые капли, и я с силой тряхнул головой.

Процессия снова тронулась в путь. Дорожка привела к круглому зданию, это и был экзекуционный корпус. Слева перед ним стояла отполированная временем мраморная стела.

Когда мы поднимались по ступенькам ко входу, осуждённый наступил на полу савана и опрокинулся назад, увлекая за собой меня и Хорибэ. Однако бригадир тут же поднял его на ноги — травм у него не было. Хорибэ поглядел на свои испачканные брюки, потом на меня и скорчил гримасу.

Перед входом мы остановились. Наши лица отражались в круглых шляпках больших декоративных гвоздей, которыми была обита крепкая складная дверь светлого дерева. Директор, как всегда, немного постоял перед ней. Потом он шагнул в сторону, и вперёд вышел бригадир, который надавил на дверь обеими руками. Она сложилась гармошкой, не скрипнув хорошо смазанными петлями.

Стены комнаты были завешаны чёрными и белыми драпировками. В центре стоял алтарь, покрытый белой материей. За ним был расположен вход в экзекуционную камеру, пока скрытый от глаз шторой. Все вошли внутрь, закрыв за собой дверь. Пламя толстых свечей, горевших на алтаре, слегка заколебалось от движения воздуха, и блики побежали по металлическим поверхностям. Дневной свет проникал в помещение через два круглых оконца в потолке, сейчас залитых потоками дождя.

Мы с Хорибэ усадили осуждённого на стул перед алтарём. У всех на пол с брюк стекала вода. Кто‑то кашлянул.

— Поднимите голову, — сказал поп осуждённому. Тот немного приподнял лицо и уставился на пламя ближайшей свечи. Медленно повернувшись огромным телом, поп встал лицом к алтарю. Потом, как фокусник, извлёк откуда–то фиолетовую ленту, прикоснулся к ней толстыми губами, повесил себе на шею, поклонился и перекрестился.

Держа в руках раскрытую Библию, поп стал читать с того же места, что и всегда, выговаривая знакомые слова протяжным, тонким голосом. Начало я уже знал наизусть.

Дождь с прежней яростью лупил по крыше. Временами небо освещали вспышки молний и доносились дальние раскаты грома.

Проповедь и молитвы шли своим чередом. Один из стоявших сзади чиновников, тот, что в центре, со значительным видом держал в руках папку с бумагами. Бригадир решительно сцепил руки за спиной, отчего его плечи казались ещё шире. Директор тюрьмы, выпятив челюсть, смотрел в потолок, кивая в такт словам священника и растроганно шмыгая носом. Так он вёл себя всегда. Хорибэ застыл в неподвижности, я рассматривал раннюю лиловую хризантему в вазе тонкого стекла. Наручники осуждённого, лежавшие у него на коленях, все время тихонько позвякивали.

Молитва, затихая, подходила к концу. Поп перекрестился, колыхнув чёрной шёлковой рясой, и, сладко пропев "аминь", медленно повернулся к приговорённому.

— Отныне с вас снимается вина за свершённые вами злодеяния, и вас ожидает царствие небесное. Ничего не бойтесь и ни о чем не тревожьтесь, — сказал он, кладя пухлую руку с толстым кольцом на плечо заключённого. Звяканье наручников прекратилось, и плечи осуждённого напряглись. Я хотел удержать его, но он уже повалился лицом вперёд, под ноги попу. Тот отскочил с неожиданным проворством. Библия вылетела у него из рук и сшибла с алтаря одну из свечей. Хорибэ взмахнул дубинкой, но бригадир успел схватить его за руку.

Осуждённый пополз по забрызганному водой полу, но запутался в полах своего савана, повалился на бок и так и остался лежать.

Я взялся за его наручники, Хорибэ придержал ноги, и мы опять усадили заключённого на стул. Белый саван на спине почернел от грязи, но на полу следы его ползанья быстро высохли. Поп опять улыбнулся своей женственной улыбкой. Он был похож на жирную чёрную бабочку.

— Не надо шуметь. Тише. Вам нечего бояться. Успокойтесь и повторяйте за мной слова молитвы. Тогда преступления ваши простятся и вам откроется царствие небесное. Ну же…

И поп начал нараспев читать набор коротких фраз, которых, наверное, в другом месте не услышишь. Но осуждённый не стал ему вторить, от страха он не мог ни на чем остановить взгляд, и зрачки его быстро двигались то влево, то вправо. Не обращая на это внимания, поп быстро допел положенное до конца.

— Так, — сказал он. — Теперь положите сюда руку и скажите "аминь".

Поп сунул осуждённому под нос Библию в чёрном кожаном переплёте. Хорибэ двумя пальцами взялся за цепь наручников и положил руки заключённого на Библию. Из всех охранников на такое был способен только он.

— Аминь, — сказал поп, взглядом призывая осуждённого повторить. Тот помолчал, потом, двинув губами, беззвучно произнёс пересохшим ртом: "Аминь".

Его руки, скользнув по кожаному переплёту, упали обратно на колени. Поп отошёл, и вперёд выступил директор.

— Не желаешь ли что‑нибудь сказать напоследок? Что угодно… — сказал он театральным голосом.

Осуждённый будто не слышал.

— Покуришь? — спросил опять директор и протянул сигарету с золотым ободком.

Осуждённый проводил взглядом руку директора, чуть помедлив, взял сигарету и засунул её в рот до половины, но сигарета осталась совершенно сухой. Бригадир вынул из канделябра свечу и дал ему прикурить. Осуждённый несколько раз порывисто затянулся и, захлебнувшись дымом, закашлялся. Пепел сыпался на пол.

— Ещё одну?

Директор опять протянул пачку. Осуждённый выплюнул недокуренную сигарету и засунул в рот новую.

Бригадир снова поднёс свечу, но смертник не стал затягиваться, и сигарета, почернев, тут же погасла.

— Я вижу, хватит, — сказал директор и подал нам знак. Я откинул белую штору, за которой был вход в камеру.

В камере было темновато, под потолком светилась одна голая лампочка. Мыс Хорибэ, взяв осуждённого под руки, ввели его внутрь. Когда все вошли, бригадир задвинул штору.

Приговорённый едва переставлял ноги, и нам приходилось практически тащить его волоком. Увидев перед собой ступени эшафота, он резко вздёрнул голову, посмотрел наверх и что‑то невнятно выкрикнул. Его вопль гулко отдался в камере.

Я посмотрел на эшафот. Осуждённого надо было туда втащить.

Хорибэ первым стал взбираться по деревянной лестнице, он тянул осуждённого за наручники. Я подталкивал его сзади, а смертник упирался и что‑то кричал. Раза два он споткнулся о ступени, заставляя нас с Хорибэ хвататься за перила, чтобы не упасть.

Мы поставили осуждённого в центре эшафота. Я надел ему на голову чёрный мешок и затянул его шнурком. Смертник тут же умолк и замер. Воспользовавшись этим, Хорибэ обхватил его ноги и, отворачивая лицо, чтобы уберечься от удара, стянул их мягким ремешком с застёжкой. Осуждённый начал вырываться, трясти головой и кричать. Он без конца выкрикивал одно и то же слово, так что в конце концов я его разобрал. Это было чьё‑то имя.

Повторив его несколько раз, осуждённый стал призывать другого человека, потом ещё, словно вспоминая всех, кого знал. Некоторые имена были женскими. Напоследок он принялся звать женщину, носившую одинаковую с ним фамилию. Перед казнью все они зовут своих знакомых и близких. Почему — не знаю.

Мне хотелось поскорее со всем этим покончить. Хорибэ — тоже. Я поспешно взялся за конопляную верёвку, свисавшую с прикреплённого к потолку блока, и затянул петлю на шее осуждённого.

Все смотрели на нас снизу. Я увидел насупленное лицо директора, который с важным видом подал знак рукой. Мы с Хорибэ отскочили в сторону.

Люк с грохотом открылся, и на эшафоте остались только мы двое. Я заглянул в дыру, разверзшуюся у нас под ногами. Там было темно, ничего не видно.

Верёвка, спускавшаяся с потолка в люк, медленно раскачивалась. Я подумал, что она похожа на маятник часов, отмеривающих время от жизни до смерти. В такт покачиванию верёвки поскрипывал блок наверху. Его, видно, давно не смазывали.

Прошло довольно много времени, все ждали. Я вспомнил, что в момент, когда распахнулся люк, вспыхнула яркая молния. Но, может быть, мне это только показалось.

Положенное время истекло. В дверцу, находящуюся в основании эшафота, вошёл инспектор с секундомером в руке, за ним — врач с фонендоскопом на шее. Свой портфель он оставил снаружи. Верёвка вдруг ослабла и заскользила вниз…

Работа была окончена, и все вышли на улицу. Дождь прекратился, тучи начали рассеиваться. Застрекотали цикады. Ветерок шумел в ветвях гималайских кедров, сдувая с них дождевые капли.

Впереди нас с Хорибэ бок о бок шли поп и директор.

— Сегодня ничего прошло, — сказал Хорибэ.

— А?

— Говорю, поработали сегодня нормально.

— Пожалуй, — ответил я.

Из‑за туч выглянуло солнце.

Когда мы вошли в комнату для охранников, там сидел Накагава в штатском.

— С возвращением, — сказал он, оглядев нас.

— Ты чего это здесь? Почему в штатском?

Глядя на Накагаву, я снял и отшвырнул белые перчатки. Он посмотрел на них, но тут же отвёл взгляд.

— Я… — начал он.

— А? — обернулся к нему Хорибэ.

— Уволился, — решительно закончил Накагава.

— Что? Кто тебя уволил? — спросил Хорибэ.

— Никто.

— Так в чем дело?

— Я сам так решил, — ответил Накагава.

Хорибэ посмотрел на меня. Я отвёл глаза и закурил сигарету.

— Я, наверное, плохо поступил, — сказал Накагава, — но мне это…

— Не под силу, а? — закончил за него Хорибэ. Накагава покраснел.

— Другую работу нашёл? — спросил я.

— Нет пока. Хочу домой съездить, поразмыслить.

— Ну–ну.

— Ладно, ничего, — сказал Хорибэ. — Найдёшь себе другую работу. Ты парень молодой, неженатый.

— Я вам напишу.

— Ага, напиши. Слушай, а может, ты все‑таки поторопился?

— Может быть. Но я уже билет купил. Боялся, что передумаю.

— Понятно…

— Спасибо вам за все.

— Да не за что.

— Счастливо.

— Пока.

— Ага.

— До свидания. — Накагава вышел из комнаты. Ноги при ходьбе он больше не приволакивал. Мы с Хорибэ сидели на диване и молчали.

— Ты видел, как он смотрел? — спросил Хорибэ.

— А?

— Видел, говорю, как он смотрел на нас?

— Дрожал немного.

— Такую рожу состроил, будто на гадюку наступил. Хорибэ встал, взял у меня из пачки сигарету и посмотрел на белые перчатки, валявшиеся на столе.

— Зло меня берет.

— Меня тоже, — сказал я.

— Слюнтяй чёртов.

Хорибэ сердито подошёл к окну и отдёрнул шторы.

— Ладно, кончай, — сказал я.

Снова проглянуло солнце, ярко осветив все углы комнаты.

V

После казни мне полагался отгул, и на следующий день мы с женой и детьми отправились на море. Мы поднялись на высокий холм. Внизу расстилался океан, дул сильный ветер.

Дети кубарем скатились по раскалённому песку, радостно визжа.

— Ой, волны высокие, — сказала жена.

— Угу.

— Ничего? Не опасно? — спросила она, придерживая рукой соломенную шляпку с красной лентой.

— Здесь — опасно, — ответил я. — Есть место потише. Я взял у жены корзинку с провизией, и мы спустились вниз, к детям. Вблизи волны казались ещё выше. Когда они откатывались, обнажая морское дно, детишки бросались подбирать ракушки и камушки.

Разувшись, мы пошли вдоль берега по воде. Волны мочили нам ноги до колен и откатывались прочь. Кипящая пена и морская вода влекли за собой, словно хотели утащить в глубину.

Вскоре мы вышли к бухточке, окружённой скалами.

Здесь было мелко, большие волны сюда не доходили, а вода была чистой и прозрачной.

Жена раскрыла под скалой большой красно–белый зонт, расстелила на песке клеёнку и стала доставать из корзины сок и бутерброды.

Я раздел сыновей до плавок и пошёл с ними купаться. Песок на дне, где поглубже, был холодным. Мы стали брызгаться водой, а жена, смеясь, смотрела на нас с берега. Потом я выплыл на глубину и нырнул. Дно было освещено солнцем, моя тень скользила по волнистому песку. Стайка рыбёшек бросилась от меня врассыпную.

Наплававшись, я улёгся загорать на разрушенных мостках, нагретых солнцем. Дети что‑то строили на берегу из песка. Потом я вернулся к жене, вытерся полотенцем и выпил пива.

— Какое место хорошее, — сказала жена.

— Лучше, чем дома сидеть, а?

— Ага. И для маленького, наверное, полезно.

— Угу.

— Что с тобой? — спросила жена, заглядывая мне в лицо.

— Ничего.

— Да нет, я же вижу. Ещё со вчерашнего дня.

— Может, и так.

— Как дела у Накагавы?

— Уволился.

— Правда? Почему?

— Не понравилось.

— До такой степени?

— Вроде бы.

Я зарыл пустую бутылку в песок, оставив торчать одно горлышко. Жена достала мне из кармана рубашки пачку сигарет. Вытерев руки полотенцем, я закурил.

— Не годился он для вашей работы, — сказала жена.

— А я гожусь, что ли?

— Не знаю. Хорибэ–сан, наверно, годится.

— Наверно.

— Он — годится.

Волна смыла гору из песка, нарытую детьми.

— Ой! — вскрикнула жена.

— Ты что?

— Нет, ничего. Ребёнок шевельнулся.

— А–а.

Жена смотрела вдаль, на белые рыбацкие суда.

— Вот подрастут дети, узнают, где я работаю, что они скажут?

— Почему ты спрашиваешь? Ты никогда об этом не говорил.

