Засада
В начале 1944 года я проходил трехмесячный курс обучения во втором учебном подразделении Восточной армии. Незадолго до отправки на фронт ефрейтор, командир нашего отделения, собрал нас и произнёс маленькую речь:
— Послушайте‑ка, что я вам скажу, и хорошенько запомните. Когда пойдёте в бой, не вздумайте орать перед смертью "Да здравствует император!". Поняли?
Командир никак не объяснил своих слов, но то, что гвардейский ефрейтор в каких‑нибудь десяти кварталах от императорского дворца ведёт столь кощунственные речи, меня поразило.
А позднее, уже на Филиппинах, наш командир роты как‑то сказал:
— На Халхин–Голе я своими ушами слышал, как один смертельно раненный солдат крикнул: "Да здравствует император!" Никогда бы не поверил, что такое бывает, если бы не увидел собственными глазами.
В этих словах прозвучал странный для офицера скептицизм, произведший на всех нас большое впечатление. И все же я не думаю, что рядовой Кобаяси, подстреленный партизанами, крикнул перед смертью "Да здравствует император!", лишь пытаясь что‑то кому‑то доказать.
Рядовой первого разряда Кобаяси после двухмесячного обучения в Токийском военном госпитале был назначен в наше подразделение санитаром. Сын владельца обувного магазина в Канда, он в свои двадцать два года был длинным, бледным и хрупким на вид юношей с очень близорукими глазами. Однако, несмотря на такую внешность, в нем чувствовалась внутренняя сила. Во время восьмикилометрового форсированного марша от Кодзимати до Синагава, когда мы под палящим солнцем покидали Токио, он, единственный из всех санитаров части, не отстал от своей роты.
К обязанностям санитара Кобаяси относился добросовестно и был всегда внимателен к солдатам. Чаще всего ему приходилось иметь дело с язвами, которые образуются на ногах в тропическом климате и очень трудно залечиваются. Он не жалел своей скудной аптечки, даже доставал лекарства на стороне, у филиппинских врачей. Одолжив на местном сахарном заводике весы, Кобаяси регулярно взвешивал солдат своей роты и, используя эти данные для обоснования недостаточности рациона, добивался от командования улучшения нашего питания. У нас в роте все его уважали.
После утренней поверки солдаты занимались гимнастикой. Проводить её полагалось по очереди, причём последовательность упражнений и порядок подачи команд в армии строго установлены и нарушать их запрещено. Но мы, пополнение, прошедшее всего лишь трехмесячную выучку, не умели толком подавать команды, за что нас нещадно крыли унтера. Кобаяси, как санитара, проводить зарядку не назначали, но как‑то раз, когда несколько солдат подряд получили взыскания за неправильную подачу команд, он вызвался сам и отлично справился с заданием. Всю зарядку — от упражнений для шеи до регулировки дыхания — он провёл без единой ошибки. Унтер тогда всех нас обругал, а его похвалил.
Мы с Кобаяси дружили. Во–первых, я был ротным шифровальщиком, то есть таким же штабным солдатом, как и он, а во–вторых, по части язв на ногах со мной никто не мог сравниться во всем гарнизоне.
По утрам, когда остальных солдат гоняли на занятия, у меня начинался отдых, и я шёл в медчасть к Кобаяси, который как раз тоже к этому времени заканчивал свои утренние дела. Мы болтали с ним о том о сём, а заодно он не спеша смазывал разными снадобьями мои язвы. Остальные, обливавшиеся потом на плацу, глядели на нас через окно, исходя чёрной завистью.
Старая солдатская поговорка гласит: "Слаще всего Касторке да Дудке", то есть самая лёгкая служба у санитара и у горниста. У нас в роте говорили: "Слаще всего Шифровке да Дудке", потому что я был гораздо большим лентяем, чем добросовестный Кобаяси.
Его и подстрелили‑то по причине излишнего служебного рвения. Нам было известно, что по ту сторону залива Мангарин и на противоположном берегу реки Бузанга действуют отряды филиппинских партизан, но до тех пор, пока мы их не трогали, они на нас не нападали. После того как высадились американцы и нам пришлось отступать через горы, мы ждали атак со стороны филиппинцев, но они так ничего против нас и не предприняли. Вооружены они были не хуже, чем мы, и их пассивность, видимо, объяснялась тем, что в тот момент между нами боевых действий не велось.
