[2] но позвольте сказать — большинство людей, которые выбираются на пляж только во время отпуска, чувствуют себя как дома лишь с «Макдоналдсом» или «Бургер-кингом» под боком, особенно если их детки не жалуют местную кухню, а по вечерам изволят желать развлечений, и их не устраивает скудный выбор из двух-трех баров.
Как и все города, Уилмингтон местами богат, местами беден. У моего отца была одна из самых стабильных и солидных профессий на планете (он развозил почту), так чтожили мы достойно — не роскошно, нехорошо. Мы не были богачами, но проживали достаточно близко к богатой части города, и я ходил в одну из лучших школ. В отличие от особняков моих друзей наш дом был маленьким и старым, с покосившимся навесом над крыльцом, зато там был великолепный двор, за который дому можно было многое простить. Во дворе рос мощный дуб, и когда мне было восемь лет, в его ветвях я построил домик из обрезков досок, набранных на стройке. Папа мне не помогал (если бы он смог попасть по гвоздю молотком, это можно было смело считать случайностью). Тем же летом я самостоятельно научился серфингу. Наверное, меня должна была удивлять разительная несхожесть наших с отцом характеров, и это служит лишним доказательством того, как мало дети понимают в жизни.
Мы с отцом отличались так сильно, как только могут отличаться два человека. Он был пассивен и склонен к самоанализу, я же вечно пребывал в движении и терпеть не мог одиночества. Он ставил образование во главу угла, а для меня школа была неким подобием клуба отдыха и развлечений плюс уроки физкультуры. У отца была плохая осанка, он шаркал при ходьбе. Я рос прыгучим и ловким и постоянно упрашивал папу засекать время, пока добегу до конца дома и обратно. Я перерос отца уже в восьмом классе и годом позже мог победить его в армрестлинге. Внешне мы тоже ничуть не походили друг на друга. У отца были рыжеватые волосы, светло-карие глаза и веснушки, а у меня волосы были темные, глаза почти черные, а смуглая кожа становилась еще темнее от загара уже к началу мая. Кое-кому из соседей наша непохожесть мозолила глаза и не без причины — ведь отец растил меня один. Когда я подрос, то стал обращать внимание на соседские пересуды о том, как моя мать сбежала, когда мне не было и года. Позже я начал подозревать, что мама встретила другого мужчину, но отец никогда этого не подтверждал. Все, что он говорил, — что она совершила ошибку, выйдя замуж совсем молодой, и оказалась не готова к роли матери. Он не презирал и не хвалил ее, но следил, чтобы я упоминал мать в молитвах независимо от того, кто она была или что сделала. «Ты напоминаешь мне ее», — говорил он иногда. До настоящего дня я мало думал о матери и не общался с ней, да и желания такого у меня, если честно, не возникало.
По-моему, отец был счастлив. Я так говорю, потому что он нечасто проявлял эмоции. Объятия и поцелуи были для меня большой редкостью, да и те поражали своей безжизненностью, словно отец делал что-то по обязанности, а не пожеланию. Конечно, он любил меня, раз посвятил себя моему воспитанию, но ему было сорок три, когда я родился, и мне иногда кажется, что он скорее годился в монахи, чем в родители. Человек он был наитишайший, почти не задавал вопросов о том, как там мои дела, редко сердился, но и редко шутил. Он жил по заведенному порядку: каждое утро готовил яичницу и тост с беконом, а вечерами слушал мои рассказы о школе за ужином, который сам же и готовил. Отец записывался к дантисту за два месяца, оплачивал счета утром в субботу, заводил стирку днем в воскресенье и уходил из дома каждое утро ровно в семь тридцать пять. С людьми он общался неохотно и много часов проводил один, опуская бандероли и письма в почтовые ящики согласно установленному маршруту. Он не ходил на свидания и не проводил воскресные вечера, дуясь в покер с приятелями. Телефон у нас молчал неделями, а когда звонил, это либо ошибались номером, либо оказывался сетевой маркетинг. Представляю, как тяжело отцу было поднимать меня одному, но он никогда не жаловался, даже когда я его огорчал.
Вечера я проводил один. Покончив с дневными делами, папа удалялся в «берлогу» побыть со своими монетами. Это была его единственная и всепоглощающая страсть. Больше всего он бывал доволен, сидя в «берлоге» и изучая еженедельный информационный «Бюллетень нумизмата», соображая, какую новую жемчужину присоединить к своей коллекции. Строго говоря, собирать монеты из драгоценных металлов начал мой дед. Его кумиром был один балтиморский финансист по имени Луи Элиасберг, единственный, кому удалось собрать все когда-либо выпущенные монеты Соединенных Штатов, включая вышедшие из употребления, со всеми клеймами Монетного двора. Его коллекция смело могла соперничать с собранием монет Смитсоновского музея, и после смерти моей бабушки в 1951 году дед заболел нумизматикой на пару со своим сыном. Летом они вместе ездили на поезде на предприятия Монетного двора, чтобы получить новые экземпляры из первых рук, или посещали нумизматические выставки на юго-востоке штата. Со временем дед и отец свели знакомство с монетными дилерами по всей стране. За много лет дед потратил целое состояние на пополнение коллекции и перекупку редких экземпляров. В отличие от Луи Элиасберга дед был не богат — он владел магазином со смешанным ассортиментом на Бурго, прогоревшим, когда по всему городу открылись магазины «Пиггли уиггли»,[3] — и не мог тягаться с балтиморским финансистом, но все равно каждый свободный доллар вкладывал в монеты. Дед тридцать лет ходил в одном пиджаке, всю жизнь проездил на одной машине, и я уверен, что отец пошел работать на почту вместо колледжа, потому что ему ни гроша не осталось на немаленькую плату за образование. Дед был белой вороной, и сын пошел в отца — яблочко от яблони, как говорится… Когда старик отошел в мир иной, его последней волей было продать дом, а деньги пустить на покупку новых монет (что папа наверняка сделал бы и без завещания).