— Так, — сказал я, — попробовал себе представить. Рыболовецкие суда разом загудели. Испуганные чайки взлетели с волн и кругами стали подниматься в небо.

Жена громко позвала детей. Они побежали к нам, расшвыривая песок.

Наш выходной

Мы не спеша идём по тропинке через широкое поле. Шагая плечом к плечу, мы занимаем всю дорожку от края и до края. И спереди, и сзади насколько хватает глаз в том же направлении топают группки парней и девчонок, держащих в руках сумки с купальными принадлежностями. Многие — в основном девушки — в шляпах с широкими полями, чтобы не напекло голову. Шляпы все больше белые, украшенные лентами с цветными узорами. От ярких красок, играющих на солнце, немного рябит в глазах.

Сейчас лето. И тропа, по которой мы идём, и огороды, и невысокие холмы, и дома на равнине — все залито лучами летнего солнца. Воздух будто переливается от жары, время к полудню. Скоро час, как мы выбрались из конуры, которую снимаем вчетвером.

Дорожка петляет по полям и в конце концов выводит на приморскую набережную. По ней непрерывным потоком катят машины. Море слегка колышется, вроде как вздыхает, на его тёмной глади не видно ни судёнышка. Но все идут купаться не на море: чуть дальше, слева от дороги, на огромном прямоугольном участке, где ещё недавно были рисовые поля, весной закончили строительство здоровенного бассейна.

Трое из нас в тёмных очках с фиолетовыми стёклами, отчего весь окружающий мир кажется нам окрашенным в спокойный голубоватый цвет. У четвёртого глаза не защищены, и он жмурится от солнца. В скором времени он собирается приобрести большие зеркальные очки с посеребрёнными стёклами.

Мы — друзья и всюду ходим только вместе. Ну и всегда разговариваем между собой.

Едва завидев слева бассейн, народ как по команде поворачивает головы в ту сторону. И правда, трудно оторвать глаза от голубой воды, прозрачных брызг, скопления голых тел. Доносится громкая, развесёлая музыка, пронзительные свистки дежурных, видно, как по траве разгуливают раздетые люди.

Я в этом году иду купаться впервые, и мне вдруг вспоминается прошлое лето — ощущение попавшей в нос воды, шумная сутолока бассейна.

Мы все охвачены радостным нетерпением и, не сговариваясь, ускоряем шаг. Нас обгоняет компания из пяти человек — парней и девушек, — звеня на бегу мелочью в карманах.

— Кретины! — кричит им вслед один из моих товарищей. Но мы и сами, не утерпев, припускаем рысцой и, срезая путь, сбегаем вниз по насыпи. Касса находится в будке, сделанной под горную хижину, её стены и крыша выкрашены яркой краской. Молодые мужчины и женщины с билетиками в руках выстроены в очередь по двое. Очередь быстро всасывается внутрь через узкие ворота, похожие на проходную.

Мы покупаем билеты каждый для себя, как всегда, чтобы не создавать лишних поводов для ссор. Билет стоит не дорого и не дёшево — так, по–среднему, хотя комплекс выглядит как конфетка. А может, это оттого, что он открылся совсем недавно. Тут несколько небольших бассейнов, полно раздевалок, буфетов, киосков, трамплинов для прыжков и всего такого. Ну и территория, конечно, дай боже. Восточного края отсюда даже не видно — так он далеко.

В маленьких сарайчиках–раздевалках страшная толкотня — так и пихают со всех сторон. Кто‑то орёт как ошпаренный. Народ, переодеваясь в плавки, вовсю работает коленями и локтями, отчего в раздевалке ещё теснее. Полиэтиленовых пакетов, куда положено складывать верхнюю одежду, не хватает, да и пристроить их особенно некуда. Мы четверо встаём кружком, кладём пакеты в середину, на пол, и поспешно запихиваем в них своё барахло.

Хотя лето в разгаре, никто из нас ещё не успел загореть — один белее другого. Захватив полотенца и кошельки, мы снова выходим наружу, на яркий свет. В раздевалку тут же с гоготом и криками бросается компания парней с билетами в руках — они только что протиснулись через ворота. Один из нас, беспокоясь за оставленные в раздевалке вещи, оборачивается — он сегодня надел новые штаны. Но мы успокаиваем его и идём дальше.

Снаружи территория бассейна казалась огромным лугом, но вблизи видно, что это просто газон с коротко подстриженной травой. Идти колко, но все же лучше, чем топать по раскалённому бетону. Пройдя мимо круглого детского лягушатника, мы направляемся к самому дальнему бассейну, расположенному ближе всего к морю.

— Совсем отощал, — бормочет тот из нас, который без очков, оглядывая свою грудь и оттягивая кожу. — Нет, вы только посмотрите.

— Все такие, — отвечает ему другой. Он у нас самый головастый. Он в этом абсолютно уверен, да так оно, в общем, и есть. Без него мы вряд ли смогли бы прожить все вместе целых два года. Он и работу подыскал, и объяснил, что нам лучше всегда держаться вместе.

— Это от жратвы, — вставляю я слово. — Вот если б мы могли каждый день покупать все, что нам хочется…

— Не, это лето виновато, — возражает Головастый.

Возле лягушатника, воды в котором — взрослому по колено, сидят папаши и мамаши, наблюдая за своим потомством. У водяной горки шум, брызги, визг, детский смех. Какая‑то тётка, наверное одна из мамаш, громко кричит.

— До конца лета ещё, поди, отощаю, — говорит тот, который без очков. — Хотя больше вроде бы уже некуда.

— Ничего, — успокаивает его Головастый, — это только до осени. А там снова наберёшь.

— Так можно и не дождаться.

Он встречается со мной глазами и тычет пальцем в свою тощую грудь, на которой можно запросто пересчитать все ребра. Он вообще хилый, и пальцы у него тонкие, как у девушки. Когда эпидемия гриппа, он всегда заболевает первый.

Бассейнов на территории всего пять, считая и те, которые ещё не достроены. Между ними — зелёный просторный газон, в общем, похоже на парк. Только вместо деревьев всюду жёлтые скамейки. Правда, никто на них не садится — люди лежат или сидят на траве. Кажется, что солнце хочет спалить все эти обнажённые тела.

По границе комплекса — новёхонькая изгородь, опутанная колючей проволокой, — это чтобы никто не проник к воде забесплатно.

По каменным ступеням мы поднимаемся к большому бассейну для взрослых. Из здоровенной стальной трубы в него льётся поток воды. Вода холодная, из водопровода, поэтому мало кто отваживается плавать — люди, едва спрыгнув в бассейн, тут же вылезают обратно и заматываются в полотенца. Публика процентов на девяносто — молодые ребята и девчонки, а стариков почти совсем нет.

Мы безо всякой разминки сразу сигаем в бассейн. Вода подхватывает тело, брызги заливают глаза. Раздаётся оглушительный свисток, но до нас не сразу доходит, что он относится к нам.

Я прекращаю заплыв и вместе с остальными товарищами оборачиваюсь к вышке со стулом, вроде судейского кресла на теннисном корте. Там сидит молодой парень в широкополой шляпе, весь чёрный от загара. Он снова оглушительно свистит и жестом подзывает нас к себе. Все поворачивают головы в нашу сторону.

Этот тип со своей вышки начинает вправлять нам мозги насчёт того, что плавать поперёк бассейна запрещено — мол, можно с кем‑нибудь столкнуться.

Мы вылезаем из воды и молча подходим к вышке. Дежурный сбавляет тон и пускается в длинные объяснения.

— Эй, ты, — говорит ему один из нас, — ты чего это так высоко забрался?

— Ага, — поддакиваю я.

Загорелый парень замолкает на полуслове и отводит глаза в сторону.

— Ну‑ка, дунь ещё разок в свою свистульку, — просит его наш Головастый и слегка трогает двумя пальцами свисающую сверху ногу дежурного. — Давай‑ка посвисти ещё.

Тот, который без очков, стоит на стрёме, а я и ещё один начинаем раскачивать вышку. Парень смотрит куда‑то вдаль, делая вид, что не обращает на нас внимания.

— Слезь‑ка на минутку, — угрожающе говорит Головастый. — Устал, поди, сидеть там, наверху.

— Нет, ничего, — отвечает парень, но по–прежнему на нас не смотрит. — Я должен быть тут.

— Ты студент, да? — спрашиваю я, обматывая кулак правой руки полотенцем. — Оглох, что ли?

— …Да, — мямлит парень.

— Молодец какой, — говорит Головастый.

— Господин студент, надо же!

— Большая шишка, — добавляю я.

— Что ж ты рассвистелся‑то? — спрашивает самый длинный из нас. — Курам на смех.

— Ну как, — говорю я, — слезешь или нет?

Парень сидит, крепко вцепившись в свисающий с шеи свисток, и упорно молчит. Пока он сам не слезет, сделать с ним ничего нельзя. Наконец нам надоедает, и мы идём к киоску, возле которого оставили свои очки. Мы шагаем прямо через толпу, и все расступаются, освобождая нам дорогу. Некоторых лежащих мы походя задеваем ногами, но они помалкивают.

Усевшись спиной к изгороди, мы рассматриваем купающихся. Никто косых взглядов на нас не бросает, а дежурный все ещё трясётся у себя на вышке.

На тропинке, ведущей через поля, народу стало ещё больше, возле кассы образовалась очередь. Вдали, за лягушатником, — трамплины для прыжков в воду, там тоже выстроился длинный хвост. Самая высокая вышка — пятиметровая, есть ещё трехметровая и метровая. С пятиметровой почти никто не прыгает, а если кто и рискнёт, так только солдатиком, причём все как один в полёте теряют равновесие и шлёпаются об воду животом или спиной. Народ смотрит и гогочет.

От жары равнина кажется вогнутой, разбросанные по ней поля и огороды сохнут под палящими лучами солнца. А вдали, у горизонта, под жёлтым небом виднеется скопление домов. Самый большой, самый распрекрасный город, если взглянуть на него очень издалека, похож на чирей, выскочивший на поверхности земли. Ну а уж дома, в котором мы живём, и подавно не разглядеть, его просто нет. Получается, что и нас самих вроде нет. Но мы‑то есть, вот они мы: сидим на траве около бассейна и загораем. Мы — есть, тут всё без дураков.

Когда мы нанимались на работу, хозяин, узнав, что мы всегда держимся вместе, сказал: "Да вы вчетвером за одного не наработаете". А по–моему, мы вчетвером стоим пятерых или даже шестерых. Нет дела, которое было бы нам не по плечу. А если и есть, то все равно нам гораздо легче, чем тем, кто держится поодиночке. Да и потом, вместе не скучно. Мы были вместе у себя в деревне и здесь, в городе, тоже вместе — и на работе, и дома, и вообще везде. Мы прожили вчетвером два года, и совсем неплохо прожили.

Искупавшись разок всей командой, дальше мы залезаем в воду, кому когда захочется. Сейчас как раз двое наших плывут наперегонки, а я и тот из моих друзей, который без очков, лежим на траве, подставив спины солнцу.

— Пять раз туда и обратно — кто победит, как думаешь? — говорю я.

— Не знаю, — отвечает он. Он совсем не смотрит на бассейн и время от времени жмурится, как будто сдерживая боль.

— Ты чего, заболел? — спрашиваю я на всякий случай.

— Да нет, просто двигаться неохота.

— Ну тогда скажи, кто победит.

— А мне наплевать.

Он снова закрывает глаза и опускает голову. Двое наших, уже трижды пересёкшие бассейн туда и обратно, кажется, здорово выдохлись.

— Ты точно в порядке? — снова спрашиваю я.

— Угу, — отвечает он, не открывая глаз. — Просто я думаю.

— Чего? Думаешь? О чем это ты можешь думать?

— Мало ли.

— А, понял. Ты опять о том же.

— Да, о том же.

— Ну, вернёшься ты, а дальше что?

— Беспокоюсь я.

— Конечно, как же о доме не беспокоиться?

— Места себе не нахожу.

— Скукота там.

— А тут не скукота? — спрашивает он.

— Да уж получше, чем там, — отвечаю я.

Он открывает глаза и быстро поднимается на ноги. Я думаю, что ему захотелось окунуться, но он бежит вдоль забора. Вдруг он перегибается пополам, и я вижу, как по его телу проходит судорога. Все выглядит настолько странно, что я поначалу не могу понять, чем он там занимается. Ей–богу, ведь он ко мне спиной. Но здесь тот, который без очков, как горная коза, когда ей сделают усыпляющий укол, бессильно сползает на землю у забора. Я вскакиваю и бегу к нему.

Он, оказывается, блюёт. Наполовину переваренный завтрак растекается лужей по траве. Двое наших, почуяв неладное, прекращают свои игрища и тоже спешат сюда. Я растираю приятелю спину — она у него такая же хрупкая и костлявая, как грудь. Такое ощущение, что прикасаешься к ребёнку. Беднягу всего трясёт.

Наконец рвота прекращается, и он с трудом поднимается на ноги, стягивает с себя полотенце и вытирает рот и руки.

Потом, чтобы мы не смотрели на лужу, первым идёт на прежнее место. Никто из окружающих не обратил внимания на это маленькое происшествие. Все наслаждаются солнцем, купанием, выходным днём.

— Ничего, ничего… — бормочет наш товарищ, у него несёт изо рта.

Мы садимся на траву, раскинув ноги.

— Да ладно, ерунда… — все повторяет он.

— Как это ерунда, если тебя прямо наизнанку вывернуло, — говорю я.

— Съел что‑нибудь не то, — предполагает Длинный. — На такой жаре продукты в два счета портятся.

— Мы все ели одно и то же, — возражает ему Головастый. — Он, наверное, заболел.

— Если заболел, надо отвести его к врачу, — говорю я и прикладываю ладонь ко лбу товарища, чтобы проверить, есть ли температура. Вроде бы нет, хотя, может, просто кожа остыла от купания. Он сердито трясёт головой и сбрасывает мою руку.

