Дорогой папочка! Ф. И. Шаляпин и его дети — страница 3 из 14

3.01.1899 (Москва) – 15.06.1903 (Васищево)

Иола Шаляпина с детьми Игорем и Ириной, 1903 г.


Шаляпин Игорь Фёдорович – первенец Шаляпина, исключительно развитой мальчик, любимец отца и всех друзей артиста.

Он родился в день, когда отец играл и пел Бориса Годунова. На следующий день певец отмечал рождение первенца в первом семейном московском гнезде, во флигеле дома артистки Татьяны Любатович на Долгоруковской улице. И что знаменательно, как пророчество, в разгар торжества его вызвал очередной посетитель, просивший денег на похороны своего сына-первенца. Выразив сочувствие его горю, Шаляпин дал ему 25 рублей, но что-то его насторожило, когда он увидел, что тот нагло садится к столу и пьёт наряду со всеми водку… Артист проследил за ним и обнаружил стоящую у дома пролётку с его друзьями, ждущими денег, чтобы ехать к «Яру»2… Так грустно закончилось это первое семейное торжество Шаляпина.

Сыну ещё и 3-х месяцев нет, а отец писал жене:

…Дорогая Иолинка! Я обязательно хочу сделать карьеру за рубежом и сделаю, сделаю!.. Я чувствую, что смогу сделать. Радость моя, прошу тебя написать мне, как вы там оба с моим Игрушкой, и потом, дай мне знать, в котором часу ты можешь быть свободна, чтобы говорить со мной по телефону. Я боюсь, что когда я попрошу подойти тебя к телефону, ты будешь кормить грудью нашего ангела Игоря, так что ты должна мне написать, во сколько днём ты свободна… Радость моя, очень-очень люблю тебя и прижимаю тебя к моему сердцу, которое бьётся и будет биться всегда для тебя и для моего дорогого Игрушки3.

Через 4 дня, выступая в столице, снова беспокойно спрашивал:

Мне не спокойно за тебя, посылаю тебе телеграмму. Прошу тебя, напиши мне поскорее, как ты и как мой дорогой, мой ангел Игруша. Целую тебя много, твой, твой, который тебя обожает, Федушка… Люблю тебя, моя радость, поцелуй моего Игорунчика. Твой всегда. Шаляпин.

Его письма домой с вопросами о сыне и здоровье жены, как и высылка денег, приходили буквально через день. Он всегда писал жене о своих расходах и доходах, советовался по поводу новых контрактов и т. д. Из Одессы во время гастролей, когда жена сообщила, что они переехали после 16 июня в новую большую квартиру в Чернышевский переулок в дом Пустошкина, написал:

Дорогая моя, когда же пройдут эти проклятые дни, чтобы я вновь был рядом с моей дорогой Иоластико, обнимать её, целовать всю-всю и моего малышку, моё сокровище Игрушку. Бог мой, как вспомню, что вы от меня так далеко, а я страдаю, как бедный чёрт от скуки…. Как бы я хотел увидеть сейчас, что делает мой маленький каналья Игрушка, как бы хотел бесконечно целовать его, как и тебя, моя дорогая Иолинка.

И вот наступил страшный для семьи артиста 1903 год. В январе все трое детей – Игорь, Ирина и Лидия – заболели скарлатиной, а затем на лето семья переехала в Харьков к друзьям на их дачу в Васищево. И там по недосмотру взрослых Игруша погиб от перитонита на глазах любящего отца. Только помощь друзей и особенно М. Горького в Нижнем Новгороде, куда осенью родители приехали «отходить» от своего горя, смогла восстановить душевное состояние артиста.

Ирина

10.02.1900 (Москва) – 6.10.1978 (там же)

Шаляпина (по второму мужу Бакшеева) Ирина Фёдоровна – старшая дочь артиста от первого брака, артистка, биограф творчества Ф. Шаляпина.

Все, кто видел её близко, отмечали крупную фигуру, волевое лицо, как у отца, с выступающим подбородком, и горящие, как у матери, чёрные глаза. Мечтала быть певицей, но на семейном совете было решено, что никто из детей по стопам отца не пойдёт.

О своей сестре Лидия Фёдоровна вспоминала:

Сестра моя Ирина с самого рождения была существом агрессивным и очень независимым. Она ничего и никого с детства не боялась, что от родителей требовался глаз да глаз… В 2 года в Италии у бабушки ринулась в море, подражая купальщицам, была унесена волнами и еле вытащена няньками из воды. Правда, отец почему-то этим случаем весьма был горд. А я была бы только рада, чтобы меня за это выдрали, чем пользоваться полнейшим равнодушием окружающих. Отец вообще очень любил Ирину, а она обожала отца до самозабвения.

Ирина единственная из детей Шаляпина не уехала за границу, осталась жить в России. К отцу сумела съездить в 1924-м, 1928-м и 1932-м годах. А вот на встречу в Риме всех детей артиста в 1975 году её так и не пустили, как и на похороны отца в 1938 году.

Дважды была замужем: с 1921 по 1925 год – за актёром Шаляпинской студии Павлом Павловичем Пашковым (1898–1950), артистом Малого театра; с 1926 года – за Пётром Алексеевичем Бакшеевым (Бариновым) (1886–1929), красавцем-актёром МХАТа. Детей у неё не было.

В последние годы жизни проживала в Москве на Кутузовском проспекте, 23-142, куда ей с матерью в 1948 году помог переехать В. Молотов. Дружила с доктором Г. Маловым, который и увёз её в больницу, где она скончалась 6 октября 1978 года.

Театральная карьера

В 1914 году Ирина окончила гимназию и поступила в драматическую школу при 2-й Студии МХТ. В 1919 году со 2 курса по конкурсу дебютировала в спектакле «Лейтенант Ергунов» («Колибри») по Тургеневу и оказалась в великолепном окружении: Н. Баталов, Б. Добронравов, А. Зуева, М. Прудкин. Её учителями были М. Чехов, Н. Массалитинов, С. Гиацинтова.


Ирина в русском костюме (домашний спектакль «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях», который поставила Иола Торнаги), 1914 г.


Шаляпин-отец наблюдал за её театральными увлечениями, помогал их театральной студии, которая стала называться его именем. Однако правдиво указывал ей в письмах, что актёрское мастерство – тяжёлый труд, что нужно отдаваться ему полностью и идти в актрисы, конечно, только имея талант. Однако вскоре Ирина заболела туберкулёзом и ушла из студии. После лечения играла в театре А. Корша, снималась в кино: «Честное слово» (реж. И. Перестиани, 1918) с сестрой Лидией, «Поэт» (реж. Б. Барнет), «Суд чести» (реж. А. Роом), «Цветы запоздалые» (1969) по А. Чехову (реж. А. Роом).

Когда в 1922 году отец уехал в заграничные гастроли и, как оказалось, навсегда, её сократили. Она пыталась устроиться на работу, но не брали… Удалось в 1930–33 годах поработать на радио чтецом драматического вещания. Но затем Ирина уехала лечиться за границу к отцу, а когда вернулась, оказалось, что её уволили. После письма И. Сталину 21 января 1935 года была принята в театр Московского городского совета профсоюзов (Театр Моссовета). Участвовала в спектаклях Московского ансамбля драмы под руководством Баграма Папазяна, в труппе театра Моссовета. Писала свои инсценировки для театра. Так, летом 1939 года, когда БДТ под руководством молодого режиссёра Бориса Бабочкина приехал в Москву с гастролями, которые проходили в Камерном театре, Ирина Фёдоровна пришла к ним и предложила свою инсценировку по роману аббата Прево «История кавалера де Грие и Манон Леско». Артистам театра пьеса очень понравилась, все были молодые, энтузиазм бил через край. Людмила Макарова готовила роль Манон, Владислав Стржельчик – кавалера Де Грие, Бен Бенцианов – брата Манон Леско… Однако начавшаяся зимняя война с финнами сорвала эти планы1.

Выступала с лекциями о творчестве Ф. И. Шаляпина в многочисленных аудиториях и концертных залах. Была удивительной чтицей, владела жанром «устного рассказа», что признавал и Ираклий Андроников. Во время войны выступала на фронте. Победу встретила с друзьями-артистами на острове Сааремаа. Всю жизнь, особенно после Великой Отечественной войны, боролась за создание музея Ф. И. Шаляпина – это было главным делом её жизни.

Хранительница памяти

Уехав в 1922 году, Шаляпин сначала надеялся, что сумеет и дочь Ирину тоже вытянуть за границу, но быстро понял, что она мать и мужа не бросит, в Париж не переедет, а станет его летописцем. Это его предвидение полностью оправдалось. А ведь долгие годы о Шаляпине вспоминали лишь как об одном из эмигрантов, покинувшем свою родину и погубившем этим свой талант.

В августе 1932 года Ирина «вырвалась» и приехала к отцу в Париж, встретилась с С. В. Рахманиновым, своим крестным, который пригласил ее в гости в Клерфонтен. О том, как она добиралась, рассказывала впоследствии:

Тогда я впервые поехала к папе «сухопутным» путём – поездом. С большим трудом удалось «схлопотать» документы на выезд, но в них было что-то не в порядке. От самой границы пришлось бы опять возвращаться в Москву для их дооформления. И вот, доставая документы для проверки, я случайно выронила небольшое фото отца, которое всегда носила с собой. Один из полицейских пограничников приостановил досмотор вещей и спросил: «А Вы знаете этого несравненного артиста?» – «Ещё бы! Это мой отец!» Полицейский извинился и сразу сказал: «Давайте Ваши документы, мы сами постараемся их исправить, ни о чём не беспокойтесь…» И действительно, минут через двадцать всё было улажено. И это благодаря всего одному портрету моего отца5.