Из Сан–Хосе тянулись две узкоколейки, по которым раньше с сахарного заводика возили продукцию на дрезине с бензиновым двигателем. Одна ветка вела к занятому нашими войсками порту Каминао, что в заливе Мангарин, другая — к пристани Сан–Агустин, расположенной на берегу океана.
До Каминао было десять километров, до Сан–Агустина — восемь. В треугольнике, две стороны которого образовывали узкоколейки, а третью — побережье, там и сям среди болот были разбросаны деревеньки. Впоследствии американцы построили здесь аэродром. А при нас в этих местах нередко находили убежище партизаны.
Однажды в середине ноября (это был, кажется, воскресный день) дрезина, на которой Кобаяси и ещё несколько солдат ехали из Сан–Хосе в Каминао, совсем неподалёку от места назначения была атакована партизанами. Солдаты направлялись в Каминао для усиления нашего поста, расположенного там. А Кобаяси увязался с ними, прослышав, что на базе гидросамолётов, находившейся в Каминао, имеется большой запас лекарств. Он надеялся пополнить опустевшую ротную аптечку.
К дрезине были прицеплены два маленьких вагончика со скамейками вдоль стен — когда‑то целые поезда из точно таких же вагончиков ходили в Японии на небольших частных линиях.
Сначала в качестве горючего для дрезины брали спирт из запасов сахарного заводика, а после того как спирт кончился, стали использовать ручную тягу. Во время сражения на острове Лейте участились случаи аварийной посадки подбитых самолётов на запасные посадочные полосы, и всем местным гарнизонам для оказания помощи лётчикам было выдано по две цистерны бензина. Наша рота пустила свой бензин на то, чтобы снова ездить на дрезине. Правда, к этому времени машинист, служащий сахарной компании, уже уехал в Манилу, и командование запретило нам без него пользоваться дрезиной. Странный запрет, если вдуматься. Однако один из наших солдат, бывший зеленщик, который немного разбирался в машинах, исследовав двигатель, вызвался быть машинистом.
В тот день дрезина, на которой ехали унтер–офицер, четыре солдата и санитар Кобаяси, отправилась из Сан–Хосе около полудня. Примерно через час к нам в роту позвонили с поста в Каминао и сообщили, что на дрезину совершён налёт и до места назначения добрались только унтер с тремя солдатами.
Командир роты немедленно поднял по тревоге два взвода с пулемётной командой и, прицепив к ручной дрезине вагон, отправился к месту происшествия. В казарме нас осталось всего десять человек.
Часа в три пришёл местный фермер, поставлявший нам маис, и сообщил, что от залива Мангарин по направлению к Сан–Хосе движется отряд партизан численностью в полторы сотни человек. Мы тут же связались с Каминао, но рота туда ещё не прибыла, а личный состав поста почти весь отбыл к месту происшествия. Дежурный сказал, что звуков стрельбы не слышно и боя, стало быть, нет. Оставив через него донесение командиру роты, мы, оставшиеся в лагере, заняли оборонительные позиции.
За старших у нас были командир одного из взводов и унтер–офицер. Унтер, набычившись, воинственно рявкнул:
— Пусть только сунутся! Мы их заставим отведать японского меча! — и пару раз взмахнул обнажённым клинком.
Но партизаны, по нашим сведениям, были вооружены автоматами. Если их действительно полторы сотни, подумал я, нам, десятерым, конец. Мне поручили охранять западный угол казарменного двора, участок метров в сорок. Я залез в прикрытый травой окопчик, вырытый дозорными, и, высунув голову, стал смотреть вперёд.
За невысокой живой изгородью тянулись поля, их пересекала речка. Враг двигался именно с этого направления, но я не думал, что партизаны станут атаковать на открытой местности, да ещё с речкой. Она была хоть и неширокой, но все же представляла собой значительное препятствие для нападающих.
За моей спиной, с противоположной стороны казармы, пространство тоже было открытым, но если зайти с фланга, то там под прикрытием рощи противник мог незаметно подобраться к зданию метров на сто, если не ближе. Даже мне, рядовому солдату и полному профану в тактическом искусстве, было ясно, что если партизаны нападут, то только оттуда. Командир взвода, видимо, считал так же, и с той стороны оборона была плотнее.