— Я же сказал: все в порядке, — говорит он, не разгибаясь. — Сейчас посижу малость, и все пройдёт…

Он разозлился не на шутку. Я впервые вижу его таким. Обычно, что бы ни происходило, он никогда не выходит из себя. Ребята предлагают вернуться домой, но он — ни в какую.

— Я провожу тебя, — говорю я. — Пойдём.

— Вот ещё, — отвечает он, — целый час туда тащиться. Лучше уж я здесь отлежусь.

Больше нам не удаётся ничего от него добиться, и мы оставляем его в покое. Не хочет — не надо. Мы закуриваем и сидим себе смотрим по сторонам. Говорить не хочется. Немного погодя мы решаем перебраться в тень — за буфет, устроенный под большим тентом. Через щель в пологе палатки нам видны ноги продавщиц. Здесь меньше слышен шум от бассейна, но зато громче стал шелест волн и рычание несущихся по дороге машин.

Усевшись, мы смотрим на нашего товарища, лежащего на боку. Ничего другого нам не остаётся — никто из нас не знает, что надо делать в таких случаях. Мне приходит в голову: вдруг он возьмёт да и умрёт. От этой мысли сердце тоскливо сжимается, но я тут же говорю себе, что в такую чудесную погоду здесь, среди голых веселящихся людей, этого никак не может быть. Подумаешь, поблевал немного. Длинный снимает свои очки и надевает их на нос приятелю, чтобы солнечный свет не слепил ему глаза. Я иду в палатку, беру бумажный стаканчик и приношу воды. Наш товарищ отпивает пару глотков и снова ложится лицом вниз.

Мы втроём начинаем рассуждать вслух, отчего его могло вырвать. И на ужин, и на завтрак мы все ели одно и то же, так что еда тут явно ни при чем. Наверное, это у него оттого, что он прыгнул в холодную воду безо всякой разминки. А может, и правда чем‑нибудь болен. В общем, ни к какому определённому выводу мы так и не приходим.

Тут наш приятель медленно приподнимается с земли и улыбается нам, но улыбка у него выходит какая‑то вымученная, лицо белое, да и вообще видок так себе.

— Ладно, поехали домой, — говорит Длинный. — Все вместе.

Мне неохота. Хочется ещё поплавать, а главное — обидно в воскресный день торчать в душной комнате. Там, даже если раздеться догола, можно подохнуть от жары, просто голова раскалывается. К тому же мы потратились на билеты, и денег сходить потом ещё куда‑нибудь уже не осталось.

Прошлым летом в дни, когда у нас за душой не было ни гроша, мы спасались от жары по универмагам: листали у газетных киосков журналы, рассматривали товары в отделах игрушек, глазели на фотографии. Там было хорошо и прохладно, но так удавалось убить, может, каких‑нибудь полдня, не больше. Тогда мы придумали вот какую штуку: я и ещё один встанем на стрёме, а другие двое будут воровать и прятать в сумку товары. Если повезёт, думали мы, то по крайней мере на билеты в кино хватит. Мы решили выбрать самый многолюдный отдел и вошли в него, но когда дошло до дела, пороху у нас не хватило. Чем больше мы там топтались, тем скованнее становились движения, и я чуть не дал оттуда деру в одиночку. Наше поведение вызвало подозрение у продавца, и все закончилось тем, что мы спросили, сколько стоит транзисторный приёмник. До тех пор, пока мы не вышли из универмага, за нами, не отставая, следовал один из служащих.

— Жарко там, в комнате, — говорю я. — С ума сойдёшь.

— Конечно, — соглашается тот, который блевал. Он снимает очки и возвращает их владельцу. — Здесь куда лучше.

— Ты правда так думаешь? — спрашивает Длинный.

— Да я уже в норме. Самому‑то виднее.

— Ну, тогда остаёмся, — говорю я.

Наш Головастый просовывает руку под полог тента и пытается ухватить девчонок–продавщиц за ноги. Они весело визжат и хохочут.

Бассейн уже набит битком, и чем становится жарче, тем больше прибывает народу. Всюду полно людей — и на тропинке, ведущей через поле, и возле нас, и в воде. Двери раздевалок закрыты, и вновь прибывшим приходится переодеваться прямо снаружи. Для женщин служители бассейна натянули специальную большую палатку.

Договорившись по очереди сидеть с нашим товарищем, мы трое по нескольку раз бегаем купаться. Вода все такая же холодная. Если попробовать плыть кролем, обязательно на кого‑нибудь наткнёшься, а если брассом, то задеваешь Других пловцов руками. Длинный, который купается вместе со мной, нарочно плавает так, чтобы сталкиваться с девушками. Столкнувшись, он очень вежливо извиняется и тут же пытается познакомиться: кто вы, да откуда, да одна ли пришли и все такое. Но он чересчур шустрый — не успев поговорить, лезет обнимать за талию, и ничего у него не выходит. Каждый раз, получив от ворот поворот, он оглядывается на меня и высовывает язык. Потом, притомившись, плывёт ко мне.

— Глухо, — говорит он. — Ни одного стоящего кадра.

— Ещё бы! — отвечаю ему я. — Нам нужно найти компашку из трёх–четырёх подружек.

Мы садимся на край бассейна, свесив ноги в воду. На противоположном конце двое наших лежат в тени. Они машут нам рукой, и мы отвечаем им тем же.

— Неужто он заболел? — спрашивает Длинный.

— Похоже, — отвечаю я. — Он хочет домой.

— Куда домой?

Длинный смотрит сначала на меня, потом, через бассейн, на того, который блевал.

— Это к родителям, что ли?

— Ну да. Куда же ещё?

— Да что там делать, в этой деревне? Чем он там собирается заниматься? Чушь какая‑то.

— Да нет, он серьёзно.

— Если серьёзно, значит, он правда заболел. Уж меня‑то обратно ни за какие коврижки не затащишь. От одной мысли в дрожь кидает.

— Меня тоже, — соглашаюсь я. — Дурак, ей–богу.

— Круглый.

Двое сидящих на том краю бассейна молча смотрят в разные стороны, кажется, что они незнакомы друг с другом. Один, обмотав голову полотенцем, разглядывает проходящих мимо девиц, а второй сидит, понурив голову и обессиленно сложив тощие руки на животе.

— Да ну, ерунда, — говорит Длинный. — Он пошутил.

— Когда это он шутил? — отвечаю я.

Ноги в воде занемели от холода. Сверху жарко, снизу зябко. Мне хочется ещё разок сплавать, но бассейн забит до отказа. Все просто стоят в воде на одном месте.

— И что все сюда набились? — говорю я. — Лучше бы на море поехали.

— На море то же самое. Пойдём, что ли, к ним.

Мы возвращаемся к нашим, а потом все вчетвером идём к трамплинам. По дороге заворачиваем в самую большую палатку и перекусываем соком и бутербродами. Тот, который блевал, пьёт только сок. Все молчат, сосредоточенно работая челюстями. Я бы ещё чего‑нибудь съел, но надо оставить денег на ужин. До зарплаты ещё целая неделя. Остальные трое в таком же положении.

Мы садимся рядком на широком газоне сбоку от трамплинов. Здесь поменьше народу, чем у того бассейна, и трава почище. Кругом одна молодёжь, все загорают на солнце. Ныряльщики поднимают фонтаны брызг, а за забором виднеется море. Оно сверкает и переливается, даже сквозь тёмные очки слепит глаза, и я щурюсь от нестерпимого сияния. Ни в море, ни на берегу никого не видно. От высоких деревьев мёртвой сосновой рощи до полосы прибоя тянется чёрная полоса грязи, от которой накатывающиеся на берег волны становятся бурыми. Масляные пятна переливаются всеми цветами радуги. Начинается отлив.

Мы молчим, расположившись на колючей траве, сверху нещадно палит солнце. Слева от меня тот, который блевал, глаза у него закрыты, но, по–моему, ему лучше. Остальные двое лежат справа. Спать неохота, но сил подняться и куда‑то идти нет. Мы устали от плавания, нас разморило. Мне в голову начинают лезть разные мысли. О доме, например. Два года, как я уехал оттуда, и ни разу даже не наведался. Нет, один раз уже было решил вернуться и даже дошёл до вокзала, но пришлось долго ждать поезда, и я передумал. Сдал назад в кассу билет и сходил на эти деньги в кино. Во время сеанса я ни о чем не думал, а потом долго ходил по вечерним улицам. Холодище был страшный. Мне вдруг захотелось поговорить с какой‑нибудь девчонкой моего возраста, и я обошёл все знакомые забегаловки, но так никого и не встретил. Когда я вернулся домой, свет не горел, наши все уже спали. В тесной комнате было холодно и пахло винным перегаром. Я расстелил спальный мешок, плеснул из бутылки полстакана виски, выпил и улёгся. От шума проснулся Длинный. Я объяснил ему, что передумал. Он несколько раз кивнул и тихо что‑то пробормотал, я толком не разобрал что. А переспрашивать не хотелось. Тепло от выпитого виски разлилось по телу, и я уснул.

Мой приятель справа локтем толкает меня. Он показывает пальцем куда‑то вперёд и посмеивается. Там пять девушек танцуют под музыку, гремящую из динамиков. У всех прямые волосы до плеч и похожие купальники. Ничего особенного в них нет, таких везде полно, да они и не единственные танцуют. Просто они тут, рядом с нами.

— А? — говорит приятель, снова пихая меня локтем в бок. — Ничего?

Я оценивающе разглядываю девушек. Затей они свои танцы немного поближе, можно было бы рассмотреть и лица, но пляшут вроде ничего, да и ножки неплохие.

— Количество подходящее, — говорю я.

— Пятеро — это хорошо, — соглашается он, — хотя лучше бы, конечно, четверо.

— Ну, так что будем делать?

— Сейчас заговорю с ними.

— А сможешь?

— Пара пустяков.

— Ну давай.

— Только, чур, я выбираю первый.

— Идёт, — соглашаюсь я. — А что потом‑то?

— Это как получится.

— Тут ведь и пойти‑то некуда.

— Там видно будет.

Он встаёт, стряхивает с живота налипший сор и вразвалочку направляется к девушкам. Уж он‑то сумеет подъехать как надо. Я излагаю наш план остальным. Тот, который блевал, мельком взглядывает в ту сторону и закрывает глаза.

Девчонки танцуют, образовав кружок, у них здорово получается. Наш товарищ, не смущаясь их количеством, идёт прямо к ним. Одна из девиц оборачивается, он снимает тёмные очки и, помахивая ими в такт музыке, начинает пританцовывать, говоря ей что‑то. Кажется, он сразу приступил к делу, потому что девчонки перестают плясать и обступают его.

Нет, он у нас и впрямь молодец — ведёт сюда весь выводок. Я тоже снимаю очки и машу им рукой. Девицы садятся полукругом на газон и изучающе рассматривают наши лица. Пять пар раскинутых на траве ножек поблёскивают под жаркими лучами солнца. Вблизи видно, что ноги так себе, могли бы быть и получше.

— Вас только четверо, — разочарованно тянет одна из девиц.

— А вам нужно обязательно пятеро? — спрашивает Длинный.

— Мне как‑то все равно, — говорит другая.

— Ладно, чего там, давайте знакомиться, — подхватывают остальные.

Девчонки врут о себе невесть что, мы тоже заливаем с три короба. Потом играем в разные дурацкие игры вроде угадывания, сколько сорванных травинок в руке, бегаем окунуться в бассейн. Но тот наш приятель, который блевал, все лежит на траве, не раскрывая рта, и портит нам всю музыку. Когда какая‑нибудь из девиц спрашивает его о чем‑то, он не отвечает, даже головы не поворачивает. Просто неподвижно лежит с закрытыми глазами. Он у нас приболел, объясняет Головастый.

Девица, которая у них как бы за главную, оглядев всех нас по очереди, заключает:

— Выходит, вас только трое.

— Почему трое? Четверо! — возражает Длинный.

— Так он же болен.

— Нездоровится немножко, только и всего.

Они собираются в кучку и начинают вполголоса что‑то обсуждать.

— Нас‑то пятеро, — говорит одна.

— Ну и что? — пытается вмешаться Головастый. Он сидит рядом с одной из девушек и, положив ей руку на колено, барабанит по нему пальцами.

— А больше у вас приятелей нет? — спрашивает все та же решительная девица. — Ещё двое‑то, поди, найдутся, а?

— Все, что есть, тут, — говорю я, — нас четверо.

— Не четверо, а трое.

Чтобы сменить пластинку, я начинаю рассказывать про фильм, который недавно видел. Но девушки меня не слушают и все повторяют одно и то же: "Вас трое, нас пятеро, нас пятеро, вас трое…"

— Да чего это нас трое? — не выдерживаю я. — Четверо нас, поняли?

Они замолкают.

— Ах, извините, что нас так мало, — окончательно завожусь я. — И вообще, катитесь отсюда к чёртовой матери!

Все на этом и кончается. Девицы, переглянувшись, встают и уходят к соседнему бассейну, до которого метров пятьсот. Скоро они исчезают в толпе голых тел.

— Ну и баб ты подцепил! — говорю я. — "Вас трое", ты слышал, а?

— Да это они кокетничали, — вступается за девиц Головастый.

— Дуры они, и больше ничего.

— Точно, — поддерживает меня Длинный. — Выходит, зря я их клеил.

Тот, который блевал, лежит, прижавшись животом к земле, как будто все, о чем мы говорим, ему совершенно безразлично. Может, на него снова накатило? Мы ложимся рядом и подставляем спины солнцу. Тело наливается тяжестью, языком шевелить и то неохота.

Кругом шум и галдёж, но весь этот трамтарарам заключён в пределы забора с колючей проволокой, а за ним — тишина и покой. На поле крестьяне, пользуясь тем, что дует лёгкий ветерок, распыляют известь. Им, наверное, нет дела до воскресенья, для них главное — урожай. Несущиеся по дороге автомобили того и гляди запылают от жара, исходящего от раскалённых небес. Я ловлю пчелу — осторожно, чтобы не ужалила, отрываю ей крылышки и пускаю ползать по земле, а сам смотрю. Пчела не понимает, что крылышек у неё нет, и, яростно тряся спинкой, пытается взлететь. Я гоняю её взад–вперёд спичкой.