В ту поездку Ирина видела отца последний раз…

* * *

Ирина была постоянным корреспондентом отца, который понимал её роль в семье и не только снабжал всеми материалами, но и делился с ней своими задумками, сообщал о каждом своём шаге за границей. В 1945 году создала литературную композицию «Рассказ об отце». Вместе с искусствоведом Е. А. Грошевой подготовила в 1957–1958 годах 2-томник, а в 1976–1979 годах – 3-томник «Ф. И. Шаляпин».

В 1968 году газета «Советская культура» опубликовала обращение выдающихся деятелей советской культуры к властям – о необходимости создания музея Ф. И. Шаляпина. Вскоре на квартиру И. Ф. Шаляпиной, забитую до потолка раритетами отца, пожаловали спецкоры газеты. Вот что Ирина им рассказала:

О шаляпинском наследии

Интерес к жизни и деятельности Ф. И. Шаляпина растёт без преувеличения день ото дня. И по увековечиванию его памяти сделано уже немало. Установлены бюст и мемориальная доска у дома № 25 по ул. Чайковского, где отец жил и работал с 1910 по 1922 год. Памятные доски есть в Уфе – на здании бывшего Дворянского собрания, где он пел в молодые годы; в Харькове – на месте бывшего Народного Дома, где в 1905 году звучала его «Дубинушка», в Горьком – на здании, где раньше была школа, построенная на средства Фёдора Ивановича. Вышло несколько книг о Ф. И. Шаляпине, в том числе и двухтомник воспоминаний и писем. Всесоюзная фирма «Мелодия» проделала огромную и сложную работу по выпуску полного собрания шаляпинских записей, и теперь миллионы людей в нашей стране и за рубежом смогут услышать народные песни, романсы и оперные партии в его исполнении. На Центральном телевидении создан документальный фильм о Шаляпине «Особняк на улице Графтио», который, несмотря на ряд недостатков, был тепло встречен зрителями. На днях «Правда» сообщила об открытии в Казанском доме-музее А. М. Горького большой экспозиции, посвящённой Фёдору Ивановичу. Немало документов, реликвий собрано в Музее музыкальной культуры имени М. И. Глинки. Но наиболее полно, на мой взгляд, о жизни и деятельности Фёдора Ивановича рассказывает экспозиция в Театральном музее имени Бахрушина. В своё время мы с матерью передали туда большое количество подношений Фёдору Ивановичу от почитателей его таланта – серебряные венки, папки-адреса, а также его артистические костюмы. Недавно я привезла в Москву костюм хана Кончака, в котором пел Шаляпин. Это подарок моей сестры Марины Фёдоровны. Я знаю, что и другие мои родственники – обладатели ценных реликвий. Много памятных вещей отца у моего брата Бориса Фёдоровича, художника, живущего в Америке. Он готов их передать в дар нашей стране. Но он хотел бы, чтобы эти реликвии не хранились в запасниках, а были бы доступны всем, кому дорого имя Шаляпина. Я хотела бы, чтобы вы поняли меня правильно. Дело не в адресате. <…>

Многие годы вокруг его имени царило неловкое молчание: искусствоведов отпугивала трагедия художника, оказавшегося в конце жизни на чужбине, вдали от горячо им любимой России. Я, его дочь, считаю себя не вправе судить его, это должны сделать другие. В этом им могут помочь документы, которыми располагаю я и другие исследователи. Но развеять легенды и небылицы, имеющие хождение до сих пор, я считаю своим долгом. Как раз сейчас я работаю над книгой, где расскажу о действительном, а не мнимом Шаляпине. Мне нередко приходится выступать с воспоминаниями об отце. Однажды во время выступления в Риге я получила записку такого содержания: «Вот Вы, товарищ Шаляпина, много рассказывали о том, как ваш отец любил искусство, вы лучше расскажите, как он любил деньги!» Я имею обыкновение отвечать на все вопросы – устные и письменные. Я прочла записку вслух. Публика возмущённо закричала: «Не отвечайте на такие записки!» Но я сказала: отвечу. Действительно, Шаляпин получал за свои выступления большие гонорары. Это знают все. Но гораздо меньше известно, что он построил на свои деньги школу для крестьянских детей в Нижнем Новгороде. В годы Первой мировой войны организовал и содержал на свой счёт два лазарета для раненых. Достраивал на свои средства Народный Дом в том же Нижнем Новгороде.

Народный Дом (Н. Новгород)


Давал бесчисленное множество концертов в пользу голодающих крестьян, нуждающихся студентов и ветеранов сцены, для нужд ленинской партии. В связи с этим я хочу привести текст документа, найденного в архивах охранного отделения. Он фигурировал в качестве вещественного доказательства по обвинению якутских большевиков в попытке ниспровержения царизма. Это нелегальный гектографический журнал малого формата «Маяк», первый номер которого вышел в сентябре 1906 года в Якутске. Среди известий под рубрикой «Из партии» есть и такое: «Известный русский певец Шаляпин привлекался к ответственности за передачу ЦК РСДРП 1700 рублей, вырученных от концерта». Неоднократно Фёдор Иванович передавал деньги большевикам через Алексея Максимовича Горького. С первых дней победы Октябрьской революции Фёдор Иванович активно включился в работу по культурному воспитанию народных масс, по пропаганде великого русского оперного наследия. Когда некоторые горячие головы хотели заменить «советским» «буржуазный» реквизит Мариинского театра, Фёдор Иванович встретился с Владимиром Ильичом Лениным, попросил помощи. Ленин поддержал его просьбу. Уникальные костюмы были сохранены. За заслуги в деле развития революционного искусства Фёдору Ивановичу Шаляпину было присвоено высокое звание «Первого народного артиста Республики»… <…>

Каждый год его вдали от родины был наполнен глубокими и тяжёлыми переживаниями, иногда настоящей тоской… «Родину свою люблю и обожаю и буду любить её до гробовых досок», – настойчиво повторял он в письмах. По нескольку раз ходил смотреть советские фильмы, с восхищением читал о подвигах челюскинцев, испытывая гордость за русских людей. В Париже по нескольку раз ходил на выставку в советский павильон. Я в 1932 г., когда приехала к отцу, уже не узнала отца, он стал более молчалив, замкнулся в себе – раньше он всегда вращался в обществе художников, литераторов, артистов, а тут… Это чувство тоски по родной стороне не поддаётся анализу.

Борьба за музей

Всю свою жизнь дочь артиста боролась за реабилитацию имени отца и создание его музея. Дождалась она лишь Решения Мосгорисполкома № 144 о передаче на баланс ГЦММК им. М. И. Глинки их собственного дома для последующей реставрации. 9 августа 1957 года открыла на своём доме бюст отца и мемориальную доску. 14 февраля 1965 года в г. Горьком (ныне Нижнем Новгороде) открыла первый в мире музей артиста при 140-й школе (на месте Шаляпинской школы, построенной в 1906 году) и передала туда часть богатого наследия отца.


Ирина Шаляпина на открытии Музея Ф. И. Шаляпина в горьковской школе № 140, 14 февраля 1965 г.


В 1971 году участвовала в создании и открытии мемориальной доски и комнаты Шаляпина в последней нижегородской квартире М. Горького. Передала часть архивов отца в созданный в Ленинграде 11 апреля 1975 года музей-квартиру Ф. И. Шаляпина. Она же помогла открыть небольшой музей на круизном лайнере «Фёдор Шаляпин».

Только спустя почти 70 лет со дня отъезда Шаляпина за границу открылся музей в их московском доме. Но Ирина этого уже не застала.

* * *

Марк Строганов, активный член Шаляпинского общества Ленинграда-Петербурга, познакомился с Ириной Фёдоровной в 1958 году и стал её ленинградским другом и помощником, вёл с ней переписку до конца её жизни. Вот что он вспоминал:

В письмах и общении со мной Ирина Фёдоровна являла собой интеллигентную и колоритную фигуру. Это была открытая натура, постоянно несущая мощный заряд энергии. Она почти всегда угадывала натуру человека, его суть уже при первой встрече. Сама же открывалась не всем – лишь убедившись, что собеседник достоин её расположения. Как правило, это происходило постепенно с течением времени. Её прямолинейность и бескомпромиссность, весьма положительные качества, проповедуемые официальной властью, очень ей мешали жить и работать, как, впрочем, и другим людям. У неё была изумительная память, а некоторые черты характера были чисто отцовские: неприязнь к лести, нетерпение лжи и вообще неправды, иезуитского крючкотворства – это её порой приводило в ярость. Только воспитание и выработанное годами терпение – «держу себя в корсете», как она говорила, – оберегало её от многих возможных неприятностей. Даром это не проходило, она была в нервном перенапряжении и часто в семидесятые годы болела. <…>

Говоря об отце, она признавалась:

Папа мой был замечательным отцом, это я вот – неважная дочь! Вот мама слабеет, ухода за ней надлежащего нет, я в театре занята и не успеваю всем заниматься, – писала она 28 октября 1958 года. А Иоле Игнатьевне уже шёл 86-й год, да и самой Ирине было 58 лет, а нагрузка на её плечи только увеличивалась. В том же письме писала: «…я просила Моссовет пойти мне навстречу в смысле переезда на другую квартиру побольше, чтобы можно было спокойно работать над архивами отца, взять человека для ухода за мамой и всем хозяйством, но мне отказали…»

Она артистка, а выступать практически не могла – не с кем оставить было мать, только изредка её подменяла приятельница, когда Ирина выступала с воспоминаниями об отце.