Впрочем, партизанам законы тактики неизвестны, да и потом, на их стороне было такое численное превосходство, что они безбоязненно могли атаковать нас с любого направления. Я неотрывно вглядывался вдаль, с минуты на минуту ожидая, что из‑за домов и деревьев, видневшихся за рекой, покажутся фигурки вооружённых людей.
Там стояла церквушка, к которой вела дорога. По ней не спеша тянулись филиппинцы, направляясь на воскресную службу. Как только их хождение прекратится, это будет знак, что партизаны близко, подумал я.
И все‑таки ощущения опасности не возникало. Не было и страха. Когда надвигается нечто ужасное, не верится, что оно все же произойдёт. А уж если произошло, то времени испугаться не остаётся. Но напряжение, безусловно, было. Выставив вперёд винтовку, я изготовился стрелять, как только покажется противник.
Несколько месяцев спустя, во время отступления, наткнувшись в горах на американцев, я стрелять не стал. Я совсем ослаб от малярии и отстал от своих. Стал бы я стрелять или нет, мне все равно было не спастись, и я ясно это понимал.
Ситуация, когда мы вдесятером ждали нападения полутора сотен партизан, в общем, была схожей, но тогда я отчаяния не испытывал — наверное, потому, что чувствовал себя членом группы.
Мой сосед сидел метрах в двадцати, спрятавшись, как и я, в окопчике, и тоже смотрел вперёд. Мне хотелось крикнуть ему что‑нибудь, но разговаривать было запрещено, меня непременно обругали бы командиры.
Я не испытывал к противнику ни малейшей ненависти. Но, подумалось мне, если они убьют моего соседа, я их возненавижу. До этого мне пришлось видеть только призрак врага. Я говорю "призрак", потому что на самом деле врага не было, но ощущение осталось.
У нас шли занятия в казарме, когда вдруг раздался крик: "Атака противника!" Выглянув из окна, я увидел, как между кокосовыми пальмами бегут, приближаясь, какие‑то фигурки. Как выяснилось позднее, это были наши же солдаты, возвращавшиеся с учений, которым приказали атаковать воображаемого неприятеля, якобы засевшего в казарме. Унтер–офицер, проводивший занятия с нами, был заранее предупреждён об этом учебном нападении и подал команду "Атака противника!", чтобы заодно провести и тренировочную тревогу.
Сам не понимаю, как я мог всерьёз принять солдат в японской форме за противника. Наверное, просто потерял голову от испуга. Ведь я совершенно отчётливо разглядел и знакомые гимнастёрки цвета хаки, и наши каски. Я помню, как меня охватило оцепенение, словно при явлении привиде–ни я. Этот шок, несомненно, был вызван неожиданным испугом, но впоследствии, когда я действительно наткнулся на американцев, то подобного потрясения не испытал. Видимо, парализующий эффект был вызван тем, что увиденный мною враг оказался в нашей военной форме. Думаю, если бы атаковали филиппинские партизаны, к чему я подсознательно был готов, шока бы не произошло.
Тогда мы все разом подхватили винтовки и патронташи и бросились вниз. Сразу прозвучала команда "Отбой!". И вовремя, а не то какой‑нибудь особенно перепуганный солдат вроде меня открыл бы стрельбу.
В тот раз с нами сыграли шутку собственные глаза, но так одурачить можно только зеленого новобранца, позднее этот номер уже не прошёл бы. Солдат стреляет на любое движение или звук, подчас не успевая разобрать, кто и что перед ним, и это, наверное, единственно правильный способ выжить на войне. Иначе тебя очень скоро убьют. Сидя в щели на казарменном дворе и наблюдая за полем, я размышлял именно об этом. То были жестокие мысли, но на войне иначе нельзя. И никакие проповеди умозрительного гуманизма не в состоянии заставить солдат воевать по–другому. Единственное средство — вообще запретить войну.
За рекой движение филиппинцев по дороге к церкви и обратно не прекращалось. Мне это начинало казаться странным. Если правда, что нас собираются атаковать партизаны, то все местные жители попрятались бы кто куда. Пусть повстанцы ещё далеко, но у крестьян нашлось бы занятие поважнее, чем ходить к обедне, верь они, что нападение состоится. У меня появилось подозрение, что пресловутые полторы сотни человек, о которых сообщил нам фермер, и были той самой группой, которая совершила налёт на дрезину. Или вообще нас нарочно дезинформировали, чтобы отвлечь основную часть роты от преследования партизан. Фермер прикидывался нашим союзником, но я прекрасно понимал, как относятся к нам филиппинцы на самом деле.