Вдруг у вышек для прыжков в воду становится шумно и собирается целая толпа народу. Все вылезают из воды и, сбившись в кучу, стоят на краю бассейна. Это служитель в шапочке без козырька объявил перерыв. Из раздевалки выходит какая‑то девица и идёт к трамплину, на ходу переговариваясь с мужчиной, обвешанным фотокамерами. Камеры здоровенные — я таких раньше не видал. Девица в крошечном бикини, а фотограф — в рубашке и брюках. Оставив приболевшего товарища лежать, мы втроём тоже идём смотреть. В самом центре толпы устанавливают на треногу фотоаппарат, а манекенщица встаёт в позу на метровой вышке. На ней густой слой косметики, и она, как небо от земли, отличается от женщин, глазеющих на неё из толпы. Когда я смотрю на эту красотку, у меня даже дыхание перехватывает.

Манекенщица принимает разные позы, затвор фотоаппарата щёлкает и щёлкает.

— Кривляка, — говорит Длинный, но я вижу, что он тоже взбудоражен.

Потом девица поднимается на пятиметровую вышку и по указанию фотографа делает вид, что изготовилась к прыжку: разводит в стороны руки, сгибает колени и приподнимается на цыпочках. "Сильнее наклонись вперёд! Вдаль смотри!" — кричит снизу мужчина. Мне вдруг кажется, что и трамплин, и небо, и солнце, и равнина созданы специально Для этой девушки.

Съёмка заканчивается, и манекенщица собирается спускаться. "Ой, высоко, боюсь!" — кричит она фотографу, и он, поднявшись по лесенке, сводит её вниз за руку.

— Фу–ты ну–ты, — роняю я.

— Не говори, — соглашается приятель.

Толпа расходится, все потихоньку расползаются на свои прежние места, обсуждая манекенщицу. Никто не говорит о ней доброго слова: женщины утверждают, что красоты тут никакой нет — сплошная косметика, мужчины считают, что она слишком дерёт нос. Мы промеж себя тоже отзываемся о ней не слишком лестно.

Наш больной товарищ уснул. Рот у него приоткрыт, он по–настоящему спит. Я накрываю его лицо полотенцем.

— Ничего, что он здесь спит? — спрашивает Длинный.

— Он может разболеться не на шутку, — говорю я. — Давайте отправим его домой, в деревню, а?

— Это ещё зачем? — спрашивает Головастый.

— Ничего, проживём и втроём, — говорю я. — Каждому придётся платить за комнату немного побольше, только и всего.

— Это уж как он сам захочет.

— Да он хочет вернуться, просто нас стесняется.

— Если хочет, пускай едет.

— Так что, отправим его домой?

— Как это "отправим"?

— Ну, уговорим, все вместе.

— Вот ты и уговаривай, — заявляет Головастый. — А я не буду.

— Ладно, — соглашаюсь я. — Я ему скажу.

— Когда?

— Сегодня же вечером или завтра.

— Торопишься, да?

— Долго тянуть нельзя, — говорю я. — Мало ли что.

Длинный подобрал где‑то журнал и перелистывает его.

Тот, который блевал, спит беспокойным сном. Жарко, но здесь, ближе к морю, все время дует лёгкий ветерок, и, в общем, терпеть можно. У меня пересохло в горле, и я, зажав в кулаке мелочь, иду к палаткам. Вдруг мне делается странно оттого, что я шагаю сам по себе, один. Тело кажется непривычно лёгким, в руках не чувствуется силы, и весь я какой‑то незащищённый. Обернувшись, я смотрю на товарищей, но толпа уже заслонила их. Пересчитав мелочь, иду дальше, решаю: чем покупать сок, лучше попить из водопровода. Поэтому я сворачиваю к фонтанчику, смываю с лица пот и надуваюсь водой по самые уши. Внезапно меня охватывает жуткое озлобление. В последнее время такие неожиданные, беспричинные приступы ярости накатывают на меня часто, сам не знаю отчего. Вдруг хочется схватить кого‑нибудь и бить, бить, бить — все равно кого. И плевать, что будет потом. Я распрямляю плечи, сжимаю кулаки и с ненавистью смотрю в лица встречным. Мысленно я одним ударом сбиваю с ног каждого из попадающихся мне по пути парней. Но никто не обращает на меня внимания, и все проходит само собой.

Мои товарищи сидят на газоне и разговаривают с незнакомым пожилым дядькой. Когда я подхожу, он приветливо здоровается со мной. На нем плавки, в каких ходят молодые ребята, и он, видно, пару раз искупался, потому что волосы у него мокрые. Я сажусь на траву между двумя приятелями. Тот, который блевал, все ещё спит.

— Я тут расспрашивал кое о чем ваших друзей, — обращается ко мне мужчина.

— Есть местечко, где вроде платят побольше, — объясняет мне Головастый.

— А на сколько побольше? — спрашиваю я.

— Вдвое.

— Иди ты!

— Нет–нет, он не шутит, — говорит мужчина. — А через год зарплата повышается.

— А какой рабочий день?

— Такой же. Восемь часов. И никаких сверхурочных.

— А что за работа?

— Работа приятная, даже очень.

— Какая?

— А вот приходите завтра по этому адресу. — Мужчина Достаёт из бумажника, который у него в руке, визитную карточку и протягивает нам. — Тогда и поговорим обо всем не спеша.

Мы передаём карточку друг другу, но там только название фирмы, телефон и адрес, а чем они занимаются — непонятно.

— Ваша, что ли, фирма? — спрашиваю я.

— Нет, что вы! — отвечает мужчина. — Я так, мелкая сошка. Моё дело — подыскивать таких ребят, как вы.

— Что‑то чудновато, — говорит наш Головастый.

Мы с Длинным доверяем вести переговоры ему, а сами сидим и слушаем.

— Почему чудновато? — удивляется мужчина.

— Что значит "таких, как вы"? Вы нас впервые видите.

— Я имею в виду, молодых и здоровых.

— Здесь таких и без нас навалом.

Мужчина в затруднении. Хочет что‑то сказать, но не может подобрать слов.

— Я так думаю, — говорит Головастый, не дожидаясь объяснений. — Ты, дядя, набираешь кого ни попадя, только бы комиссионные сорвать. Дело ясное.

— Да ничего подобного! Наша фирма расширяет дело — вот и все.

— А может, мы какие‑нибудь не такие, откуда ты знаешь?

— Вижу. Глаза у меня есть, я вижу, что вы отличные ребята.

Мы смеёмся.

— Стало быть, зарплата вдвое больше, работа приятная, фирма — первый сорт и берут всех подряд, так?

— Так.

— Зачем же тогда ходить и подыскивать работников? Дали бы объявление в газету, и дело с концом.

Мужчина не кажется смущённым, но и не отвечает. Головастый тоже замолчал, ждёт, как тот будет выкручиваться. Я не свожу глаз с лица незнакомца.

— Почему вы мне не доверяете? — говорит наконец он. — Я‑то вам троим доверяю.

— Тот, который спит, тоже с нами.

— Ну, четверым доверяю.

— Можете не стараться.

— Почему?

— А потому, что мы вам все равно не поверим.

— Прямо не знаю, как с вами говорить, — вздыхает мужчина.

— Уж больно мягко стелете.

— Просто такие хорошие условия.

— А какая работа, не объясняете.

— Эх, была не была, расскажу.

— То‑то, нас не проведёшь.

— Ну слушайте.

Мужчина устраивается поудобнее и наклоняется к нам поближе. Лицо у него делается серьёзным, и он, понизив голос, говорит:

— Это работа на корабле.

Мы удивлены.

— На каком ещё корабле?

— На рыбацком.

— Наверное, какое‑нибудь дырявое корыто.

— Суда у нас небольшие, это верно, но все содержатся в идеальном порядке.

— А зачем тогда надо было тень на плетень наводить?

— Пожалуй, вы правы, незачем… Ну как, согласны?

— А мы подойдём? Никто из нас моря и не нюхал.

— У нас все начинают с нуля. А что зарплата вдвое больше — гарантирую. И небольшие подъёмные дадут.

— А куда плавать?

— К берегам Африки, на Марианские острова — в разные места.

— Далековато.

— Извините за вопрос, вы как, довольны своей нынешней жизнью?

— Довольны. Даже очень.

— А у нас вам будет ещё лучше.

— Ну ладно. Мы между собой обмозгуем и завтра скажем.

— Что ж, будем вас ждать.

Мужчина, слегка поклонившись, закрывает бумажник.

— Жизнь человеку даётся одна, — говорит он на прощание, снова кивает нам и деловитой походкой уходит прочь. Мы смотрим ему в спину. У трамплина он останавливается возле группы молодых парней и заговаривает с ними.

— Ну как, сходим завтра? — спрашиваю я.

— Не–а, — отвечает Головастый. Он рвёт визитную карточку на клочки и подкидывает их вверх. — Все это сплошная брехня.

— А мне бы хотелось поплавать на корабле, — говорит Длинный.

— И мне, — поддерживаю его я.

— Бросьте, — урезонивает нас Головастый. — Вам что, жить надоело? Пусть они платят хоть в десять раз больше, жизнь‑то дороже.

— Живём‑то и впрямь один раз, — говорю я, — этот тип правду говорит.

— Ну и плевать.

— На что?

— Да на это.

Скоро вечер, но народу меньше не становится. Все торговые палатки забиты людьми, кругом кучи бумажек из‑под мороженого и груды пустых бутылок. Из динамиков гремят без конца одни и те же мелодии. Мы лежим на траве и ничего не делаем. Тот, который блевал, все дрыхнет, как будто не спал несколько ночей подряд. Остальные двое тоже вроде как дремлют. Я начинаю разглядывать людей вокруг, но скоро мне это надоедает. Лица и фигуры разные, а в общем все похожи друг на друга, как близнецы. Все делают одно и то же, да и мысли, наверное, у каждого одинаковые. По эту сторону колючей проволоки ничего интересного нет, это ясно.

Я перевожу взгляд на море. Тихое, тёмное, оно вспыхивает ослепительными блёстками. Кораблей нигде не видно, только вдали торчит островок со скалистыми берегами, возле которых пенятся волны. В самой высокой точке островка установлен маяк. Я, в общем‑то, особой любви к морю не испытываю, но острова мне нравятся. Я бы хотел немного пожить на маленьком островке — тихом, уютном, где круглый год тепло и есть все необходимое для жизни. Когда мне не спится по ночам, я всегда представляю, как жил бы на таком острове. Иногда мне хочется, чтобы я был там один, иногда — чтобы с друзьями. В иные ночи я представляю, что оказался на острове вместе с девушкой. Но её лицо каждый раз меняется, его черты вообще рисуются мне расплывчато, отчётливо я вижу только тело — от шеи и ниже.

Когда мы вчетвером только начинали жить вместе, нам нравилось слоняться по разным забегаловкам. Мы каждый вечер по ним таскались. И где‑то через полгода, а то и раньше уже знали все места, где собираются ребята и девчонки нашего возраста. Там можно просидеть несколько часов за одной чашкой кофе. В одной такой кафешке, в которую надо спускаться по лестнице, как в метро, мы обычно знакомимся с девицами. Заговаривают, как правило, первые они. Мы разбираемся по парам, кому кто понравится, и разбредаемся. Я всегда сначала долго гуляю с очередной подружкой, а потом мы пристраиваемся где‑нибудь в кустах, у обочины дороги, или на крыше дома. Один раз чуть ли не целую ночь проторчали в телефонной будке. Потом, когда дело сделано, девчонки обычно трещат без умолку, а я больше отмалчиваюсь.

К вечеру бассейн понемногу затихает. Все больше народу валит к раздевалкам, вход превращается в выход, а по тропинке через поля тянется вереница людей, идущих в обратную сторону. Но все равно здесь ещё очень людно, по-прежнему светит солнце и страшная духота. Мы все четверо лежим как бревна, не в силах пошевелиться, и молчим. Тот, который подобрал журнал, время от времени читает нам вслух какую‑нибудь шутку, но, кроме него самого, никто не смеётся.

Заболевший — он слева от меня — наконец открывает глаза. Сняв с лица полотенце и увидев, что это моё, он возвращает его мне. Когда я спрашиваю, как, мол, дела, он отвечает, что здорово выспался, трёт глаза и улыбается. Но все‑таки вид у него неважный. Спина и плечи медно–красные от загара, но здоровее от этого он выглядеть не стал.

— Отлично поспал, — тихонько повторяет он.

— Мы тут беспокоились, — говорю я. — Думали, уж не окочурился ли ты.

— Скажешь тоже. Сморило меня.

— Жрать, поди, хочется?

— Ага. Но я подожду до вечера, а то может снова вывернуть.

— Ну, давайте, что ли, собираться?

— Да рано ещё.

— Может, не пойдём завтра на работу?

— Ещё один прогул — и нас снова вышибут.

Весной нас вызвал тогдашний хозяин и сказал, что мы четверо ему больше не нужны. Мол, воруем детали, прогуливаем и все такое. А мы чихали на него — сейчас устроиться можно. На следующий же день нанялись на заводик, где делают картонные коробки. Новый хозяин оказался ничего — вежливый, не орёт из‑за ерунды. Если работаешь нормально, раз в два месяца устраивает двухдневные поездки куда‑нибудь забесплатно. А перед самым летом подарил нам телевизор. Старый, изображение хреноватое, но смотреть можно. Мы поначалу после работы сразу шли домой, даже газеты покупали, чтобы знать программу. Потом это дело нам прискучило, и мы снова начали вечерами слоняться по улицам. Напивались, дрались, шлялись ночи напролёт с девчонками. Но вино было — дрянь, после драк болели ушибы и ссадины, а с девицами брала тоска — все разговоры про одно и то же.

— Мы тут посоветовались между собой, — решившись, начинаю я, — может, тебе и правда лучше вернуться в деревню?

Он отвернул лицо в сторону моря и не отвечает.