В 1962 г. она по просьбе краеведческого музея в Переславле-Залесском помогла мемориальными вещами оформить комнату Шаляпина в Горицком монастыре, так как бывшая дача семьи Шаляпина в Ратухино уничтожена: «наше бывшее имение, к великому огорчению, всё перестроили и вконец испортили невежественные люди, уничтожив творение художников В. Серова, К. Коровина и отца». И вот 8.09.1962 г. сообщала:

…представьте себе, набрала порядочно всего, что ещё уцелело с тех пор, вплоть до кровати отца. Комната получится. Люди в музее замечательные, настоящие патриоты и бессребреники, поболее бы таких!!.. а Москва отстаёт…

* * *

По поводу музея отца она писала 26 сентября 1971 года:

Милый Марк! Я получила Ваше письмо. Ну, что же, пока есть у меня хоть какие-нибудь силы, буду бороться за правду. Здоровье моё плохое. Стала задыхаться (сердце), что ж удивительного: возраст и бесконечные волнения, так плохо я ещё никогда себя не чувствовала. Вот и это второе лето сижу в Москве. Была в г. Горьком на открытии музея Горького (квартиры)6: открыли комнату Фёд/ора/ Ив/ановича/ – неплохо, но моё пребывание оказалось обидой. В начале всё было хорошо, но на торжественный вечер, посвящённый 750-л/етию/ города, я не попала – не пригласили. Между тем, Пешковы, с которыми я и приехала, были… Вообще, их поведение в отношении меня весьма странное, но об этом при встрече. Думаю, что они сыграли не очень благовидную роль. Ну, Бог с ними…

От своих получила печальное письмо. Сестра7 не приедет из-за финансового кризиса: жизнь безумно вздорожала. Борис Фёдорович от своей квартиры отказался и живёт теперь постоянно на даче, где его мастерская. Он будет в Европе и, может быть, заедет к нам. Да, ещё забыла написать, что «наши» бумаги попали в Министерство РСФСР, ну, – это могила! Будьте здоровы, желаю успеха в Ваших делах по поводу прадеда и т. д. С путёвкой пока ничего определённого. Ирина Шаляпина.

И вот наступил долгожданный юбилейный 1973 год. Дочь артиста вся в хлопотах, «не только писать, но и дышать было некогда».

Прилетели две сестры, Лидия и Татьяна, которую она видела последний раз 44 года назад, и которая, прилетев, «схватила» воспаление лёгких и весь юбилей пролежала в больнице. А пробыли-то всего 10 дней на родине. С братьями получилось, как всегда, по-советски: Борис и Фёдор получили приглашение 13 февраля, в самый день юбилея – куда уж тут было ехать?! Несмотря на это, Ирина Фёдоровна осталась довольна. Правда, ГАБТ сделал всё по-своему, стандартно, хотя она приготовила отличный сценарий торжеств.


Ф. И. Шаляпин. Фото М. Дмитриева


* * *

Дочь певца была приглашена на открытие ленинградского музея Ф. И. Шаляпина8 в 1975 году. Я был рядом с ней. После осмотра комнат и экспозиции за чашкой чая началась беседа с сотрудниками музея. Их почему-то больше интересовали бытовые детали и семейные отношения в жизни артиста. Эти разговоры сильно утомили Ирину Фёдоровну. Когда стали обсуждать друзей певца, кто-то громко произнёс: «Известно всем, что лучшим и верным другом Шаляпина был и остаётся Максим Горький! Ведь так, Ирина Фёдоровна? Верно?!» Наступила мёртвая тишина в бурно протекавшей до сей поры беседе. После некоторой паузы Ирина Фёдоровна попросила меня сказать товарищам, кто был первым и истинным другом её отца. Я встал и сказал: «По-моему, всё же таким другом был Сергей Васильевич Рахманинов…» И дочь певца подтвердила мои слова. Тут сотрудницы музея меня обступили, стали расспрашивать, кто я такой, откуда всё знаю… Ирина Фёдоровна спасла меня, сказав: «Это мой лучший друг и истинный шаляпинец!»

За эти слова её я благодарен ей по сей день.

К сожалению, визит дочери в дом отца закончился грустным эпизодом. Критически осматривая экспозицию музея, дочь артиста, как человек прямой и бескомпромиссный, прямо давала едкие и справедливые замечания, дипломатию не разводила… Тем более, это касалось жизни её отца, который ей доверял всё и был её учителем и пожизненным корреспондентом. И вот, на её очередное замечание, что у отца не было такого мещанского быта, директор музея не выдержала: «Ирина Фёдоровна! Ну что Вы всё лягаетесь?!» В ответ дочь артиста резко, по-шаляпински, сразу отпарировала: «Я вам не лошадь! Я дочь Фёдора Шаляпина!! Если вам мои советы не нужны – ноги моей здесь больше не будет!» После этого эпизода, не дожидаясь вызванного такси, мы спустились на крыльцо. Шёл проливной дождь…

Воспоминания об отце9Первое воспоминание об отце

Мы жили в Чернышевском переулке (ныне улица Станкевича), в доме, что напротив английской церкви.

По рассказам матери знаю, что здесь я родилась и что почти накануне моего рождения – 8 февраля, в день именин отца, собрались гости: С. В. Рахманинов, В. А. Серов, К. А. Коровин, В. О. Ключевский и другие его товарищи. За дружеской беседой пили за здоровье Иолы Игнатьевны и будущего младенца. Фёдор Иванович обратился к Рахманинову с просьбой окрестить его «чадо». Сергей Васильевич согласился, но с условием: если родится дочь, назвать ее Ириной; это было его любимое женское имя, и дочку он назвал так же. Отец согласился. Вот почему меня назвали Ириной.

Тут, в Чернышевском переулке, отец много и плодотворно работал. Во время пожара в Солодовниковском театре каким-то чудом уцелел рояль фирмы «Detlaff», стоявший в фойе. Савва Иванович Мамонтов, который пристально и любовно следил за творческой жизнью отца, подарил ему этот инструмент. Это был первый рояль отца, за которым он изучил почти все партии своего обширного репертуара.

Мое первое воспоминание об отце связано с большим горем в нашей семье. Под Харьковом, на даче, где мы проводили лето, в три дня от аппендицита умер мой старший брат Игорь – первенец, любимец отца. Умер в 1903 году – четырех с половиной лет. Мальчик этот был необычайно даровит, обладал абсолютным слухом, удивительной для ребенка наблюдательностью, был разумен, кроток, ласков.

Потеря ребенка глубоко потрясла отца, в припадке отчаянья он чуть было не застрелился; страдания его были жестоки, он долгое время не мог прийти в себя.

С. И. Мамонтов, 1890–1900-е гг.


Брата своего я помню очень смутно; как бы в тумане вижу его милое, бледное личико с большими серыми глазами, не по-детски пытливыми и печальными.

Помню, как в саду, около большой клумбы, на скамье, в безмолвном горе, обнявшись, сидят мои родители, такие необычные для меня. Мне непонятно, что произошло, я не знаю о смерти брата, но чувствую, что надо приласкаться к ним. Я рву цветы на клумбе и складываю их на скамейке, рядом с родителями. Плачет мать, а отец гладит меня рукой по голове.

Вот и все, что осталось в памяти об этих грустных днях.

После смерти Игоря мы жили некоторое время у Саввы Ивановича Мамонтова на Долгоруковке (ныне Каляевская улица), потом переехали в Леонтьевский переулок (ныне улица Станиславского) в дом Катыка. Здесь родилась моя сестра Лидия.

Вскоре перебрались на новую, более просторную квартиру, вернее, небольшой особняк, в 3-й Зачатьевский переулок около Остоженки (улица Метростроевская).

Мне было всего четыре года, когда я впервые попала в императорский Большой театр. Шел спектакль «Евгений Онегин», в котором отец пел партию Гремина. Я не сразу узнала его, когда он вышел на сцену; но как только он запел, я закричала на весь театр: «Папа!»

Велик был конфуз моей матери, которая тут же увела меня из ложи под сдержанный смех публики.

В антракте пошли к отцу, в его артистическую уборную. Помню, как он поднял меня на руки и поставил на стол, а я никак не могла понять: голос «папин», а лицо чужое…

С этого дня я уже помню многое.

В 1904 году родился брат, в честь любимой роли Фёдора Ивановича, Бориса Годунова, брата назвали Борисом.

После смерти Игоря отец очень тосковал и не переставал мечтать о сыне, поэтому рождение брата торжественно праздновали. Было много друзей, не хватало только Алексея Максимовича Горького.

Отец впопыхах не сразу сообщил ему о рождении сына. Но Алексей Максимович каким-то образом узнал и прислал поздравление «по-горьковски»:

«Что же ты мне, черт, не телеграфировал, когда родился сын? Эх, ты, друг! Колокольня!

Алексей».

Портрет работы Серова


В этот день мне запомнился отец – счастливый, радостный, несущий на руках по широкой лестнице мать, одетую в белое, воздушное, украшенное кружевами и лентами платье. (Столовая находилась в первом этаже, а комната матери – на втором.)

Жизнь в Зачатьевском переулке становилась все оживленнее, круг друзей Фёдора Ивановича постепенно расширялся.

В большом зале, где стоял рояль и где работал отец, В. А. Серов написал его портрет углем, во весь рост. В этом портрете Серов замечательно передал непосредственность и русскую широту Шаляпина.

Отец охотно позировал Валентину Александровичу, а в перерывах, когда они отдыхали, моя мать угощала их чаем. И, может быть, глубокое восхищение мастерством Серова заставило и самого Фёдора Ивановича взять карандаш. Подражая манере Серова, Фёдор Иванович двумя-тремя линиями удивительно верно умел передавать сходство. Об этом наглядно говорят его автопортреты и другие рисунки.

За чаем Валентин Александрович делал зарисовки в свой большой альбом; таким образом нарисовал он портрет моей матери. Этот портрет до сегодняшнего дня хранится в нашей семье. Рисовал Серов Иолу Игнатьевну в 1905 году, 20 сентября, накануне рождения близнецов – брата Фёдора и сестры Татьяны.

Не успел Серов по своему обыкновению выпить чаю, как мать заявила, что чувствует себя неважно и должна уйти к себе. Валентин Александрович сразу понял, в чем дело, схватил свой альбом и, сказав, что до смерти боится подобных «происшествий», поспешно простился и убежал домой.