Пошёл дождь. Я самовольно покинул пост и залез под навес склада, стоявшего немного позади, а потом и забрался в само помещение, спрятавшись за дверью. Когда унтер назначал мне участок обороны, он был сильно возбуждён и не указал точного места, поэтому мне вряд ли сильно влетело бы за то, что я вылез из окопчика.
На складе хранились запасы продовольствия: до самого потолка были навалены мешки с рисом, оставшиеся от ранее расквартированной здесь части, стояли огромные коробки с неочищенным сахаром. Сахара в то время уже не хватало, и солдатам его почти не выдавали. Склад располагался метрах в двадцати от казармы, никому, кроме повара, в него заходить не разрешалось, так что мне, можно сказать, повезло. Я продолжал вести наблюдение через дверь, то и дело запуская руку в коробку с сахаром.
Мой сосед справа тоже ушёл со своего места и, кажется, спрятался под козырёк крыши казармы. Деревья и дома по ту сторону речки скрылись за пеленой дождя, дорога к церкви опустела. Перед моими глазами расстилался мирный деревенский пейзаж. Я был уже почти уверен, что сообщение о партизанах ложно.
В конце концов скомандовали возвращаться в казарму. Рота прибыла в Каминао, и была установлена связь с командиром. Он счёл слух о готовящемся на нас нападении полным вздором и сообщил, что переночует в Каминао, а в Сан–Хосе вернётся на следующий день, прочесав на обратном пути весь треугольник между двумя железными дорогами и побережьем. Наш взводный попросил вернуть хотя бы один взвод в лагерь сегодня же, но командир не стал его слушать. Подпоручик отправил донесение в штаб батальона в Батангас и, пересказав нам его содержание, тоскливо пожаловался:
— Откуда он знает, дезинформация или нет. Разве можно так распылять силы? Если они нападут, нас здесь всех перебьют.
Взводный выслужился в офицеры из добровольцев эпохи Тайсё[24], он был порядком трусоват. Его донесение в штаб кончалось словами: "Умираем, но не сдаёмся". Когда на следующий день вернулся командир роты, он поднял подпоручика на смех.
— Это тебе не игра в войну, — сказал он, — а поднимать столько шума из‑за каких‑то паршивых партизан просто смешно.
Сам ротный использовал эту ставшую шаблонной фразу в своём последнем донесении после того, как на острове высадились американцы.
А партизаны так и не появились.
Прибыв к месту, где был совершён налёт на дрезину, наши обнаружили там мёртвого Кобаяси и оставшегося рядом с телом одного солдата. Когда восстановили картину происшествия, выяснилось следующее.
В этом месте находился полустанок с небольшим запасным путём. С одной стороны узкоколейки тянулась земляная насыпь, с другой расстилались поля. На самом полустанке никаких служащих, естественно, не было. Стрелка обычно была установлена, открывая основной путь, но в тот день дрезина с вагончиком вдруг свернула на запасной. Солдат-машинист резко затормозил и пошёл назад к стрелке, чтобы перевести её в нормальное положение. Оказалось, что в неё вбит камень. Почувствовав неладное, машинист обернулся, и в это самое мгновение по дрезине открыли огонь.
Оставшиеся в дрезине солдаты смотрели вслед своему товарищу, направившемуся к стрелке. Один из них, случайно взглянув на насыпь, увидел там залёгших в траве филиппинцев с наведёнными автоматами. Солдат крикнул:
— Берегись! —и выпрыгнул из окна выгончика на противоположную сторону железнодорожной колеи. Тут и началась стрельба.
Под градом пуль остальные солдаты тоже стали прыгать из вагончика на землю. У Кобаяси, наверное, оттого, что он все‑таки был не настоящим пехотинцем, а санитаром, реакция сработала не так быстро, и он успел получить две пули в грудь. Свалившись на рельсы, он пополз к укрытию. А остальные тем временем неслись сломя голову прочь. Свидетели рассказывали, что особенно хорош был командир, фельдфебель из резервистов, который бежал впереди всех, втянув голову в плечи. Да и подчинённые по мере сил старались не отставать от начальства. Единственным, кто не бросил Кобаяси и начал отстреливаться, был невзрачный заика по имени Сибамото.