— Не понравится там, можешь опять сюда двинуть, — продолжаю я. — Ты ведь погулял вволю. Целых два года.

По–моему, он смотрит на остров.

— Работу найдёшь и там. Ну, может, не первый сорт, но с голоду не помрёшь.

Лицо у него нахмуренное, он думает.

— Ты только не думай, никто тебя не гонит. Понимаешь, а?

— …Ага.

— Мы о твоём здоровье заботимся.

— Понятно.

Я замолкаю. Такое ощущение, будто я все это для себя говорил, а не для него. Ладно, ему решать. Он колеблется, переводя взгляд с моря на траву и обратно.

— Прямо не знаю, — наконец говорит он. — Неохота одному оставаться…

— Это верно, — соглашаюсь я.

— И потом, если я свалюсь как снег на голову, мои могут испугаться. .

— Да они обрадуются.

— Обрадуются ли?

— Конечно обрадуются!

Я думаю, он уедет. Напишет письмо домой, соберёт вещи, получит расчёт, сколько ему там причитается, купит билет, и мы втроём проводим его на поезд. Дело ясное. А раз уехав, он сюда, наверное, уже не вернётся. Духу не хватит.

— Надо сначала письмо написать, — говорю я.

— Угу, — соглашается он.

Ему, как и мне, пишут из дома раз в месяц. Два письма мать, третье — отец. Мать пишет, что беспокоится обо мне, а папаша — давай, мол, сынок, работай, работа — самое главное в жизни, и все такое. А я не знаю, что в жизни главное. Первые два раза я ответил, а потом и читать перестал. Когда приходит письмо из дома, я только рву конверт и смотрю, нет ли денег, а потом комкаю и выбрасываю.

Остальные двое наших, разморённые жарой, помалкивают. Я беру одну из немногих оставшихся сигарет, затягиваюсь пару раз, потом бычкую её и засовываю за ухо. Тот, который блевал, снова закрыл глаза.

Шум волн стал слышнее — ветер усилился, что ли. Откуда‑то с улицы доносится гудок автомобиля. За восточной оградой бассейна расположены овощехранилища, под лучами заходящего солнца они делаются похожими на реактивные авиалайнеры. Их пять, там хранятся ящики с подпорченными овощами, ветер временами доносит оттуда запах гниения. Солнце клонится к закату, скоро стемнеет, а там и понедельник. Завтра надо идти на работу, а перед этим ещё предстоит ночь в жаркой и душной комнате. Мы обычно открываем окно, но прохладнее от этого не становится. А среди ночи ещё начнёт орать младенец в соседней комнате, потом, высунувшись из окна, злобно завопит торговец, который живёт на втором этаже. Пока не утихнет этот концерт, мы все четверо так и будем лежать, обливаясь потом на влажных простынях.

Низкое солнце жёлтыми косыми лучами окрашивает небо над городскими кварталами. Музыка, все время гремевшая из динамиков, вдруг обрывается, танцевавшие девушки и парни останавливаются. Множество загорелых ног следует мимо нас к раздевалкам, у лягушатника родители созывают детей, очередь у трамплинов почти исчезает, в торговых палатках начинается уборка. Но по правилам до закрытия ещё целых два часа.

— Насчёт корабля‑то, — говорю я. — По–моему, дело стоящее.

— Неужели клюнул на эту дешёвку? — пренебрежительно бросает Головастый. — Да ты там волком завоешь.

— Что, надуют с расчётом? — спрашиваю я.

— Нет, заплатят. Только насчёт восьмичасового рабочего дня — брехня. Они все жилы из человека вымотают.

— Больше, чем на нашей нынешней работе?

— Раза в три.

— Зато интересно.

— Чего там интересного?

— Ты же не плавал, откуда ты знаешь?

— Да уж знаю.

— Значит, по–твоему, так и жить всегда, как теперь? Лучше не бывает, да?

— Точно. Лучше не бывает, — убеждённо заявляет Головастый. — Таким, как мы, лучше нигде не будет.

— Так всю жизнь и прожить? На следующее лето снова таскаться в этот бассейн, через лето — опять, и так всегда?

— А у тебя есть другие предложения?

— Нету. Откуда?

— Да все так живут, не только мы, — каждый день одно и то же.

— Но ведь надо что‑то с этим делать!

— Ничего ты не сделаешь.

— А вот сделаю, — говорю я.

— Это тебе только так кажется.

В это мгновение Длинный вдруг начинает выть во всю глотку — жутко, пронзительно, как в фильме ужасов. У него набухают на шее жилы, багровеет лицо, глаза вылезают из орбит. Ошарашены не только мы трое — все, кто ещё остался в бассейне, вертят головами, пытаясь понять, откуда доносится этот дикий вопль. Но Длинный уже замолчал и сидит с невинным лицом как ни в чем не бывало. Кроме нас, никто не видел, что это он отличился. Но Длинный снова разевает рот и воет ещё громче, чем прежде. Это у него такая привычка — драть глотку при всем честном народе, если ему стало скучно. Я уже присутствовал при подобных представлениях — ив электричке, и посреди людной площади. Ему нравится находиться в центре внимания.

Не переставая орать, он встаёт и, раскинув в стороны руки, крутится волчком на одной ноге. Все разинув рот смотрят на него, парализованные воплем и странными телодвижениями. Волосы у Длинного растрепались, он крутится на одном месте и, не переставая, истошно воет. Воет на трамплин, на небо, на поля. Зрители глядят на него с отвращением и опаской и близко не подходят. На дороге остановилось несколько машин, и из них вышли люди, тоже привлечённые необычным зрелищем. Мы трое хохочем до упаду и не мешаем Длинному развлекаться. Наконец вопль его затихает, и он, повращав для острастки глазами, садится на траву, потом ложится навзничь.

Через минуту Длинный уже тих и спокоен. Остановившиеся машины трогаются дальше, зрители расходятся.

— Ну ты дал! — говорю я.

Длинный не отвечает, только ухмыляется. Он лежит на спине, подложив руки под голову, и, часто дыша, смотрит в темнеющее вечернее небо.

— Чокнутый ты у нас, — говорит Головастый, достаёт у меня из‑за уха бычок и закуривает.

Солнце уже зашло. Наш выходной на всех парах несётся к концу, того и гляди, совсем стемнеет. Однако по–прежнему жарко, обгоревшая кожа пылает. Мы решаем уходить и идём в раздевалку. Проходим мимо взрослого бассейна. В воде всего несколько человек, вышка дежурного пустует. Купнемся ещё разок, предлагаю я. Приятели соглашаются, мы прыгаем в воду и проплываем пятьдесят метров — от края до края. Вода стала теплее. На середине дистанции я вижу, что мы плывём неровно: двое впереди, я третий, а сзади, сильно отстав, тот, который блевал. Мы уже вылезли из бассейна, а он ещё на середине. Когда остаётся метров десять, он встаёт на ноги и дальше идёт по дну. Мы трое тоже порядком выдохлись и садимся на скамейку, чтобы отдышаться. Потом бредём по остывшей траве в раздевалку. Служащие бассейна собирают мусор и сносят его в костёр. Обмывшись под душем, мы заходим в раздевалку. Там кто‑то жалуется, что у него стащили часы, а у нас все вещи на месте — и штаны, и рубашки.

Мы молча идём назад по той же дорожке. Стемнело, загораются огни. Ужинаем в буфете на станции и садимся в электричку. Выходной закончен. Обычный выходной, такой же, как всегда.

В снегах

I

Тадао пристроился на втором этаже на котацу[1] и ждал, пока пройдёт товарный. С тех пор как начались зимние каникулы, он каждое утро смотрел, как проезжает поезд.

Внизу мама шила на швейной машинке. Тадао, повернув голову, посмотрел на часы, стоявшие на шкафу. Ещё оставалось немного времени.

Рядом стоял ящик с цветными карандашами. Тадао выбрал один, с обломанным концом, и стал обводить своё имя, написанное каной[2] на обложке альбома для рисования. Пальцы от холода покраснели и совсем не слушались. Покончив с именем, Тадао взял красный карандаш и принялся обводить номер класса и группы.

— Оку–сан[3], — закричали из соседнего дома, — телефон!

— Ой, спасибо!

Стук швейной машинки прекратился, внизу, в прихожей, с грохотом распахнулась дверь, и мама выбежала на улицу.

Раздался гудок поезда. Тадао поднял лицо и, опираясь руками, в одной из которых был зажат карандаш, на дзабутон[4], стал смотреть в окно.

Снег, который шёл всю ночь, прекратился, из‑за отлогих вершин белых гор поднималось утреннее солнце. Все за окном сверкало и переливалось, прямо ослепнуть можно.

Послышался второй гудок. Тадао встал и прижался носом к оконному стеклу.

В просветы между домами было видно, как быстро бежал чёрный тепловоз, таща за собой длинную вереницу вагонов. Тадао стал быстро считать их, но, как и вчера, на середине сбился.

Последним промчался служебный вагон, из его трубы валил дым. И снова весь мир стал белым.

Тадао ещё немножко посмотрел в окно, потом вернулся на котацу и с головой залез под одеяло. Закоченевшие руки согрелись, и он потёр их одну о другую. Прямо перед носом свисад край одеяла, и Тадао попробовал цапнуть его зубами.

Из соседнего дома доносился пронзительный голос мамы, говорившей по телефону. Вдруг голос оборвался. Внизу открылась дверь, и мама вбежала в дом.

— Тадао! — крикнула она.

Тадао не отозвался.

— Тадао!!!

Мама подошла к лестнице, ведущей на второй этаж.

— Ну чего? — сказал Тадао.

— Спускайся сюда.

— Чего ещё?

— Значит, нужно. Спускайся.

— Потом.

— А я говорю, сейчас. — Мамин голос посуровел. — Совсем не слушается. Вот я пойду в школу, пожалуюсь на тебя учительнице.

Тадао откинул одеяло, отодвинул сёдзи[5] и стал спускаться по крутой лестнице. Разутые ноги мёрзли на холодном полу коридора. Мама посмотрела на Тадао и вернулась в комнату.

— Ну чего? — спросил Тадао.

— "Чего". Все тебе "чего".

Мама подошла к шкафу, открыла ящик, где лежали вещи Тадао, и достала костюм, который он надевал на Новый год.

— Ох, горе какое! — сказала мама.

— Мы куда идём? — спросил Тадао.

— К бабушке, — ответила мама, всхлипнула и стала надевать на него костюм.

— А зачем?

— Нужно. Достань‑ка новые сапоги.

— Ага.

Тадао сам натянул на ноги шерстяные носки. Мама надела на него пальто и застегнула пуговицы.

Он заскользил в носках по коридору в прихожую. Открыв дверцу ящика для обуви, Тадао достал из его дальнего угла новые резиновые сапоги. Они были такие блестящие и переливающиеся — просто красота.

— Постой тут, — сказала мама из комнаты.

Тадао обернул штанины вокруг лодыжек и стал обувать сапоги. Они были как раз впору. Он попробовал походить взад–вперёд по бетонному полу тесной прихожей.

Из комнаты вышла мама в чёрном кимоно и пальто, поспешно затягивая на ходу пояс. Надев белые таби[6], которые она держала в руке, мама сунула ноги в зимние гэта[7] с пластиковым верхом, обшитые цветным мехом. Нагнулась, чтобы завязать тесёмку на таби. Тесёмка никак не завязывалась на толстой маминой щиколотке.

— Ну, пойдём, — поторопила мама, и они вышли из дома.

— Гулять? — спросила у мамы знакомая тётя, встретившаяся им по дороге.

— Да, — ответила мама, не глядя на неё, и быстро прошла мимо.

Вот и улица.

С крыш снег ещё не счищали. Возле домов он лежал целыми сугробами, кое–где на нем оранжевела брошенная кожура мандаринов.

К станции тянулся след от гусениц снегоуборочной машины.

Тадао смотрел вперёд во все глаза, но самой машины не было видно, не слышался и гулкий шум её мотора.

Местами из‑под снега виднелась бетонная мостовая, и когда мама ступала по ней, шипы её зимних гэта звонко цокали.

Тадао хотел было прокатиться по ледяной дорожке, но посмотрел на маму и не стал. Мамино лицо было красным и расстроенным.

— Сегодня шалить нельзя, — сказала мама, глядя прямо перед собой.

— Буду охотиться на зайцев, — сообщил ей Тадао.

— Нельзя, — ответила мама и ничего больше не сказала, только зашагала ещё быстрей.

Из‑за сугроба вдруг выскочила чёрная собака и подбежала к Тадао. Он вцепился в мамину руку. Собака, выдохнув из пасти клуб белого пара, посмотрела на Тадао, потом пустила на снег жёлтую струйку и умчалась в переулок.

— Мама, — спросил Тадао, — а кто быстрее — заяц или собака?

— Сегодня нельзя охотиться на зайцев. Ох, беда какая!

— Ну кто быстрее?

— Я же сказала, сегодня не до зайцев.

Они свернули с улицы и стали подниматься вверх, к женскому училищу.

Все было занесено снегом, только сбоку кто‑то протоптал узкую тропку.

Тадао пошёл вперёд, разбрасывая снег сапогами, чтобы сделать тропинку пошире. Прошло ужасно много времени, пока они добрались до ворот здания.

Училище уже закрылось на каникулы, в окнах белели задёрнутые шторы. Витая железная калитка была чуть–чуть приоткрыта, на каменных ступеньках остались следы метлы. Четырехугольные столбы ворот были одеты в белые снежные шапки.

Они вошли в калитку и, свернув перед самым крыльцом училища, пошли по заснеженной аллее. Пруд затянуло льдом, наверное, по нему уже можно было ходить.

Мама, подобрав полы кимоно, шла след в след за Тадао.

Он время от времени оборачивался и смотрел на неё через плечо. На мамином лице, всегда таком весёлом, сегодня не было и тени улыбки.

Они пересекли теннисные корты. В центре школьной территории стояла сторожка с двумя трубами. Из одной к небу тянулся сизый дымок.