На следующее утро наша семья пополнилась двумя близнецами.

В 1907 году мать решила отвезти нас, детей, в Италию. Сначала мы побывали у нашей итальянской бабушки в городке Монца, около Милана, а затем, когда приехал отец, мы все отправились отдыхать на берег Средиземного моря в Alassio, где отдыхала семья Алексея Максимовича Горького.

Возвратились мы в Москву уже на новую квартиру, в дом Варгина на нынешней Советской площади. (Позднее в этом доме помещалась Первая студия MXТ).

Круг друзей отца становился все шире. В общении с лучшими людьми своей эпохи он рос идейно, черпал знания, обогащал свою творческую фантазию художника.

По-прежнему посещали нас старые друзья отца: нередко заглядывал и сын С. И. Мамонтова – писатель С. С. Мамонтов с женой – певицей В. А. Эберле, которую отец очень любил как талантливую артистку и веселого человека.

В. А. Серов, 1900-е гг.


Все таким же частым гостем был В. А. Серов – его я запомнила очень хорошо. Небольшого роста, несколько сутулый, с умным проницательным взглядом, он казался мне угрюмым и молчаливым; но это впечатление было обманчиво. Все, кто близко знал Валентина Александровича, «Антошу», как звали его друзья (сначала они звали его «Валентошей», потом «Антошей» и, наконец, – «Антон»), знали и ценили его не только как большого художника, но и как необычайно остроумного человека. Иногда двумя-тремя меткими замечаниями или несколькими скупыми жестами он удивительно верно изображал разные типы людей под дружный смех своих товарищей.

Ирина Шаляпина, 1908 г.


Как-то вечером пришел к нам Валентин Александрович. Отца не было дома. Валентин Александрович решил подождать его возвращения. Вынув свой альбом, он начал делать зарисовки. Я попросила нарисовать мне каких-нибудь зверюшек или пташек.

Поразительно быстро и смело, не отрывая карандаша от бумаги, одной непрерывной линией, создавал он контур животного или птицы. В этих набросках было столько правды, столько жизни и движения!

Вдруг Валентин Александрович вспомнил, что принес отцу подарок; это была модная в то время игрушка «би-ба-бо», кукла, надеваемая на руку. Целый час показывал Валентин Александрович матери и мне разные трюки с куклой, причем делал это вполне серьезно, совершенно не улыбаясь. Мы же беспрерывно хохотали, восхищаясь изобретательностью Серова.

После Алексея Максимовича Горького Фёдор Иванович больше всех своих друзей любил Серова – за его принципиальность и человеческое достоинство.

В 1911 году от приступа грудной жабы умер Серов. Все мы глубоко горевали, потеряв близкого и дорогого друга, но особенно тяжела была эта утрата для отца. Он лишился не только друга, но и большого художника, всегда помогавшего ему в его творчестве. Всю жизнь отец свято чтил его память, и даже в одном из последних писем ко мне он снова вспоминал Валентина Александровича.

На Новинском бульваре

В 1910 году наша семья так разрослась, что отец решил купить дом. Где-то на самой окраине, у Донского монастыря, ему понравился маленький старинный двухэтажный домик с мезонином. Верхние светелки были очень маленькие, с такими низкими потолками, что отцу приходилось стоять, наклонив голову; вообще все было крайне неудобно. Что именно тут привлекло отца – сказать трудно, но, недолго думая, он дал задаток. Довольный своим приобретением, Фёдор Иванович предложил матери съездить посмотреть покупку.

Мать больше всего интересовалась комнатами, где должны были жить мы, дети, и когда она поднялась по деревянной лестнице наверх и увидела комнатушки, почти совсем лишенные света и воздуха, то пришла в ужас. Но если отец что-нибудь решал, трудно было с ним спорить. Покупка этого дома была явно несуразна, хотя бы уже потому, что в любую гимназию нам пришлось бы ехать не один час, принимая во внимание московский транспорт того времени.

После долгих споров от домика отказались. Задаток пропал. Однако как только по Москве разнесся слух, что Шаляпин покупает дом, так сразу же посыпались предложения. Некие разорившиеся господа предложили купить их особняк на Поварской (ныне улица Воровского); впоследствии в этом доме был клуб анархистов. Особняк был роскошен и продавался с полной меблировкой за сравнительно небольшую сумму. Тут была и японская гостиная, и восточная комната, мраморные ванны и прочее. Но тут отец быстро согласился с матерью, что ни к чему артисту жить, подобно купцу, среди безвкусной роскоши.

С покупкой дома дело все еще не решалось, как вдруг кто-то из ближайших приятелей моего отца сообщил, что очень недорого продается особняк на Новинском бульваре. Место по своему расположению было прекрасно: дом выходил на тенистый, усаженный липами бульвар. Но самым главным достоинством этого владения был огромный, почти с десятину, сад. Этот дом и был куплен отцом в 1910 году. По своей архитектуре он ничего особенного собой не представлял. Типичный московский особняк, деревянный, оштукатуренный, на каменном фундаменте, одноэтажный со стороны фасада и двухэтажный – со двора.

Комнат было много. Внизу помещались комнаты отца и матери, далее гостиная, кабинет, бильярдная, столовая, зал. По деревянной лестнице можно было подняться на второй этаж, выходивший во двор. Здесь было несколько комнат. Кухня, как в большинстве старинных особняков, находилась в подвальном этаже. Тут была огромная плита и русская печь. Отопление во всем доме – голландское, чему был очень рад отец, так как паровое отопление вредно влияло на его горло.

Оказалось, однако, что ни водопровода, ни канализации в доме не существует; за водой надо было ходить на Кудринскую площадь, посреди которой помещалась водокачка.

Решено было эти недочеты устранить, а вместе с этим в ванную комнату и в кухню подвести газ от уличного газового освещения. По тем временам это было событием в Москве, и к нам впоследствии приходили любопытные смотреть на это новшество.

Комната отца примыкала к передней и залу; она была довольно просторна, с итальянским окном, выходящим во двор. Рядом с комнатой – умывальная; из нее по деревянной лесенке можно было подняться на антресоли, очень светлые благодаря двум окнам, выходящим в палисадник. Позднее отец велел перенести туда кровать и спал наверху на площадке.

Дом Шаляпина в Москве. С 23 сентября 1988 года – Дом-музей Ф. И. Шаляпина


Обставлен был наш особняк просто, но добротно; его главным украшением служила библиотека отца, подобранная в основном А. М. Горьким. Роскошью в нашем доме был бильярд, купленный моей матерью для отца, который увлекался этой игрой.

В остальном все было довольно просто.

Мы, дети, помещались на втором этаже. Это было наше царство; вниз приходили мы, когда хотели, но если у отца были гости, то мы являлись только по приглашению.

Уютный и складный был наш домик, и его усиленно стали посещать многочисленные друзья и знакомые Фёдора Ивановича; в нем собирались интереснейшие люди нашего времени.

Отец часто уезжал на гастроли, поэтому очень радовались, когда он бывал в Москве. Вся жизнь как-то вдруг менялась. В доме царило приподнятое настроение. Сразу становилось шумно и оживленно. Без конца звонил телефон, и Василий – китаец, служащий Фёдора Ивановича, носивший в ту пору длинную косу, – ловко скользя по паркету, то и дело выходил на парадное открывать дверь званым и незваным гостям.

А гостей было много. Это были все те же закадычные друзья Фёдора Ивановича – главным образом художники, литераторы, режиссеры и совсем случайно кто-либо из чиновников или купцов.

Отец вставал поздно, так как обычно ложился в три-четыре часа утра. После спектаклей или концертов он в большинстве случаев уезжал куда-нибудь в гости или в компании друзей отправлялся посидеть в ресторане «Эрмитаж» или «Метрополь».

Я любила утром зайти к отцу в комнату, отдернуть занавески и взглянуть на него; а он, щурясь и потягиваясь, улыбался мне, а затем начинал распеваться сначала на пианиссимо, а потом, вздохнув полной грудью, пробовал голос в полную силу.

Если голос звучит хорошо, то и настроение хорошее. Василий приносит ему утренний чай. В комнату вбегает любимый бульдог отца – Булька, неся во рту газету, чему научил его китаец Василий.

Выпив чай, просмотрев газету, поиграв с Булькой и поговорив с ним на каком-то особом «собачьем языке», отец вставал и принимал душ; но сразу не одевался, а долго еще расхаживал в длинном шелковом халате, делавшем его и без того высокую фигуру еще выше. На ноги он неизменно надевал «мефистофельские» туфли из красного сукна с острыми, загнутыми кверху носами – он их принес из театра и носил вместо комнатных.

Не помню, чтобы отец систематически занимался пением. Голос у него как-то всегда был в порядке, он не «мудрствовал лукаво» над ним. Обычными упражнениями его были только гаммы и арпеджио; подойдя к роялю и беря аккорды в различных тональностях, он распевался на арпеджио полным голосом. При этом поражало удивительное владение легато: каждая нота сливалась с другой, создавая непрерывную линию звука, красивого и собранного. Отец никогда не пел открытым звуком, если это не нужно было для какой-либо характерной краски. Порой, расхаживая по залу, он пел без аккомпанемента отдельные фразы из какой-либо партии.

Однажды я спросила его, как правильнее дышать – ртом или носом; он ответил, что правил для него нет, он дышит так, как ему удобно. Говорил, что педагоги неправы в том, что учат всех одинаково, по шаблону; конструкция гортани, рта, носа у всех разная, и надо, чтобы каждый сам нашел наилучший способ дышать, зная основные правила дыхания.

Из белого зала, где стоял рояль, стеклянная дверь вела на террасу, выходившую в палисадник. В палисаднике рос каштан, окруженный тополями, дальше густые кусты жасмина, боярышника и сирени.