Он говорил, что, поскольку перестрелка велась из‑за дрезины и вагончика, он не видел партизан, но человек десять их точно было. Потом они прекратили огонь, и он тоже перестал стрелять. Конечно, если бы филиппинцы бросились вперёд, обоим нашим настал бы конец, но Сибамото не очень этого опасался, зная, что партизаны под пулю не полезут. Потом с насыпи донёсся звук удаляющихся шагов, и все стихло.
Кобаяси лежал на спине чуть поодаль и громко стонал. Когда Сибамото подошёл к нему, он пробормотал:
— Подстрелили меня, подстрелили… — и стал рвать пуговицы залитой кровью гимнастёрки. Сибамото достал из санитарной сумки раненого бинт и под руководством Кобаяси наложил ему временную повязку. Одна из пуль, кажется, засела в груди. Другая оставила спереди совсем небольшую дырочку, но когда непривычный к виду ран Сибамото увидел сзади, на спине, выходное отверстие, похожее на распустившийся багровый цветок, его бросило в дрожь.
Вокруг не было ни души, жарко светило солнце. Сибамото говорил товарищу какие‑то ободряющие слова, но у того уже не хватало сил отвечать. Он лишь тихо стонал и изредка вскрикивал: "Больно! Ох, какая боль!" Потом стал повторять: "Простите меня, простите… Мама… папа, простите меня". В глазах раненого стояли слезы. Вдруг он плачущим голосом воскликнул:
— А! Обделался! — и взглянул в глаза Сибамото. Тот рассказывал, что впервые видел взгляд, полный такого безысходного отчаяния.
Кобаяси не мог больше удерживать содержимое кишечника, и ему как санитару было хорошо известно, что это — первый признак приближающейся смерти. Сибамото стянул с него штаны и стал обтирать его. От резких движений Кобаяси снова закричал, но когда Сибамото спросил: "Может, не стоит?" — он, стиснув зубы, прошептал: "Нет, надо. Прошу тебя". Потом ему стало немного легче. Он некоторое время лежал молча, а затем посмотрел на Сибамото и сказал:
— Раз я обделался, значит, скоро умру. Я должен выполнить свой долг. Сейчас я крикну "Да здравствует император!", а ты слушай.
И он три раза слабым голосом прокричал: "Да здравствует император!", "Да здравствует император!", "Да здравствует император!"
"А ты слушай" — так сказал Кобаяси. Значит, это было сделано напоказ. И все‑таки он не притворялся, ведь показное не всегда фальшиво.
Почтение к особе императора насаждалось всей системой образования со времён эпохи Мэйдзи[25]. Когда в воспитание вмешивается политика, это всегда приводит ко лжи, хотя народ обмануть не так‑то просто. Но Кобаяси был честным и совестливым парнем, такому необходим идеал, и этим идеалом для него стал император. Ведь в бога японцы не верят. Политика насквозь проникнута ложью, но из этой лжи рождается подчас нечто подлинное, что создаёт историю и определяет людские судьбы.
Потом Кобаяси ещё некоторое время стонал от боли, но его голос становился все тише, он постепенно терял сознание и наконец умолк. Только голова покачивалась справа налево в такт дыханию, как будто он с чем‑то не соглашался. Но движения становились все замедленнее и вскоре прекратились совсем.
Сибамото почувствовал прилив бешеной ярости. Он выбежал на рельсы и, заикаясь, закричал:
— Эй, в–вы! А ну, выходите! Я вас всех п–перестреляю!!!
Слезы лились ручьём по его лицу и капали на землю. Никогда в жизни я так не плакал, рассказывал он нам. Но партизан на насыпи давно уже не было, только тихо шелестела обожжённая солнцем трава. Тут и рота подоспела.
Почти сразу же на ручной дрезине приехал и отряд из Каминао. Они положили труп на носилки и увезли, а рота приступила к преследованию партизан.