Мама отодвинула Тадао в сторону и остановилась перед стеклянной дверью. Потопав ногами, она стряхнула с гэта прилипший снег. Тадао сделал так же. Чуть приоткрыв дверь, мама сказала:

— Можно?

Из сторожки никто не ответил. Видно было, что на глиняной печке стоит большой котелок, из‑под крышки которого вырывался пар.

— Можно? — снова спросила мама, прислушиваясь к тому, что происходит в домике.

Сёдзи распахнулись, и вышел папа в пижаме.

— Это ты? Что случилось? — удивился папа.

Тадао снял сапоги и прошёл в комнату.

— Так в чем дело? — опять спросил папа, стоя у дверей.

Мама хотела что‑то сказать, но только молча опустила голову.

— Что случилось? Что ты там встала, иди в дом.

Мама вошла в комнату, но пальто не сняла.

На полу тесной дежурки лежали расстеленные футоны[8]. Тадао залез на котацу и стал смотреть на родителей. Огонь в котацу не горел.

Мама села на дзабутон, который бросил ей папа.

— Ну, что такое? — спросил он.

— Мама… — сказала она и закрыла лицо руками. — Мама умерла…

— Не может быть!

— Позвонили по телефону…

Мамины плечи задрожали, она пробормотала что‑то невнятное и заплакала.

Папа сунул в рот сигарету. Он поискал спички, не нашёл их и прикурил от электроплитки, включив её в сеть.

Тадао увидел, как спираль электроплитки покраснела и тихонько загудела. Потом он снял перчатки и стал греть над плиткой руки.

— Отчего она умерла? — Папа вытянул губы трубочкой и пустил в лицо Тадао тоненькую струйку дыма. — Она же вроде ничем не болела?

— Вчера вечером… постелила и легла спать… А утром смотрят…

Мама зарыдала.

— Отправляйся туда, — сказал папа.

— А как же… — Мама вдруг перестала плакать и, подняв лицо, посмотрела на папу покрасневшими глазами. — А ты?..

— Я не могу, — ответил папа.

— Как "не могу"?

— Я на дежурстве.

— Попроси, чтобы тебя кто‑нибудь подменил.

— Кого сейчас попросишь.

ТаДао заглянул под стол. Там стояла коробка из‑под мандаринов, в ней всегда лежали моти[9].

Папа посмотрел на Тадао, погладил его по голове и, нагнувшись, вытащил из коробки моти. Он бросил её на раскалившуюся докрасна электроплитку. Повалил белый дым.

— С сахаром? — спросил папа у Тадао.

— Угу.

Мама плакала.

Папа открыл шкафчик и достал блюдце с сахарным песком. Теперь пошёл чёрный дым, и Тадао пальцами быстренько перевернул лепёшку.

— Смотри, горячая, — предупредил папа и, хлопнув по поджаренной моти ладонью, разломил её пополам. Он свернул половину лепёшки трубкой, и Тадао, насыпав на неё побольше сахара, стал есть.

— Ну как, вкусно? — спросил папа.

— Угу.

— Ну пожалуйста, — сказала мама.

— Не могу. Я на дежурстве.

— Ладно, ладно, иди одна.

Папа взял половинку поджаренной моти, подул на неё и тоже стал есть.

— Я пригляжу за Тадао.

Мама молчала.

— Ещё будешь? — спросил папа у Тадао.

— Буду.

С железной крыши, ухнув, свалился пласт снега.

— Ладно, — сказала мама, поднимаясь, — обойдусь без тебя. Пойдём, Тадао.

Она отняла у сына недоеденную моти.

— Пусть Тадао побудет со мной. Зачем он там, только мешать будет.

— В моем родном доме мой сын никому мешать не будет. Ты его тут ещё простудишь, чего доброго.

— Ну, делай как знаешь, — ответил папа.

— Мама, мама умерла… — плачущим голосом проговорила мама. — Ну прошу тебя, пойдём вместе.

— Говорю же, на дежурстве я.

— Я понимаю, но…

— Тадао, — сказал папа, — оставайся со мной, на улице холодно.

— Не, я на зайцев охотиться пойду.

— Я же сказала, никаких зайцев.

Мама надела гэта и стала обувать Тадао.

Папа, сидя на котацу, доедал лепёшку.

Мама с Тадао вышли из дома.

— Я потом приеду, — крикнул им вслед папа.

Мама вытерла припухшие глаза и ничего не ответила. Из трубы вылетел уголёк и, дымясь, прожёг в снегу глубокую ямку.

Мама и Тадао вернулись на улицу и направились к автобусной остановке. Мама подошла к витрине только что открывшегося кондитерского магазина и посмотрела на часы, потом — на автобусное расписание.

К крышам домов были приставлены длинные лестницы, и мужчины лопатами скидывали снег вниз. Поскрипывая гусеницами, неспешно проехала закончившая работу снегоуборочная машина. Тадао помахал рукой ей вслед.

Из‑за полицейской будки показался окутанный паром автобус. Громко лязгали цепи, обмотанные вокруг его колёс. Тадао потянул маму за рукав.

Она вышла на проезжую часть и подняла руку. Автобус остановился.

— Прошу, — сказал кондуктор. На лице у него была марлевая повязка, воротник пальто поднят.

Мама и Тадао быстро влезли в автобус. Не успели они занять места, как машина тронулась, и они чуть не упали. Других пассажиров в автобусе не было.

Тадао встал коленями на сиденье и стал глядеть в окно.

— Тадао, — позвала его мама.

— Чего?

Он смотрел, как сбрасывают снег с крыш.

— Ну, чего тебе?

— Бабушка‑то наша умерла…

Тадао мельком взглянул на маму и снова отвернулся к окну. Он попробовал писать пальцем на обледеневшем стекле.

— Ты что, не любишь бабушку? — спросила мама.

— Не любишь?

— Я дедушку люблю, он хороший, — ответил Тадао.

— А бабушка?

— Обыкновенная.

Автобус выехал за город и, подпрыгивая на ухабах, не спеша двигался по шоссе, по обе стороны которого тянулись рисовые поля.

Мама сидела вся сжавшись и только иногда поднимала голову. Кондуктор украдкой поглядывал то на неё, то на безлюдные автобусные остановки.

— Вы докуда едете, оку–сан? — спросил водитель, посмотрев на маму в зеркальце.

Мама не сразу услышала и ответила, только когда он обратился к ней ещё раз.

— Ну, туда ещё как‑нибудь доберёмся, а вот дальше — кто его знает. Приедем, посмотрим, — сказал водитель.

— А нам дальше и не надо, — ответила мама.

Подошёл кондуктор, цепляясь за поручни, проколол щипчиками билеты и сунул их маме, а она ему — деньги.

Тадао все смотрел в окно.

Рисовые поля кончились, теперь вдоль шоссе тянулись яблоневые сады. На столбах изгороди лежал снег, колючая проволока местами порвалась. Кое–где на голых ветках ещё висели обледеневшие яблоки.

Автобус по дороге подобрал ещё одного пассажира. Это была женщина, которая знала маму. Они начали разговаривать, мама иногда всхлипывала.

Машина въехала на длинный деревянный мост и вся запрыгала, заскакала. Тадао хотел посмотреть на воду, но излучину замело снегом, и самого потока не было видно.

Автобус шёл почти целый час и наконец подъехал к деревне.

Тут мама и Тадао вышли. Снегу здесь было ещё больше, чем в городе. Автобус поехал обратно, потому что дорога впереди не была расчищена.

Знакомая женщина поклонилась маме, взвалила на спину большущий узел и, пройдя под пожарной вышкой — деревянным помостом с лесенкой, — зашагала по тропинке через поле. Мама и Тадао пошли к деревне, до которой автобус немного не доехал.

Снег залезал в голенища сапог. Мама то и дело останавливалась и, опираясь на плечо Тадао, вытряхивала свои гэта.

Они взобрались на невысокий холм и свернули на дорожку, идущую вдоль речки.

Воды прибыло, она бежала быстро и бурлила, но на дне можно было разглядеть все камни. С берега свисали ветки кустов и стебли высохшей травы. На их концах застыли сосульки.

Тадао на ходу обломил одну такую ветку и, поглядев на маму, сунул её в рот. Мама на него не смотрела. Он причмокивал языком, лёд таял.

Дорожка стала уже. Меж рисовых полей стояли окружённые высокими деревьями дома под тростниковыми крышами.

Мама взяла Тадао за руку и чуть ли не бегом бросилась через мостик.

— Ой, что это? — Тадао показал на натянутое перед домом черно–белое полотнище.

Мама ничего не ответила, губы у неё задрожали. Она выпустила руку Тадао и побежала к дому. Не говоря ни слова, она скинула гэта, раздвинула сёдзи и скрылась внутри.

Тадао остался у входа один и уселся на приступок. Вокруг стояло много всякой обуви. Изнутри доносились голоса людей.

К багажнику стоявшего у стены велосипеда была прикреплена клетка, в ней тихонько щебетал снегирь. Тадао попытался передразнить его посвист. Вдруг из дома донёсся громкий плачущий голос мамы. Снегирь замолчал.

Открылись сёдзи, и вышла тётя, мамина сестра.

— А, ты тоже пришёл, — сказала тётя. Вокруг шеи у неё был обмотан толстый шарф. — Давай‑ка заходи.

Тадао, опершись на ступеньку, стянул сапоги.

— А где же твой папа? — спросила тётя, легко поднимая Тадао на руки.

— В школе.

— Да? Ох, какой ты стал тяжёлый!

Они прошли в комнату, где находился очаг. Потолка там не было, и наверху виднелись толстые бревна крыши, чёрные от копоти.

— Ну, пойдём к маме?

Тётя опустила Тадао на пол.

— Угу.

Она раздвинула перегородку. Шум голосов стал слышнее. Увидев, что в комнате много людей, Тадао смутился и остановился на пороге, но тётя сзади подтолкнула его в плечо.

Комната была просторной, в ней светилось три лампы. Посередине на полу лежал футон, вокруг которого сидели мужчины и женщины.

Мама, вцепившись обеими руками в край покрывала, вся согнулась и плакала то в голос, то еле слышно. Другие женщины тоже тёрли глаза и носы.

Тётя протиснулась между людьми и посадила Тадао рядом с мамой.

Он по очереди оглядел лица присутствующих. Огонь не горел, и все были одеты в тёплое. Мама вытащила из‑за пазухи платок, высморкалась и вытерла глаза.

— Тадао, — сказала мама, — посмотри на бабушку.

Тётя сбоку протянула руку и сняла белый платок, закрывавший лицо лежащей бабушки. Тадао наклонил голову и посмотрел. Глаза бабушки были закрыты, из ноздрей торчали комочки ваты.

— Вот она, твоя бабушка, — снова сказала мама.

Тадао молчал.

— Умерла. — Мамин голос задрожал. Она схватила его руку и приложила её к бабушкиному лицу. Оно было очень холодное, и Тадао отдёрнул руку.

— А дедушка где? — спросил Тадао, поднимаясь.

— Тадао, — позвала мама.

— Да ладно, — сказала тётя. — Дедушка во флигеле, ступай к нему.

— Угу. — И Тадао побежал прочь из комнаты.

— Тише, тише.

Выбегая из дома, Тадао мельком взглянул на снегиря в клетке.

На улице все сверкало от снега. Тадао посмотрел немного, как падают капельки воды с сосулек, свисающих с крыши, и побежал по яблоневому саду в другой конец двора.

II

Флигель был совсем маленький, вроде сарайчика с дощатыми стенами. Сразу за ним начиналась роща.

Прежде чем открыть дверь, Тадао посмотрел вокруг, не выставлена ли клетка с зайцами. Нет, её пока не было. Тадао вошёл внутрь. Свет там не горел, и было совсем темно.

— Дедушка–а! — позвал Тадао.

— Кто там? Никак Тадао? — донёсся после некоторого молчания басистый дедушкин голос. Раздался шорох, и зажглась лампочка. — Пришёл?

Дедушка потёр себя по лысой, как шар, голове. Он был в меховом жилете, который всегда носил зимой.

— А где зайцы? — спросил Тадао.

— Живы–здоровы.

Тадао прошёл в угол комнаты, наклонился и приподнял тряпку, прикрывавшую длинный и узкий деревянный ящик. Зайцы зашевелились и зашуршали, косясь на Тадао.

— А где чёрный? — спросил он.

— Прирезал.

— Зачем?

— Ушанку тебе сделал, — ответил дедушка.

— Где она?

— Потом отдам.

— А чего ты зайцев не выставил на солнце?

— Не, сегодня не стоит.

— Почему?

— Им, по–моему, больше нравится лежать в темноте и спать.

— А–а.

Тадао ещё разок взглянул на зайцев и опустил тряпку.

Дедушка жил во флигеле отдельно от всех. Здесь была только одна маленькая комната с очагом посередине.

Дедушка уселся на своё обычное место у камелька и, поставив железный чайник, стал ломать сухие ветки и бросать их в очаг. Тадао сел напротив. Ему нравилось сидеть так.

— Ты с мамой приехал? — спросил дедушка.

— Угу.

Тадао скомкал перчатки и засунул их в карманы пальто.

— А где ушанка‑то?

— Сейчас.

Дедушка достал из сундучка яблоневого дерева, где у него хранились разные старые вещи, ушанку и бросил её Тадао.

— Ну‑ка надень.

Шапка была такая же, как у дедушки, только поменьше. К ушам были приделаны тесёмки, чтобы завязывать под подбородком.

Тадао надел ушанку. Дедушка привстал и поправил перекрутившиеся тесёмки.

— Ну как, тёплая?

— Ага.

В едва тлевшем очаге затрещали ветки, по ним побежал огонь.

Из окна флигеля виднелась криптомериевая роща, там с чириканьем носились воробьи.

— Много зайцев наловил?

Тадао поднял руку и потёр мягкий мех ушанки.

Дедушка подбросил в огонь веток. Чайник начал тихонечко посвистывать.

— Ну сколько?

— А? — Дедушка поднял глаза и посмотрел на Тадао. — Ни одного. Снег все время валил.