Весной дверь на террасу была открыта. Стоило отцу запеть и вдохнуть в себя воздух, как пух с тополей влетал в рот, и отец начинал ворчать: «Черт знает, что это за деревья – тополя, то ли дело каштан, посмотри, как он благороден и как чудно цветет».

Отец любил людей, поэтому наш дом был полон гостями. Приходили запросто: сидели либо в комнате отца, либо в столовой. Беседы начинались обычно с политики, искусства и заканчивались шутками и анекдотами. Здесь царил Коровин, неподражаемый мастер рассказа. Нередко и Фёдор Иванович увлекал всех забавными историями.

Если Фёдор Иванович не спешил на репетицию, то переходили в бильярдную. Тут и я принимала посильное участие в игре, выполняя роль «маркёра», что давало мне возможность, несмотря на протесты матери, быть среди «больших». Отец играл на бильярде хорошо, но случалось и проигрывал. Тогда он расстраивался.

Вообще он был очень самолюбив. Во что бы он ни играл, он хотел непременно выиграть, и, конечно, не ради денег, а для того, чтобы испытать чувство победителя. И когда удача улыбалась ему, он становился веселым, остроумным и по-детски радовался хотя бы и самому незначительному выигрышу.

Часто среди дня приходил Ф. Ф. Кёнеман, постоянный аккомпаниатор Фёдора Ивановича, и они за роялем проходили или репетировали романсы. Хорошо помню, как отец работал над «Приютом» Шуберта и долго объяснял Кёнеману, как играть вступительную музыкальную фразу.

Вдумчиво и детально изучал Фёдор Иванович текст Пушкина, на который написана музыка Римского-Корсакова, – «Ненастный день потух». Этот романс, после «Двойника» Шуберта, пожалуй, можно поставить на первое место по тонкости и глубине исполнения. Здесь голос отца звучал, как виолончель, а когда он произносил слова: «Там море движется роскошной пеленой», – то перед глазами вставал необъятный морской простор.

Вообще, что бы ни пел Фёдор Иванович, он всегда рисовал картину не только словами, но и голосом, его тембровыми оттенками, как художник красками. А его голосовая палитра была необычайно богата. Никогда и никому он слепо не подражал, но учился у всех, у кого мог научиться чему-либо необходимому ему как художнику.

Великолепно исполнял Фёдор Иванович «Двойника» Шуберта и особенно бережно относился к этому романсу. И он обычно обращался к публике со словами: «Сейчас я буду петь гениальное произведение Шуберта ”Двойник“, прошу абсолютной тишины».

Дома

Высокий, статный, мужественный – таким мне запомнился отец с детских лет. Двигался он пластично, мягко, но просто, без всякой позы, во всем была врожденная артистичность.

Он любил хорошо одеваться, но в этом не было подчеркнутости, франтоватости, а какое-то присущее ему умение красиво носить вещи.

Характер отца был таким, какой свойствен натурам с обостренной нервной системой. Одно настроение быстро сменялось другим. Он был подозрителен и доверчив, бесконечно добр и страшно вспыльчив. Впрочем, он быстро отходил, готов был признать свои ошибки, страшно мучился, если кого-либо незаслуженно обижал, и примирению радовался, как ребенок.

Ссоры его происходили обычно во время работы в театре. Отец был очень требователен не только ко всем участникам спектакля или концерта, но и к себе. По существу, он был почти всегда прав, но недовольство свое выражал нередко очень бурно, доходя до резкости. Впрочем, отец сознавал этот свой недостаток, он объяснял его тем, что не может быть вежливым за счет «искажения Мусоргского или Глинки». Многие не прощали ему его несдержанности и становились его врагами. В минуты усталости и раздумий он повторял в отчаянии: «Я один, я один…» Это, конечно, относилось к косному театральному окружению, к людям с мелким самолюбием, ставившим личные обиды выше вопросов искусства.

В доме отец был человеком, скорее, скромным: он не любил никакой помпы, сторонился торгашей, купцов, не любил он и так называемое «высшее общество». Его тянуло к передовой интеллигенции того времени; к людям искусства, к писателям, художникам, артистам.

Это были: М. Горький, И. Бунин, Н. Телешов, С. Скиталец, Л. Андреев, Е. Чириков, В. Гиляровский и многие другие. Часто встречался и с И. Репиным, гостил у него в Куоккала, любил и ценил В. и А. Васнецовых, В. Поленова, восхищался М. Врубелем, впоследствии был в дружбе с Н. Клодтом, А. Головиным, В. Мешковым.

С Н.А. Римским-Корсаковым (это был его любимейший композитор после Мусоргского) отец встречался реже, но очень любил исполнять его произведения. Из артистов был в дружбе с М. Дальским, И. Москвиным.

В последние годы в России отец сблизился с К. Пиотровским (народный артист СССР К. Петраускас). С Киприаном Ивановичем Шаляпин встретился в Мариинском театре. Обратив внимание на его незаурядный талант и музыкальность, он много с ним работал и выступал. Любил отец также и П. Журавленко, артиста Мариинского театра, и с ним также проходил роли.

Популярность отца была огромна, его всегда и везде узнавали, да и как было его не узнать, когда его портреты были выставлены во всех магазинах, конфеты продавались в обертках с его изображением, был одеколон «Шаляпин», гребенки с надписью «Шаляпин» и т. д.

Словом, всюду напоминали о Шаляпине. Где бы отец ни появлялся, на него всегда обращали внимание. Вышли мы с ним как-то из дома, пройтись по Большой Никитской до Никитских ворот; и вот во время всего нашего пути встречные люди то и дело здоровались с ним, называя его по имени и отчеству, отец каждый раз приподнимал шляпу и отвечал на поклоны.

Удивленная, я спросила:

– Папочка, неужели ты знаком со всеми?

– Нет, никого не знаю, – ответил он. – Это так, какие-то милые люди здороваются со мной.

Однако публика интересовалась им не только как артистом, но и подробностями его жизни, внешним видом, костюмом и т. д. Вот почему он часто старался скрыться от преследующей его публики.

Будучи в Крыму, – в Ялте, – мы с отцом зашли как-то в небольшой магазин на набережной. Он хотел купить себе шляпу. У магазина мгновенно собралась толпа народа. Оглянувшись и увидев сквозь витрину толпу, он встревоженно сказал приказчику: «Что-то, вероятно, случилось у вашего магазина, какое-нибудь несчастье?»

– Нет, Фёдор Иванович, это собрались на вас посмотреть! – улыбаясь, ответил приказчик.

Отец очень смутился и спросил, нет ли другого выхода из магазина. Выход нашелся, и мы потихоньку удрали.

Еще остался в памяти случай за границей, в 1928 году, когда я гостила у него на даче в St-Jean-de-Luz на Французской Ривьере.

Пошли мы с ним прогуляться. Вышли из калитки и увидели, что у нашей дачи какой-то автомобиль потерпел аварию, попав в яму: дорога ремонтировалась.

Шофер никак не мог вытащить застрявшие задние колеса. Недолго думая, отец засучил рукава своего светлого костюма, подвернул брюки и пошел на помощь шоферу. Стали они вместе вытаскивать машину, а в это время прохожие останавливались с удивлением, улыбаясь, посматривали на отца. Вдруг он, оглянувшись, увидел толпу зевак и сердито сказал по-французски: «Господа, что же вы нам не поможете?»

И все сразу кинулись к нему.

– Мы так загляделись на вас, что забыли, что надо помочь…

Машину, конечно, тотчас же вытащили, ко всеобщему удовольствию. Шофер крепко пожал руку отцу и даже подвез нас к городу.

С. В. Рахманинов

С Рахманиновым отец познакомился в Частной опере Мамонтова, где в 1898 году Сергей Васильевич работал как дирижер. С самого начала их знакомства между ними возникла дружба.

Сергей Васильевич восхищался талантом отца, его поразительной музыкальностью, необычайной способностью быстро разучивать не только свою партию, но и всю оперу целиком.

Он с увлечением занимался с Фёдором Ивановичем, стараясь привить ему хороший вкус, помогая разобраться в теории музыки. Лето 1898 года отец проводил в имении Т. С. Любатович в Путятине, близ станции Арсаки Северной железной дороги, где обвенчался с моей матерью. Шаферами у Фёдора Ивановича были С. В. Рахманинов и С. Н. Кругликов (известный музыкальный критик). У Иолы Игнатьевны – К. А. Коровин и Сабанин – артист Частной оперы Мамонтова.

Венчались в сельской церкви. День свадьбы был жаркий, июльский, и Фёдор Иванович предложил своей молодой жене ночевать на сеновале.

Утром молодые проснулись от страшного шума. У сарая пели, били в какие-то жестянки – словом, изображали шумовой оркестр. Когда отец выглянул из сарая, то увидел всех своих товарищей во главе с Саввой Мамонтовым. Этим импровизированным «джазом» дирижировал Сергей Васильевич Рахманинов. Потом всей компанией отправились в лес по грибы.

К обеду вернулись с огромными букетами цветов, и впоследствии Фёдор Иванович вспоминал: «Было много вина и полевых цветов…»

В Путятине Фёдор Иванович работал над Борисом Годуновым, проходя роль с С. В. Рахманиновым, и внимательно прислушивался к его указаниям. Сергей Васильевич очень ценил отца, даже гордился им. Фёдор Иванович восхищался Рахманиновым не только как пианистом, но и как дирижёром и композитором.

Сергей Васильевич, как я уже писала, любил посмеяться, и, подметив у него эту чёрточку, Фёдор Иванович всегда старался придумать что-нибудь такое, чтоб повеселить своего друга.

Так, например, отец неподражаемо изображал, как дама затягивается в корсет или завязывает вуалетку. Это были любимые «номера» Сергея Васильевича.

Рахманинов, говорил отец, был единственный дирижёр, с которым ему не приходилось спорить. Он был совершенно спокоен, когда Рахманинов был за пультом: у него всегда было всё точно, осмысленно и вдохновенно.