Крестьянка, живущая неподалёку от узкоколейки, сказала, что сразу после стрельбы группа человек в тридцать пересекла колею в месте, расположенном ближе к Сан–Хосе. Естественнее всего было предположить, что партизаны пришли с другого берега залива Мангарин, то есть со стороны, противоположной той, на которую показала крестьянка. Филиппинцам доверять было нельзя, и если она говорила, что партизаны пересекли железную дорогу, скорее всего, их там вообще не было, но командиру роты не оставалось ничего другого, как вести поиск в указанном направлении.
Рота стала прочёсывать местность, заходя в разбросанные по широкой равнине дома и опрашивая крестьян. Никто из них ничего не видел. Недалеко от побережья находился посёлок Биган — скопление плотно сбившихся домов. Тамошние жители смотрели на наших с неприкрытой враждебностью, совсем не так, как филиппинцы в Сан–Хосе, Каминао и других населённых пунктах, занятых японскими войсками. "Прямо не верится, что отсюда до наших постов всего два километра", — сказал кто‑то из солдат.
Никаких партизан, конечно, обнаружить не удалось. Полил дождь, дороги расползлись от грязи. Рота вышла к побережью и несолоно хлебавши по песчаным пляжам вернулась в Каминао.
Ни до того, ни позднее партизаны на нас налётов не совершали, этот случай остался единственным. Сражение на острове Лейте переходило в разгром, мощь японской армии чахла не по дням, а по часам, но партизаны почему‑то больше ничего против нас и не предприняли.
Я для себя их нападение объясняю так.
В Каминао на приколе стоял неисправный моторный катер. Поскольку корабль из Батангаса заходил к нам всего два раза в месяц, командир роты поручил нескольким солдатам, кое‑что смыслившим в технике, на всякий случай отремонтировать катер. Они наладили двигатель, но во время пробного плавания он опять заглох, и судёнышко выбросило на берег как раз напротив посёлка Биган. Однако ротный не оставил своей затеи и каждый день посылал четыре–пять человек из Сан–Хосе, чтобы снова привести катер в порядок. Если Биган был одним из оплотов партизан, то такое соседство им, конечно, понравиться не могло. Солдаты–ремонтники обычно доезжали на дрезине до того места, где был совершён налёт, а оттуда шли до берега моря пешком. Может быть, партизаны своим нападением хотели положить конец этим путешествиям? В день налёта у ремонтников по чистой случайности был выходной. Командовавший ими унтер сказал, проведя ладонью по горлу:
— А то бы прикончили нас как пить дать.
Позднее, уже в лагере для военнопленных на Лейте, я встретил одного матроса с потопленного у здешних берегов ещё в конце сентября эсминца. Когда он доплыл до деревни, на берегу — а судя по описанию, это был именно Биган — его схватили филиппинцы и отвели в дом, где сидел американский офицер. Видимо, посёлок действительно являлся гнездом партизан. Стоило им сбросить снаряжение, и их было уже невозможно отличить от мирных жителей, так что преследование, затеянное командиром нашей роты, и не могло дать никаких результатов.
На следующий день после налёта солдаты, продолжая прочёсывание местности, вернулись в Сан–Хосе, но это фактически было уже просто учение.
Тело санитара Кобаяси привезли в лагерь на той же дрезине. Я как раз стоял в дозоре. Все мы, часовые, выстроились и отсалютовали носилкам винтовками. Из‑под края грязного одеяла виднелось белое заострившееся лицо.
Только не подумайте, что его смерть меня хоть как‑нибудь взволновала. С тех пор как мне велели надеть военную форму, меня ни разу не тронула гибель других солдат. Они умирали точно так же, как в любой момент мог погибнуть я сам. Под предлогом того, что был в наряде, я не пошёл ни на поминки, ни на похороны.
Труп сожгли той же ночью на заднем дворе. Один молодой солдатик из крестьян не поленился, запас целую поленницу дров, срубив несколько крепких деревьев, но тело все равно сгорело лишь наполовину. Так его и закопали.
Кобаяси посмертно произвели в ефрейторы и поставили в углу казарменного двора белый деревянный столб метра в два высотой с надписью: "Здесь покоится ефрейтор Кобаяси". Мы прокосили в траве тропинку к столбу и через месяц отметили день гибели санитара. Этим все и закончилось. Прежде чем миновал ещё один месяц, на остров высадились американцы, и мы были вынуждены уйти из лагеря.