Дедушка снова опустил голову и стал выбирать из охапки веток те, что посуше.

— Снег‑то кончился.

— Кончился.

Дедушка глянул в окно и побросал отобранные ветки одну за другой в огонь.

— Выпьем? — спросил он.

— Выпьем.

В очаге что‑то стрельнуло. Дедушка чуть приоткрыл окно и дал дыму выйти. Потом протёр полой жилета большую чайную чашку. Приподнял одну из досок пола и достал небольшой кувшин. Когда он снял с кувшина крышку, сильно пахнуло спиртным.

Тадао не сводил глаз с дедушкиных рук. Дедушка накапал в маленькую деревянную ложечку сливянки и вылил в чайную чашку. Совсем немножко.

— Ещё чуть–чуть, — попросил Тадао, поглядев на чашку.

— Нельзя, голова заболит.

— Ну и пусть болит.

Дедушка впервые за все время улыбнулся и налил Тадао в чашку ещё ложечку сливянки.

— Только маме не говори.

— Не скажу.

Дедушка залил вино кипятком из чайника и помешал ложечкой. Потом поставил кувшин на место, в подпол.

Тадао дул на кипяток, держа чашку обеими руками, и наблюдал, как расходится в кипятке сливянка.

— А за зайцами не пойдём? — спросил он, отхлебнув немного.

— Сегодня нет.

— А когда?

— Не знаю.

— Снег‑то перестал.

— Да, перестал.

Дедушка залпом осушил чашку неразбавленной сливянки и задохнулся.

— Чего ты кипятку не налил?

— Так лучше.

— Ты же всегда наливаешь.

— Так согревает быстрее.

Даже сюда из дома доносились голоса. Тадао допил своё питьё и стал прислушиваться.

Солнце стояло высоко, в лучах, проникавших сквозь дверные щели, кружились пылинки.

Шум в доме стал сильнее. Послышался женский смех. Тадао только потом понял, кто это смеялся.

— Пойдём, что ли, — сказал дедушка.

— Куда?

— За зайцами.

— Правда?!

Тадао поспешно вскочил на ноги и бросился надевать сапоги.

— Идём скорей!

— А ты поел?

— А, ничего. А ты, дедушка?

— Я тоже ничего, — ответил дедушка.

Тадао снял со стены две пары снегоступов — большие и маленькие.

— Может, пойдёшь спросишься у мамы?

— Да ну. Не пойду.

— Ну, тогда в путь.

Дедушка подвязал соломенной верёвкой штанины и натянул на ноги резиновые сапоги. Потом достал из кармана жилета вязаные наушники, надел их, а поверх — чёрную меховую шапку. Нарезал кусачками проволоку, сложил обрезки в пучок и засунул его за пояс. Вложил в ножны из древесной коры топорик и повесил на плечо. Обухом топорика дедушка бил по голове пойманных зайцев.

Они вышли наружу. Дедушка, прищурив глаза, посмотрел на солнце, взял Тадао за руку, они вскарабкались на насыпь и вышли на широкую заснеженную дорогу. Перед тем как идти дальше, дедушка оглянулся на дом и зашагал прочь.

Они шли вдоль речки. Воды в ней стало ещё больше, чем утром, и течение убыстрилось. Бескрайние поля и горы вдали были покрыты снегом, смягчавшим очертания и приглушавшим краски.

Тадао нёс снегоступы на плече. Когда показалась водяная мельница, ему стало вдруг очень весело.

— Сколько сегодня наловим, а? — спросил он.

— Сколько наловим — все наши.

— Хорошо бы побольше, да, дедушка?

— Хорошо бы.

— Интересно, как там твои силки?

— Их все снегом засыпало.

— Ну и что, они же все равно целы.

— Дай бог, — сказал дедушка. — Хорошо, что я их по норам расставил.

— Ага.

Они прошли по бревенчатому мостику через речку мимо водяной мельницы. Колесо не работало, с водоспуска свисали длинные сосульки. Тадао подбежал и отломил самую большую. Дедушка подождал, пока он вернётся, и они пошли дальше.

— Здоровая, да? — сказал Тадао, держа сосульку за толстый конец.

— Ага. Если подняться по речке повыше, там и побольше найдутся.

— Да?

Тадао отшвырнул сосульку прочь. Блеснув на солнце, она вонзилась в снег.

Тадао шёл, задрав лицо кверху. Небо было ясным, в противоположном от солнца краю висел прозрачный месяц. У подножия горы, сверкая стёклами, поднимался по шоссе автобус с лыжниками.

Они все шагали вверх по течению. Когда снег стал доходить до колен, пришлось остановиться.

— Давай сюда снегоступы.

Тадао положил снегоступы на снег. Дедушка нагнулся, чтобы помочь ему справиться с завязками, но Тадао хотел сам.

— Так не пойдёт, сразу свалятся, — сказал дедушка и, присев на корточки, завязал верёвки наново, крепко.

Тадао попробовал пройти по снегу. Ноги увязали только до щиколоток — вполне можно было идти.

— Нормально, не проваливаюсь, — сказал Тадао.

— Ещё наст не растаял.

Чтобы снегоступы не цеплялись один за другой, приходилось шагать, широко расставляя ноги.

Домов уже не было видно. Дедушка и Тадао дошли до первой горы. Высоко над головами вытянулись криптомерии. Нижние ветки у всех деревьев были обрублены, и казалось, что стволы снизу подвязаны ярким, сияющим солнечным поясом.

Извилистая тропинка, протоптанная углежогами, тянулась к вершине горы.

Дедушка и Тадао сняли снегоступы, перевязали сапоги верёвками, чтобы не скользить, и стали подниматься по горной тропинке, впереди дедушка, следом Тадао. Топор постукивал на ходу в своих деревянных ножнах. Там, где на крутых склонах снег не мог удержаться, виднелась поросль мелкого бамбука. Тадао вспотел, ему стало жарко.

Вдали раздался ружейный выстрел, по горам прокатилось эхо.

— Кто это? — спросил Тадао.

— А кто его знает.

— Дедушка, а ты когда‑нибудь стрелял из ружья?

— Угу.

— Правда?! И у тебя есть ружьё?

— Теперь нет.

— А когда было?

— Никогда. Мне его давали, — ответил дедушка. — Когда я ходил на войну, вот тогда мне и давали ружьё.

Тадао остановился.

— Ты стрелял в людей?

— Угу.

— А сколько застрелил?

— Много. Ну, пойдём же.

Дедушка стал карабкаться выше.

— Устал?

— Ага.

— Если не поторопимся, все зайцы разбегутся.

— Ага.

Между верхушками поредевших криптомерий показалось белесое солнце. Потом деревья кончились, и теперь гора просматривалась до самой вершины. За горой начинались холмы и лес, где они обычно охотились.

Тадао и дедушка спустились по пологому склону, занесённому снегом. Следов человеческих ног нигде не было видно.

— В лесу никого нет, — сказал Тадао, когда дедушка снова завязывал ему тесёмки на снегоступах.

— Сюда никто не ходит.

— А тот, с ружьём?

— Он сюда не придёт.

— Он зайцев из ружья стреляет, да?

— И лисиц.

— Хорошо, когда ружьё есть.

— Не нужно мне оно.

Дедушка стал завязывать свои снегоступы.

— Почему не нужно?

— А не нужно, и все.

— Да–а?

— Ну пошли.

— Ага. Дай проволоку понести.

Тадао взял связку проволоки и сунул её под мышку.

Оставляя две пары следов от снегоступов — большие и маленькие, — они, широко расставляя ноги, вошли в лес.

Солнечные лучи не проникали сквозь переплетение густых ветвей, но от снега в лесу все равно было светло. Повсюду лежали осыпавшиеся красные ягоды нандины.

Высоко на дереве засвистел свиристель. Тадао, разинув рот, поднял голову кверху. Красный хвост свиристеля метался среди ветвей. Ветки качались, с них сыпалась снежная пыль.

— Свиристель, да? — Тадао вспомнил и с удовольствием произнёс название птицы.

— Ага.

Дедушка продолжал идти вперёд.

— Они только зимой бывают, да, дедушка?

— Да.

— А что они делают летом?

— Улетают далеко–далеко.

— Куда далеко?

— На север.

Дедушка свернул с тропинки и медленно пошёл среди мелкого бамбука, внимательно глядя под ноги. На снегу было множество заячьих следов.

— Ещё больше, чем тогда, — сказал Тадао, понизив голос.

— Ага, — ответил дедушка и, свернув с заячьей тропы, пошёл в другую сторону.

— Можно же и здесь, — сказал Тадао.

— Здесь потом. Сначала надо силки проверить.

— Ах да! Вдруг их снегом занесло, да?

— Может, и занесло.

— А места помнишь?

— Да уж не забыл, — ответил дедушка.

Тадао запихнул связку холодной проволоки в карман пальто и стал придерживать её сверху рукой.

— Не здесь?

— Немножко дальше.

— А, здесь норы, — сказал Тадао.

— Помнишь?

— Ага. Интересно, попались или нет?

— Я четыре поставил. Хоть один‑то уж попался.

— Наверно, попался.

Тадао догнал дедушку и пошёл с ним рядом. Они спустились на дно высохшего ручья и прошли по нему немного. В зарослях прибрежного бамбука, в глинистой почве виднелись норы. Тадао взбежал на берег.

Заячью тропу, которую он видел здесь в прошлый раз, засыпало снегом. Тадао встал на колени и заглянул в нору. Ржавая проволока была натянута.

— Дедушка! — закричал Тадао. — Есть, есть! Иди скорей!

Дедушка засмеялся и пошёл быстрее.

— Скорее! — торопил его Тадао.

Дедушка отодвинул внука в сторону, сунул руку в нору, ухватил зайца и положил его на снег. Заяц был мёртв, он весь уже закоченел. Железный прут впился ему прямо в шею. Когда Тадао стал его выдёргивать, с шеи слез белый пух и обнажилась розовая кожа.

— Он давно попался? — спросил Тадао.

— Давно.

Дедушка перевернул зайца.

— Пух лезет.

— Да, этот мех уже ни на что не годен, — сказал дедушка.

— На мясо пойдёт, да?

— На мясо.

Дедушка достал верёвочную сумку, взял зайца за задние ноги и засунул туда.

В остальные три силка никто не попался. Дедушка установил их снова, натянув проволоку топорищем.

Они пошли к другим ловушкам.

— Жалко, что мы пораньше не пришли.

— Снег сильный шёл.

Тадао посмотрел дедушке в лицо. Оно было таким же, как всегда, только глаза немножко запали. Он вцепился в широкую дедушкину ладонь и повис.

— Ну, сколько их ещё, угадай? — спросил дедушка.

— Чего?

— Чего–чего, силков.

— Три.

— Ан нет, четыре, — и дедушка громко засмеялся.

Они углубились в чащу. Среди криптомерий стали попадаться берёзы, сначала отдельные деревья, потом сплошь.

Тадао смотрел на дедушкину спину, где вверх ногами висел заяц, глаза его были затянуты тонкой плёнкой. Тадао вынул руку из кармана и потрогал свою ушанку. Мочки ушей под ней были горячими. Он начал почти беззвучно насвистывать.

Вдруг дедушка замер на месте и, ухватив Тадао за плечи, притянул его к себе. Тадао посмотрел туда, куда дедушка показывал пальцем.

У подножия сросшихся стволами трёх берёз через равные промежутки времени снег фонтаном взлетал вверх.

— Попался! — закричал Тадао.

— Помолчи, — тихо сказал дедушка. — А то он начнёт метаться и шкурку попортит. Оставайся тут.

Он, стараясь не дышать, бесшумно вынул топор из ножен и поднял его кверху.

Тадао напрягся всем телом, глядя вслед крадущемуся дедушке. Ему вдруг очень захотелось по–маленькому.

Дедушка опёрся рукой на берёзу, взмахнул топором и прыгнул вперёд. Раздался глухой звук, как будто ударили по деревяшке. Тадао помчался к берёзе. Дедушка поправил съехавшую набок шапку и показал ему зайца, подняв его в руке.

— Уй, какой большой!

— Здоровый, верно?

У зайца на заду ещё оставалась коричневатая шерсть. Тадао взял зверька за уши и подержал на весу. Он был ещё тёплый, рот остался открытым, и виднелись передние зубы.

— Тяжёлый, — сказал Тадао.

— Ага.

— Совсем взрослый заяц.

— Ага.

— Он, наверно, уже дедушка.

— Может быть.

Дедушка взял у Тадао зайца и положил в сетку.

— Этот заяц жил долго.

— Ага, — ответил дедушка. — Ну, что из него сделать? Ты как считаешь?

— Ушанку.

— У тебя же есть.

— Есть. У меня чёрная, а ты сделай белую.

— Ладно, сделаю.

Дедушка голой рукой разгрёб верхний скрипучий слой снега, зачерпнул в ладонь снежку помягче и стал есть.

— Я тоже хочу, — сказал Тадао.

— Ну так ешь.

— А нельзя.

— Кто сказал?

— Мама.

— Почему это?

— Она говорит, живот будет болеть.

— Ничего, не заболит.

— Конечно не заболит.

Тадао, не снимая перчатки, захватил горсть снега и засунул в рот.

— Ну как, вкусно?

— Угу. Ты только смотри, дедушка, не проговорись.

— Не проговорюсь.

— Гляди, обещал.

— Ладно.

Дедушка вынул одну проволочку из связки, что нёс Тадао, и снова зарядил силок — натянул проволоку на вбитый в землю колышек, присыпал сверху снегом и разровнял снегоступом.

— Ещё попадутся? — спросил Тадао.

— Может быть. Хотя вряд ли.

— Почему?

— Человечий запах остался.

— А–а.

Тадао потянул за заячью ногу, высунувшуюся из сетки. Дедушка вошёл в азарт охоты не меньше, чем внук. Берёзовая роща осталась позади. Теперь кругом были только мёртвые, засохшие буки.

Многие деревья уже упали и лежали на снегу, то и дело приходилось перелезать через поваленные стволы.