Отец рассказывал, что лишь однажды у них с Рахманиновым случилась размолвка – это когда Сергей Васильевич написал музыку к «Скупому рыцарю». Музыка эта почему-то не совсем понравилась отцу. Он откровенно высказал своё мнение Сергею Васильевичу.

– Слова Пушкина здесь сильнее того, что ты написал, – сказал он. Рахманинов обиделся на Фёдора Ивановича. Но всё это продолжалось недолго, ибо оба они были истинными художниками и вопросы искусства ставили выше личных разногласий.

Дружба их вновь загорелась и согревала их обоих до конца жизни.

А. М. Горький

Не было у отца более любимого друга, чем Алексей Максимович Горький.

Они познакомились в Нижнем Новгороде, осенью 1900 года10, в ярмарочном театре. Отец пел Сусанина, Горький в антракте представился отцу:

– Вот хорошо вы изображаете русского мужика, – сказал он.

– Стараюсь возможно правдивее изобразить!

С этого дня и завязалась между ними долгая, глубокая и искренняя дружба.

Горький и Шаляпин в Нижнем Новгороде, 1900-е гг.


Екатерина Павловна Пешкова – жена Алексея Максимовича – рассказывала мне, что чуть ли не в первый день их знакомства отец приехал к ним на Канатную улицу в дом Лемке, где за ужином просидел с Алексеем Максимовичем и его семьей до утра.

Дом Лемке


Дружба Алексея Максимовича и отца росла и крепла. Отец был влюблен в Горького, преклонялся перед его умом и знаниями. Ему только открывал он до конца свою душу, с ним советовался, у него искал в тяжелые минуты опоры и защиты; об этом красноречиво говорит их переписка. Слово Горького было законом для отца. Горький в свою очередь горячо восхищался могучим, самобытным талантом Шаляпина, стремился расширить его общественный кругозор, ценил и любил в нем прямоту, широту, отзывчивость, вечно мятущуюся натуру.

Памятен случай, когда однажды, в Нижнем Новгороде, Алексей Максимович вместе с Яковом Михайловичем Свердловым пришли к отцу на спектакль. За товарищем Свердловым была слежка. В театре находился сыщик. Первым его заметил отец. Он поспешил передать Горькому деньги для Я. М. Свердлова, затем пригласил к себе в артистическую уборную непрошеного соглядатая и, заняв разговором, отвлек его внимание; это дало возможность дорогим гостям отца незаметно покинуть театр.

Много в то время было сделано Горьким для народа, для улучшения быта рабочих и обездоленных людей, и всегда отец шел навстречу просьбам Алексея Максимовича, выступал в концертах и помогал, чем возможно.

Неоднократно, при разных обстоятельствах, отцу удавалось оказывать Горькому то или иное внимание, брать на себя те или иные необходимые хлопоты… Об этом говорит их переписка. Скажу только, что когда Алексей Максимович в письме писал: «Хлопочи, дружище», – то, конечно, «дружище» хлопотал горячо и часто добивался положительных результатов.

Алексей Максимович ввел отца в общество писателей, с которыми отец подружился. Это были в основном молодые силы. Собирались они в квартире Телешова на традиционные «среды». Здесь читали новые произведения, делились своими мыслями, идеями.

Общение с писателями имело благотворное влияние на развитие отца. Фёдор Иванович любил петь на этих вечерах.

Горький редко бывал в столице: царское правительство высылало его то в один, то в другой город. Отец глубоко возмущался преследованиями Горького, всегда старался помочь ему и никогда не порывал с ним связи.

В свою очередь Алексей Максимович, даже будучи в ссылке, не переставал следить за ростом отца и радоваться его успехам.

В 1921 году Горький уезжает за границу, вслед за ним едет и отец на гастроли11. Его выступления за рубежом в оперном и в концертном репертуаре проходят с блестящим успехом. Но он попадает в руки опытных дельцов, частных предпринимателей, которые ловко эксплуатируют его, опутывая контрактами на длительное время. Связь с Горьким становится слабее, иногда совсем прерывается.

Алексей Максимович возвращается на родину. Отец узнает об этом случайно. Это производит на него огромное впечатление; он начинает всем сердцем мечтать о встрече с Горьким, надеясь, быть может, с помощью своего друга разрешить мучившие его противоречия, разорвать опутавшие его сети. Отец всегда в душе стремился вернуться на родину; со временем он все больше начинал понимать, что, плохо разбираясь в политических вопросах, он совершил серьезную ошибку, оставив Россию. Однако окружающие, действуя в личных интересах, всячески старалась воспрепятствовать его возвращению.

В 1928 году, гостя у отца в Париже, я была свидетельницей того, с каким величайшим волнением и нетерпением он ожидал приезда Горького из Советского Союза. Отец знал, что Горький не одобряет его долгого пребывания за границей и осуждает его. Страстно стремился отец к своему другу, ждал его советов, так часто помогавших ему в прошлом.

На камине в столовой у Фёдора Ивановича стояла бронзовая индийская статуэтка, принадлежавшая Горькому. Он то и дело подходил к камину, брал статуэтку в руки и все приговаривал: «Вот приедет Алеша, и я ему отдам. Это же его вещь, я должен лично ему ее возвратить…»

Я понимала, что маленькая бронзовая вещица потому так притягивала отца, что в ней он видел предлог для встречи с Горьким. Но, к великому горю Фёдора Ивановича, Алексей Максимович не приехал тогда в Париж. С той минуты, как стало известно, что Горький не приедет, отец как-то весь поник.

Уже много позднее мне удалось говорить с Горьким об отце. Было это в Краснове, под Москвой, куда я приехала навестить Алексея Максимовича.

Смеркалось. Мы пошли к речке вместе с несколькими друзьями Горького и разложили костер. Я улучила минутку, когда мы с Алексеем Максимовичем остались вдвоем у костра, и спросила:

– Вы вспоминаете папу?

Лицо его дрогнуло. Не то задумчиво, не то грустно он сказал:

– Фёдор…

Вздохнул, нервно помешал палкой в костре. Я пристально глядела на Алексея Максимовича. Мне показалось, что в глазах его заблестели слезы… Не знаю, может быть, это было от едкого дыма костра…

Я ждала, что Алексей Максимович скажет что-нибудь. Но он молчал. Потом, поеживаясь, проговорил:

– Пойдем домой. Сыро стало.

И, как-то сгорбившись, стал медленно подниматься по тропинке к даче.

Смертью Горького Шаляпин был глубоко потрясен. Он потерял самого дорогого ему человека.

Несмотря на то, что Горький порвал с ним отношения, Фёдор Иванович продолжал любить его и был ему предан до конца.

Отец и дети

Отец всегда интересовался нашими занятиями. Ему хотелось знать, как подвигается учение, каковы наши успехи в изучении языков, как проходят уроки музыки (мы все обучались игре на рояле).

Как-то раз я готовила уроки, сидя в нашей детской столовой; вдруг стеклянная дверь, выходившая на внутреннюю лестницу, открылась. Сначала высунулась голова – дверь была низкая, – а затем показалась и вся огромная фигура отца. Я обрадовалась его приходу и хотела сложить тетради, но он сказал:

– Погоди, Аринка, чем это ты занята?

– Учу геометрию.

– А много ли ты в ней смыслишь?

– Не особо, – призналась я.

Отец как-то смущенно кашлянул и вдруг спросил:

– Можешь ли ты ответить, что такое круг?

– Круг – это ряд точек, отстоящих на равном расстоянии от одной, называемой центром… – отчеканила я.

Отец даже с некоторым восхищением посмотрел на меня.

Не изучая никогда математики, он, как любознательный человек, интересовался всем, что в какой-либо мере было ему доступно. Определение круга он знал и хотел проверить мои познания.

Интересовался отец и тем, что мы читаем и много ли. Его всегда беспокоила наша судьба, наше будущее.

Вот еще одно воспоминание, относящееся уже к более позднему времени.

Среди ночи я проснулась от шороха в комнате.

– Кто здесь? – испуганно спросила я.

– Аринка, не бойся…

Повернув выключатель, я зажгла свет и увидела отца. Он стоял передо мной в халате.

– Знаешь, не спится что-то, гости разъехались, а мне скучно. Побродил по дому, все спят, даже Булька храпит вовсю. Давай поговорим.

Сонливость мою как рукой сняло, и я готова была вести любую беседу.

– Скажи, – вдруг спросил отец, – вот ты хочешь быть драматической артисткой, а можешь ли ты сыграть Орлеанскую деву?

Вопрос этот был совершенно неожидан для меня. Я растерялась…

– Не знаю, право…

Лицо отца несколько нахмурилось.

– Очень жаль, – ответил он, – а я думал, что можешь.

– Ты слишком многого требуешь от меня. Вот подожди, со временем, когда будет опыт, – сыграю.

– Вот в том-то и беда, что Орлеанскую деву играют в пятьдесят лет, а ей восемнадцать. Опыт – это, конечно, неплохо, но не в этом дело, прежде всего надо иметь талант, тогда и в восемнадцать лет сыграешь не хуже, чем в пятьдесят. Вот меня спросил мой первый антрепренер – Семенов-Самарский, – могу ли я в одну ночь приготовить роль Стольника в опере «Галька», и я сказал, что могу, и спел, как говорили, недурно, а было мне тогда восемнадцать лет. Ну, а работать, конечно, нужно всегда.

Он помолчал.

Возразить мне было нечего – отец был прав.

– Ладно… Пойду погляжу, как малыши спят. – И он пошел в детскую к младшим братьям и сестре.

Мы с сестрой Лидой вскочили с кроватей и побежали за ним.

В детской было тихо, горел ночник.

Отец подошел к кровати брата Бориса, ему было двенадцать лет. Это был любимец отца, очень способный к рисованию мальчик. Способность эта отцу нравилась, и он мечтал, чтоб Борис стал художником, что впоследствии и осуществилось.