К тому времени, когда отец унаследовал коллекцию, она уже был а довольно дорогой. Когда инфляция взлетела до небес и золото подскочило до восьмисот пятидесяти долларов за унцию, коллекция превратилась в маленькое состояние, более чем достаточное для моего бережливого папаши, чтобы спокойно уйти на пенсию, и стоила в несколько раз больше, чем четверть века спустя. Но дед с отцом собирали; монеты неради выгоды, а из охотничьего азарта и ради особой связи, возникшей между ними и скрепившей их родственный союз. Дед и отец находили нечто упоительное и захватывающее в долгом, трудном поиске какой-нибудь особой монеты, долгожданной находке и всяческих хитростях и ожесточенной торговле с целью приобрести ее по сходной цене. Иногда монета оказывалась по средствам, иногда нет, но все до единого экземпляры, попавшие в коллекцию, были сокровищами. Папа надеялся разделить со мной эту страсть, включая добровольные лишения, связанные с нумизматикой. В подростковом возрасте зимой мне приходилось накрываться несколькими одеялами, спасаясь от холода; новую обувь мне покупали раз в год. На одежду для меня денег не было вообще, и шмотки перепадали разве что от Армии спасения. У отца даже фотоаппарата не было — единственная наша фотография была сделана на нумизматической выставке в Атланте. Знакомый дилер щелкнул нас, когда мы стояли у витрины его павильона, и выслал нам снимок. Много лет фото красовалось на отцовском столе. На снимке папа стоит, обняв меня рукой за плечи, и мы оба сияем от радости: я держу пятицентовик 1926 года столовой бизона, в прекрасном состоянии, который мой отец только что приобрел. Это был один из самых редких пятицентовиков с бизоном, и нам пришлось целый месяц сидеть на хот-догах и тушеных бобах, потому что монета обошлась дороже, чем рассчитывал отец.
Я не возражал против добровольных лишений — по крайней мере первое время. Когда папа начал рассказывать мне о монетах — я был тогда в первом или втором классе, — он говорил со мной как с равным. Когда взрослый, особенно твой отец, общается с тобой как с ровней, это невероятно подкупающая и заманчивая штука для любого ребенка, и я буквально купался в непривычном отцовском внимании, губкой впитывая новую информацию. Вскоре я уже мог сказать, сколько «двойных орлов» Сен-Годена[4] отчеканено в 1927 году, а сколько — в 1924-м, и почему десятицентовик 1895 года, отчеканенный в Новом Орлеане, ценится в десять раз выше, чем монета того же достоинства, выпущенная в том же году в Филадельфии. Кстати, я это до сих пор могу. Однако в отличие от отца я в конце концов перерос страсть к коллекционированию. Монеты были единственной темой, на которую отец был в состоянии говорить, и через шесть или семь лет таких вот уик-эндов, проведенных с папой, а не с приятелями, я захотел на волю. Как большинство парней, я увлекался спортом, девушками, машинами и в основном музыкой и к четырнадцати годам уже мало времени проводил дома. Одновременно во мне росла обида. Я стал замечать разницу между тем, как живем мы и как живут большинство моих друзей. У всех были карманные деньги на кино или стильные темные очки, а я шарил под диваном в поисках закатившегося четвертака, чтобы позволить себе гамбургер в «Макдоналдсе». На шестнадцатилетие несколько моих приятелей получили автомобили; мой папаша вручил мне серебряный доллар Моргана[5] 1883 года, отчеканенный в Карсон-Сити, и я, помнится, плакал на нашем продавленном диване, с головой накрывшись одеялом. Мы были единственной семьей в округе без кабельного телевидения и микроволновки. Когда сломался холодильник, папа купил подержанный, самого кошмарного зеленого оттенка из существующих в природе, ни к чему на кухне не подходивший. Мне было неловко приглашать к себе друзей, и в этом я винил отца. Я сознаю, что вел себя как последний говнюк — если уж я так страдал без денег, мог бы косить газоны или браться за разовую работу, например, — но так обстояли дела. Я был слеп, как улитка, и глуп, как верблюд, однако, как ни сожалей сейчас о тогдашней своей незрелости, прошлого не исправишь.