Самая последняя ловушка осталась нетронутой, а в три остальные попалось по зайцу. У одного все брюхо выела лисица, а двое были живы, но уже обессилели и не двигались. Все вокруг было усыпано клочками шерсти.

Дедушка убил обоих зайцев, ударив каждого обухом топора.

— А лисица‑то, — сказал Тадао.

— Что лисица?

— Чего это она всего зайца не съела?

— У неё сейчас жратвы хватает.

— А почему она у него только живот съела?

— Самое вкусное.

Дедушка положил убитых зайцев в сетку, а того, которого объела лисица, вынув проволоку, кинул в заросли.

Дедушка и Тадао спустились до опушки леса. На свежей вырубке они присели на пни. Сзади был лес, впереди тянулась открытая равнина.

Подперев щеку, Тадао смотрел вдаль. В самом низу змейкой вилась речка. Она разделялась на несколько протоков, и все они блестели на солнце.

Тадао сидел тихо, ждал, пока холодный пень под ним нагреется. Дедушка достал трубку и закурил.

— Сегодня больше всего поймали, — сказал Тадао.

— Ага, — согласился дедушка, взглянув на сетку, лежавшую у его ног.

— И всех — одним ударом!

— Чего?

— Убивал всех одним ударом.

Тадао потрогал топор, висевший у дедушки на плече.

— Да?

— Ну да. Ты их всегда раза по три бьёшь.

— Неужели?

Дедушка посмотрел на Тадао.

— Конечно. Чего ты нахмурился?

— У тебя же целый день лицо было нормальное.

Дедушка выдохнул большой клуб дыма и стал смотреть вдаль. Выбил о ладонь трубку и бросил пепел на снег.

— Дедушка! —Тадао весь сжался и пригнулся к деду. — Заяц!

— Где? — тихонько спросил дедушка, замерев на месте.

— Сзади, сзади!

— Не двигайся.

Дедушка взялся рукой за топорище.

— Сюда спускается?

— Ага.

— Один?

— Один. Давай скорей, а то убежит!

— Пока вниз не спустится, не убежит. Спускаться они плохо умеют.

— Почему?

Тадао от возбуждения стало трудно дышать.

— Задние лапы у них длинные, мешают, — ответил дедушка. — Ну все, замолкни.

Тадао уставился на дедушкины руки, боясь моргнуть глазом. Лицо горело огнём. Он пытался услышать, как приближается заяц, но в ушах стучало. Во рту пересохло. Один разок из‑под прикрытых век Тадао медленно перевёл глаза за дедушкино плечо. Там, где только что никого не было, шевелился снег. Показались уши, розовые глазки, а потом и весь заяц.

Заяц встревоженно огляделся и продолжал спускаться по склону прямо перед ними.

Дедушка рывком вскочил на ноги. Тадао, чуть не упав, кинулся следом. Ему не было видно, куда побежал заяц. Дедушка, изогнувшись всем телом, прямо в снегоступах прыгнул вниз. Тадао остановился.

Заяц пронзительно завизжал. Дедушка забарахтался в снегу; поднялся и упал топор. Обычного глухого звука не было.

Тадао, переведя дух, увидел, как дедушка встаёт, держа в руках зайца и топор.

Истоптанная, изрытая снежная поверхность была забрызгана красным. Из рассечённой пополам головы зайца струйной стекала кровь и капала на снег, который делался похожим на клубничное мороженое.

Дедушка вытер окровавленной рукой кровь со лба и улыбнулся.

— У тебя кровь, — сказал Тадао.

— Бог с ней, с кровью.

— А почему кровь?

— Да я ударил этой стороной, — показал дедушка на лезвие топора.

— Ошибся, да?

— Нет, не ошибся.

— Шкурка пропала.

— Плевать.

Дедушка вытер топор о снег. Сумка была полна, и он понёс зайца в руке.

— Зачем ты его так убил? — спросил Тадао.

— Да ладно, одно го‑то ничего, — весело ответил дедушка.

Они не спеша спускались вниз по холму.

— Когда кровь, зайца жалко.

— Ерунда. Ему все равно — он что так, что этак мёртвый, — сказал дедушка, и лицо его вдруг стало очень серьёзным. Тадао пошёл впереди, чтобы не видеть, как из зайца капает кровь.

Обратно они возвращались короткой дорогой, вдоль поймы реки. Солнце начинало клониться к закату, на равнину от гор легла длинная тень. Похолодало.

Дедушка всю дорогу почти не открывал рта. Они перешли через длинный деревянный мост.

Середина моста так и осталась сломанной после прошлогоднего тайфуна. Тадао посмотрел на бежавший внизу поток, остановился и, вцепившись в перила, стал вглядываться в воду.

— Дедушка, — позвал он, не оборачиваясь. — Как ты думаешь, они ещё там?

— Кто?

Дедушка подошёл и тоже посмотрел на реку.

— Рыбы.

— Нет.

— Они вернутся, когда снег сойдёт, да?

— Ага.

— Тогда снова будем ходить на рыбалку, правда?

— Угу, — ответил дедушка. — Будем ходить.

— Каждый год, вдвоём, да?

— Каждый год.

— Ага, и много–много лет.

— …Да.

Тадао взглянул на зайца в дедушкиной руке. Кровь уже не капала.

Когда они перешли мост, Тадао понял, что ветерок дул только над рекой.

— Когда умирают, становятся холодными–холодными, да? — сказал он, трогая на ходу заднюю ногу зайца.

— Да, холодными.

— А почему?

— Потому что кровь останавливается.

Дедушка смотрел куда‑то вперёд, вдаль.

— Когда умираешь, всему конец, — сказал он.

— Чему всему?

— А всему.

— Ну чему всему?

— И еде, и работе, и сну.

— И ты, дедушка, тоже умрёшь?

— Умру. Скоро уже, — ответил дедушка. — Все умирают.

— И все зайцы тоже?

— И зайцы. Все, кто живёт.

— А хорошо бы никогда не умирать, да?

— Если живёшь слишком долго, устаёшь.

— Наверно, — сказал Тадао. — Бабушка была такая холодная.

Далеко в горах прогрохотало, как во время грозы. Они посмотрели в ту сторону. Над освещённым вечерним солнцем ущельем белой тучей поднялась снежная пыль.

— Лавина, — сказал дедушка.

— Вот это да! — восхитился Тадао.

III

Когда они вернулись, солнце уже зашло и стало совсем темно.

В доме горели огни, там было все так же шумно. Тадао пошёл прямо к дедушке во флигель. Дедушка включил свет. Тадао постучал снегоступами один о другой, чтобы отряхнуть снег, и повесил их на место.

Дедушка с размаху швырнул сетку с добычей поверх ящика с зайцами. Потом сел к камельку. Длинными щипцами он разгрёб угли, подхватил тлеющий уголёк и отложил его в сторону. Собрав тонкие и сухие ветки, дедушка бросил на них сверху уголёк и стал дуть.

Тем временем Тадао, приподняв кусок мешковины, заглянул в ящик с зайцами. Те спали, но от внезапного света зашевелились и, косясь на Тадао, неохотно захрупали пожелтевшей травой. Тадао подошёл к очагу и сел напротив дедушки. Он подвинул ноги в промокших штанах поближе к огню. Скоро от штанин и носков пошёл пар.

— Ругать будут, — сказал Тадао.

— Кто?

Дедушка подкинул в огонь несколько сучьев.

— Мама.

— За что?

— За то, что ходил за зайцами.

— Она что, говорила, что нельзя?

— Ага. Сегодня, говорила, нельзя.

— Ничего.

— Конечно ничего.

Тадао сидел и смотрел в темноту за окном. С крыши свисали сосульки. Бумага, которой была заклеена треснувшая стеклянная дверь, отошла и, тихо шелестя, дрожала на сквозняке.

— Ветер задул, — сказал Тадао.

— Да. Снегопад будет.

Дедушка не смотрел на Тадао, ровными движениями он все ломал сухие ветки и подбрасывал их в огонь.

Они замолчали.

Было слышно, как в доме открылась дверь, кто‑то шёл к флигелю. Подмёрзший к вечеру наст сухо скрипел под ногами.

— Кто‑то идёт.

Тадао посмотрел на дверь. Она с шумом распахнулась, и в комнату вошли мама и тётя. Обе они были в фартуках.

— Тадао! Ты где был? — спросила мама.

— В горах.

— С дедом?

— Ага.

Мама увидела сетку с зайцами.

— Опять на зайцев охотились?

— Ага.

— Ох, папа, — тонким голосом сказала тётя дедушке, — такой день, а ты зверей убиваешь. Мама ведь умерла.

Дедушка ничего ей не ответил.

— Как ты можешь! — сказала тётя. — Сердца у тебя нет.

— Тадао, пойдём.

Мама взяла Тадао за руку.

— Пора ужинать.

Тадао, глядя на дедушку, стал надевать сапоги.

— Папа, ты будешь кушать? — спросила тётя.

— Да ладно, — ответил дедушка.

— "Да ладно" — это значит не будешь?

— Угу.

Мама потянула Тадао за руку, и они вместе с тётей вышли наружу. Дул ветер.

— Бедная мама! — сказала тётя.

— Хорошо тебе, сестрёнка, что ты замуж не вышла, — сказала мама. — Ох уж эти мужики!

— Твоя правда. А как маму жалко!

Тётя и мама заплакали.

IV

Тадао поужинал в одиночку. Он заглянул в большую комнату. Там возле незаколоченного гроба сидели гости, ели, пили вино и разговаривали между собой.

— А почему, — спросил Тадао у тёти, — они не уходят домой?

— Сегодня они останутся здесь до утра, — ответила тётя, опуская в кастрюлю с кипящей водой бутылочку сакэ.

— А почему?

— Чтобы бабушке не было одиноко, они побудут с ней.

— И останутся здесь навсегда?

— Нет, только на эту ночь.

— А потом что?

— А потом бабушку закопают в могилу.

Тётя, обернув руку краем передника, вытащила бутылочку из кастрюли.

— Хочешь спать? — спросила она.

— Ага.

— Ну ложись тут.

— Я буду спать у дедушки.

— Туда не ходи.

— Там лучше.

— Странный ты какой‑то.

— Почему странный?

— Да ладно, это я так.

Тётя поставила бутылочку на алюминиевый поднос и понесла гостям.

— Скажи ему, чтоб он тебе побольше футонов постелил.

— Угу.

Тадао побежал по ночному саду к флигелю.

Дедушка сидел у очага все в той же позе.

— У тебя буду спать, — объявил Тадао.

— Ну–ну, — ответил дедушка.

— Ты что, есть не будешь?

— Неохота.

— А–а.

— Ну, будем ложиться?

— Не хочу ещё.

— Я тебе постелю пока.

Дедушка достал из тумбы толстый футон. Тадао помог ему положить подушки. Дедушкина подушка, набитая сухой травой, была тяжёлой и похрустывала. Тадао разделся и залез под одеяло. Дедушка сверху накрыл его ещё одним тюфяком, снял жилет и штаны и лёг рядом.

Тадао повернулся на бок, лицом к дедушке, и сжался в комок. Ноги мёрзли. Дедушка закрыл глаза, веки у него были все в морщинах.

Тадао вспомнил про ушанку, встал и сходил за ней. Лёг и завернулся в одеяло.

— Что, хорошая? — спросил дедушка.

— Ага. Ты мне сделай ещё одну такого же размера.

— Ладно.

— Когда сделаешь?

— Как‑нибудь.

— А завтра нельзя?

— Так быстро не получится.

— Жалко.

— Надо снять шкурку, высушить.

— Ну ладно, в следующий раз.

— Ты теперь когда приедешь? — спросил дедушка.

— Не знаю. Но я обязательно приеду, обещаю.

Из дома доносился непрерывный шум голосов.

— А бабушка умерла, — сказал Тадао.

— Угу.

Дедушка быстро встал и, дёрнув за шнурок, погасил свет.

— Пусть бы горел.

— Не уснёшь так, — сказал дедушка.

Комнату теперь освещал только красноватый свет догорающего очага.

— Бабушка умерла, — снова сказал Тадао.

— Угу.

— Завтра хоронить будут.

— Сначала сожгут.

— А зачем?

— Чтобы остались одни кости.

— А потом уже закопают, да?

— Да.

Угли догорели, и лица дедушки стало не видать.

— А зайцев всех убивают?

— Некоторые дохнут сами.

— Их тоже закапывают?

— Не знаю.

В ящике зашуршали зайцы. Тадао прислушался и услышал, как они жуют траву. Гости в доме шумели все громче.

— А жалко, что ты того зайца окровенил, — сказал Тадао.

— Говорят, когда человек умирает, ему одиноко.

— Бабушке, говорят, одиноко, потому что она умерла.

— Это кто тебе сказал?

— Тётя.

— Ничего не одиноко, — сказал дедушка. — Когда умираешь, все на этом кончается.

Тадао понемногу согрелся и вытянулся на футоне. Он понял, что дедушка повернулся к нему спиной.

— Давай‑ка спать, — сказал дедушка.

— Давай.

Тадао сжал в руках свою ушанку.

Зайцы зашуршали в ящике травой, но когда в комнате наступила тишина, они тоже притихли. Дедушка несколько раз перевернулся с боку на бок.

— Не можешь уснуть? — тихо спросил Тадао.

— Сплю, сплю, — ответил дедушка.

— Завтра опять будет идти снег?

— Будет.

— А бабушка…

— Все, спи.

— Ага.

Тадао хотел ещё поговорить о зайцах, но скоро уснул.

Поздно ночью он проснулся от стонов. Тадао повернул голову и посмотрел в окно. Небо было ясным, светил месяц. Стонал дедушка. Он лежал к нему спиной, и Тадао при свете луны видел, как широкие дедушкины плечи мелко дрожали. Стоны не прекращались долго, и, прислушиваясь к ним, Тадао снова заснул.

Утро. Когда Тадао проснулся, за окном густо валил снег. Снег лежал даже на оконных переплётах. Дедушка на улице гремел лопатой.

А потом за Тадао под зонтиком пришла мама.

Ясуси Иноуэ