Шаги отца разбудили детей, они хором закричали:

– Папа!.. – и тут же стали просить его рассказать сказку про «Мишку на деревянной ноге».

– Ну, что ж, сказку я вам, пожалуй, расскажу, только вперед хочу спросить Борьку, может ли он нарисовать мой портрет, да так, чтоб я был похож. Ну, можешь? – обратился он к сыну.

– Не знаю, – нерешительно протянул он.

– Вот в том-то и беда, что вы ни черта не знаете, – вдруг вспылил отец. – Надо знать!

Он нервно прошелся по комнате. Мы все притихли и замолчали. Заметив наше смущение, отец вдруг улыбнулся.

– Ну ладно, нечего нос вешать. Слушайте лучше сказку.

Он начал рассказывать старинную народную сказку о том, как охотники поймали в капкан Мишку. <…>

На шум и возню, поднявшуюся в детской, пришла снизу мать.

– Что у вас тут происходит, в чем дело? – Но, увидев отца, воскликнула:

– Фёдор, что это, ведь детям надо спать, да и ты устал…

– А ведь мать права, – ответил отец. – Айда все по кроватям!

На минуту мать зажгла свет, и вдруг отцу попался на глаза стоявший у нас в детской бюст Пушкина:

– А вот Пушкина я с собой возьму, пусть будет у меня в комнате. Вот мне уж и не будет скучно, – и, спев нам по-итальянски из «Севильского цирюльника»: «Доброй ночи вам желаю, доброй ночи, доброй ночи»… – он бережно понес бюст к себе в комнату.

На отдыхе

Отец путешествовал много и часто. Можно сказать, что он объездил весь мир.

Был он и в северных странах – Норвегии, Швеции; был и на юге – в Италии, Испании, побывал в Африке и Австралии.

Но никакие ландшафты заморских стран не могли вытеснить из его сердца любовь к родному русскому пейзажу. Всегда, когда являлась возможность отдохнуть, отец стремился быть как можно ближе к природе. Наша русская деревня действовала на него всегда благотворно. Здесь ему легко дышалось, забывались условности «света», жилось просто и радостно.

Часто ездил отец к своему другу, художнику Коровину Константину Алексеевичу, на станцию Итларь Северной железной дороги. В трех верстах от станции, на берегу реки Нерли, в 1905 году Константин Алексеевич построил небольшую дачу, где он подолгу жил, писал картины, этюды, делал эскизы к декорациям и костюмам для спектаклей Большого театра.

Природа Ярославского и Владимирского краев необычайно хороша. Недаром сюда стремились многие художники.

Я еще застала время, когда делались облавы на медведей и волков, в чаще дремучего «казенного» леса водились глухари и тетерева, можно было напасть на лосиные тропы, где еще недавно, задевая могучими рогами за деревья, пробегали лоси. Заросшие тиной болота с легкой дымкой туманов над заводями, скрывавшие много диких уток, и небольшая, но богатая рыбой речка Нерль привлекали охотников и рыболовов.

Однажды, глубокой осенью, отец и Серов решили ехать в Итларь к Коровину на ловлю рыбы острогой. Взяли и меня с собой. Было мне тогда лет десять, но все осталось необычайно живо в моей памяти.

Как сейчас помню наш приезд в Итларь. Вижу Серова, Коровина и отца в меховых сусликовых куртках, в таких же шапках, в высоких охотничьих сапогах; они готовятся к ловле.

Помню холодную, темную ночь, извилистую причудливую Нерль с заледенелой у самого берега водой и медленно скользящие по ней плоскодонки с воткнутыми на носу железными трезубцами, на которых ярким пламенем горит «смолье», освещающее дно реки, где, словно застывшие, неподвижно стоят сонные щуки.

Ловким движением «рыболовы» – отец и Коровин – вонзают острогу в рыбу, вытаскивают ее, еще трепещущую, и сбрасывают на дно плоскодонки, а затем снова зорко вглядываются в поросшее травой дно, выискивая новую жертву.

Наловив много рыбы и основательно продрогнув, мы причаливаем к берегу, где нас уже ждет с тарантасом Руслан, как метко прозвал отец крестьянина деревни Любильцево Василия Абрамова за его статный рост, русую бороду, шапку кудрявых волос и синие, как васильки, глаза.

Но вот мы и дома. На даче уютно и тепло. Горят наскоро воткнутые в пустые бутылки свечи. От деревянных стен пахнет смолой, и так приятно напиться чаю с горячим молоком, а потом погреться у жарко натопленной печи.

Серов, всегда любивший подзадорить кого-либо, немного подсмеивается над умаявшимся, лежащим на железной кровати и укрытым овчиной Коровиным, беседующим о разных рыболовных делах с крестьянином Василием Князевым. И тут же, вдохновленный всей обстановкой и подстрекаемый отцом, Серов пишет чудесный этюд «Разговор о рыбной ловле и прочем», удивительно передав сходство Коровина и настроение момента.

Отца все больше и больше начинает привлекать красота природы, и наконец он покупает участок земли – «Ратухинскую пустошь», ныне именуемую «Шаляпинской».

Решив построить дачу, отец обратился за советом к своим друзьям-художникам, и вот в скором времени по рисункам Коровина и Серова строится дача…

Дачу решено было строить деревянную. Плотники – братья Чесноковы – привезли замечательный строевой лес, славившийся в Ярославской губернии. И началась стройка. Никакого определенного стиля она не имела. Здесь полностью властвовала фантазия художников, и получилось нечто совершенно своеобразное, а потому интересное: были и своды в стиле русских теремов, и много балконов, и терраса. Внутренние комнаты – большие, с огромными окнами, столовая двухсветная, с выложенным мамонтовской майоликой камином. Деревянная лесенка из столовой вела прямо наверх, на антресоли, куда выходила дверь из комнаты отца. Из окон террасы открывался чудный вид на речку Нерль.

К. А. Коровин, 1900-е гг.


Дача была построена комфортабельно. Обстановка простая, преобладали кустарные изделия – занавески, половички. Много было и мамонтовской майолики, особенно ваз, в которых всегда стояли букеты полевых цветов.

Кроме основного дома, в полуверсте от него находились еще две небольшие дачки для гостей. Но все же усадьба была скромная. Никакого особого хозяйства у нас не было. Главное, чему отец уделил внимание, – это баня. Построена она была добротно, все из той же ярославской строевой сосны. Отец страшно любил париться в бане и приглашал своих товарищей разделить с ним это удовольствие. Даже в Москве он был постоянным посетителем Сандуновских бань и ходил туда с целой компанией приятелей, а потом иногда заходил в «трактир» (так называл он ресторан «Эрмитаж»).

Будучи за границей, он хотел около своей дачи построить баню и страшно негодовал, что иностранные архитекторы не умеют сложить печку «каменку», а потому просил меня прислать ему чертеж «простейшей русской бани».

У себя в комнате Фёдор Иванович поставил столярный станок и накупил инструментов. Столярничал, впрочем, недолго и переключился на рыбную ловлю и охоту. Здесь инициатива находилась в руках К. А. Коровина, который был страстным рыболовом и охотником. Знаю случай, когда Константин Алексеевич, побывав в Париже, привез оттуда не что иное, как спиннинг и прейскурант всевозможных крючков и поплавков…

Отец стал ходить на охоту с Коровиным. Но однажды, увидев взлетевшего тетерева, он в азарте выпалил так близко от Коровина, что тот поклялся больше «с Фёдором на охоту не ходить».

– Черт его знает, с его темпераментом он меня, пожалуй, за куропатку примет!

Коровин вообще был довольно мнителен. С тех пор их совместная охота прекратилась. Правда, спустя много времени я, однажды гуляя у речки, услышала невероятную пальбу. Пройдя немного дальше, я увидела человека, на огромном расстоянии стрелявшего в поднявшуюся стаю уток. Я узнала отца и, приблизившись к нему, нашла его смущенным и сердитым.

– Черт его знает, никак не попаду ни в одну утку… – говорил он мне.

– А ты верст за десять стреляй, тогда наверняка пристрелишь, – съязвила я.

– Ну ладно, хватит! – отрезал он.

Мы пошли домой. С этого дня отец стал ездить на охоту только с местными егерями и «квалифицированными» охотниками, но и то редко; а вот рыбная ловля стала его привлекать все больше и больше, и он частенько ездил с К. А. Коровиным, В. А. Серовым и архитектором В. С. Кузнецовым на мельницу «новенькую», где рядом в омуте водилось много крупной рыбы.

Отец и Коровин любили В. С. Кузнецова за его добродушие, широкую русскую натуру, но, подметив некоторую его мнительность, не раз над ним подшучивали и частенько его разыгрывали.

Собираясь на рыбную ловлю, отец и Коровин подговорили местного крестьянина Ивана Васильевича Блохина, чтобы он, подав тарантас, перепряг бы лошадь задом наперед, а сам вел бы себя, как обычно.

Отец и Коровин сели в тарантас и стали ждать замешкавшегося Василия Сергеевича. Наконец вышел и Кузнецов. Подойдя к тарантасу, он остановился в изумлении.

– Что это такое? – спросил он, указывая на лошадь.

Отец и Коровин, сделав невинные лица, переспросили:

– Что такое?

– Да лошадь-то!.. – как-то неуверенно засмеялся Кузнецов.

– Васенька, милый, ты что? – озабоченно спросил Константин Алексеевич.

– Да в чем дело, Василий, садись скорее, а то опоздаем на ловлю, – «нервничал» отец.

– Бросьте, бросьте, – ворчал Василий Сергеевич.

– Да ты что, пьян, что ли? – в один голос твердили отец и Коровин, а Блохин, сидя на козлах, подыгрывал им, причмокивая языком и понукая лошадь: «Стой-стой, говорят, не балуй!..»

– Да что же, лошадь-то задом наперед, хе-хе-хе… – неуверенно смеялся Кузнецов.

Отец, Коровин и Блохин тревожно переглядывались.

– Васенька, тебе что-то нездоровится. Ты, батюшка, что-то того… – слезливо и жалостливо тянул Коровин.

Тут уже Василий Сергеевич не на шутку испугался, и, только увидев его изменившееся от страха лицо, отец и Коровин начали без удержу хохотать над бедным «Васей-Догом», как они прозвали его за огромный рост.

Все это рассказали мне отец и Коровин однажды за вечерним чаем.

Рыбной ловлей отец продолжал сильно увлекаться и часто ездил с Коровиным и Серовым на мельницу к Никону Осиповичу. Как-то рассказывал мне Константин Алексеевич: поехали они всей компанией ловить рыбу. Поставили палатку на лужайке около реки, в этой палатке и жили несколько дней.

Однажды, в то время, когда Коровин и Серов писали этюды, отцу удалось поймать большого шелеспера, но, когда он хотел посадить его в «сажалку», шелеспер выскользнул из рук и упал в воду. Отец до того разгорячился, что, недолго думая, прыгнул за ним в речку, потом вынырнул и закричал Коровину:

– Черт тебя возьми, что за «сажалка», у нее же дыра мала!

Серов и Коровин долго издевались над отцом, над тем, что «шелеспера ему больше не поймать…»

Константин Алексеевич много рассказывал о разных приключениях отца, К сожалению, я уже вспомнить не могу, но вот еще один рассказ.

Как-то приехали отец с Коровиным на омут ловить рыбу и на мостике увидели священника из ближайшего села, также пришедшего попытать счастья на рыбалке.

Отец с Коровиным решили выжить непрошеного рыболова и придумали следующее: где-то достали они большой бычий пузырь, надули его. Коровин нарисовал глаза, рот с огромными зубами, прикрепил к пузырю водоросли и привязал веревку с грузилом.

Придя в сумерки на омут, они снова увидели священника, раскинувшего над водой удочки. Тогда они спрятались в кусты, а пузырь опустили на дно реки.

И вот видят: батюшка пристально смотрит на воду, на поплавки…

Коровин шепнул Фёдору Ивановичу:

– Тащи веревку!

Отец дернул, и из воды вдруг вынырнула огромная страшная голова…

Священник, бледный от страха, вытащил удочки. В это время последовала команда Коровина, и отец снова дернул веревку. Голова ушла под воду.

Священник сплюнул, но, видимо, решил, что это ему показалось. Он снова закинул удочки, а отец снова повторил маневр, – и опять над водой заколыхалась страшная рожа…

Тут уж батюшка не выдержал, побросал удочки, подхватил подрясник обеими руками и бросился без оглядки бежать домой. Больше удить сюда никто уж не приходил, а слух о «водяном», живущем в омуте, разнесся по всей округе.

«Водяные» – отец и Коровин – завладели омутом, и уловы были богаты и хороши.

Так в шутках проводили свой отдых отец и его друзья-художники.

Встреча отца

Летом, живя в имении, мы, дети, всегда с нетерпением ждали приезда отца, который обычно в это время гастролировал.

Однажды, узнав, что отец скоро приезжает, нам пришло в голову устроить ему особую встречу; накупив ситца, мы сшили себе сарафаны, косоворотки и заказали на деревне сплести лапти.

В день приезда отца мы рано утром всей гурьбой отправились в лес, наломали веток, набрали хвои, сплели гирлянды из полевых цветов. Успели набрать полную корзину грибов и даже сбегали на речку, где наловили раков.

Зеленью и цветами украсили мы парадное крыльцо и входную дверь. А когда тарантас с запряженным в него любимым конем Фёдора Ивановича – Дивным – отправился за ним на станцию, быстро переодевшись в свои наряды, мы двинулись навстречу отцу. Миновав ближайшую деревню Старово, мы сели у дороги и с нетерпением стали глядеть вдаль. Наконец до нас донесся звон бубенцов и поскрипывание колес.

Вскоре на дороге поднялось облако пыли, а через несколько мгновений можно было уже ясно различить тарантас и сидящего в нем отца.

Мы бросились навстречу и загородили дорогу. Лошадь остановилась. Низко кланяясь, наша братва хором закричала:

– С приездом, Фёдор Иванович!

Первая подошла я – с корзиной, в которой еще шевелились живые раки.

– Не побрезгуй деревенским подарочком, прими, отец.

А за мной младшая сестренка Таня тоненьким голоском пропищала:

– А вот и грибочки, свежие, только что из лесу…

Мальчишки – Боря и Федя – вскочили на подножку тарантаса и, прежде чем отец успел узнать нас, бросились к нему на шею.

Отец был в восторге от нашей затеи. Целовал всех по очереди, называя сестренку Таню «Мочалкой» из-за ее русых волос, а братишек – «Пузрашками».

Посадив младших детей в тарантас, он хотел, чтобы и мы с сестрой Лидой как-нибудь уместились, но это оказалось невозможным, и мы убедили отца, что отлично дойдем до дома пешком.

Когда мы вернулись на дачу, все семейство уже сидело за чаем на террасе. На столе, покрытом кустарной скатертью, красовались «ярославские туболки» (пироги с творогом), свежая земляника, варенье. Почетное место занимала большая глиняная крынка с топленым молоком, рядом лежала деревянная ложка. Отец очень любил топленое молоко и просил, чтоб его подавали в крынке и разливали бы деревянной ложкой. Он говорил, что это напоминает ему детство, когда он жил в деревне Ометово под Казанью и где в праздничные дни мать угощала его топленым молоком.

После чая брат Борис сбегал к себе в комнату, принес пару прекрасно сплетенных огромных лаптей и торжественно вручил их отцу, который был в восторге от нашего подарка:

– Вот это вы меня уважили! Ну, а теперь и я вам кое-что принесу, я тоже привез вам подарки.

Забрав лапти, он ушел к себе. И вдруг на деревянной лестнице, ведущей из комнаты отца в столовую, в серой чесучовой косоворотке, подпоясанной шнуром, в онучах и лаптях появился русский мужик, богатырь в полном смысле этого слова. Это был отец.

Мы дружно зааплодировали ему, а он спустился к нам и стал раздавать подарки.

Кто-то из гостивших у нас друзей предложил сняться на память. Эти снимки сохранились и поныне.

Фёдор Шаляпин с детьми на даче, 1910 г. Слева направо: Борис, Ирина, Татьяна, Лидия (в костюме мальчика), Фёдор


А вечером состоялся спектакль, приготовленный нами специально для отца. Гостей набралось со всех ближайших деревень. Не все, конечно, попали на спектакль, но фейерверк, иллюминацию и бенгальские огни видели все. Пьеса, которую мы показали, была написана моей сестрой Лидой, декорации и костюмы мы тоже мастерили сами. Спектакль наш имел успех и у отца и у гостей. Мне живо запомнился этот яркий и праздничный день!

Весть о приезде Фёдора Ивановича быстро распространилась в округе, и крестьяне ближайших деревень – Старово, Любильцево, Охотино – приходили поздравить его с приездом и побеседовать с ним о своих деревенских делах.

Особенно подружился отец с крестьянами после пожара, случившегося в деревне Старово. Он помогал мужикам бороться с огнем, и пожар был довольно быстро прекращен, но отец пришел домой с обожженными руками. Местная команда прислала ему значок пожарника.

После этого случая крестьяне часто приходили к Фёдору Ивановичу и, сидя на крыльце или на террасе, вели с ним длинные задушевные беседы.

Пикник

Одним из наших любимейших деревенских удовольствий были пикники.

Рано утром к даче подавалась линейка, запряженная парой лошадей. За линейкой подъезжал тарантас-шарабан, плетеный, крытый черным лаком, набитый душистым сеном, в который впрягалась лошаденка нашего общего любимца деда Емельяна из деревни Старово.

На линейку усаживались малыши и гости; в тарантас садились отец с матерью, а на телегу, нагруженную всякими кульками, самоваром, посудой, вскарабкивались мы, старшие дети. И, наконец, все двигались в путь.

Ездили мы чаще всего на наше излюбленное место «Обрыв», где природа была необычайно живописна. Высокий берег реки Нерль круто обрывался. Река, извиваясь среди лугов, терялась вдали, где виднелся густой сосновый лес. Пахло хвоей, цветами, осокой.

Прямо на траве стелили огромную скатерть, на которую складывали все привезенное. Особенно любили мы ставить самовар. Для этого набирали сухих еловых шишек, а отец стругал лучинки, запаливал их, клал в самовар и, накрывая его сапогом, раздувал пламя.

Усевшись на траве вокруг самовара, мы с особенным наслаждением уплетали деревенские сласти, запивая их горячим чаем. Отец рассказывал нам были и небылицы, на что он был большой мастер.

Иногда мы просили его рассказать о своем детстве, о Казани. Тут он вспоминал, как ходил в «ночное» стеречь лошадей, или объяснял нам, как играть в игру «шар – мазло», «свайка».

Потом шли купаться. Все плавали довольно хорошо, но отец плавал как-то особенно красиво, «саженками». Выбрасывая вперед руки, он ловко ударял ладонями по воде, ритмично и четко. Накупавшись вволю, все снова шли к обрыву и, когда сгущались сумерки, зажигали огромный костер, через который с разбегу прыгали. Но отцу благодаря его огромному росту прыгать не приходилось, он просто перешагивал через костер, вызывая этим восторг всех ребят.

Когда становилось совсем темно, мы ходили собирать светляков и насаживали их в волосы отца и бороду деда Емельяна.

С обрыва уезжали уже ночью. Усевшись в свои экипажи, с шутками и смехом, усталые, но счастливые, мы возвращались домой под таинственный шум леса, веселый звон бубенцов и удалую русскую песню.

* * *

Любимым поэтом Фёдора Ивановича был Пушкин. Однажды пером нарисовал он Александра Сергеевича и подарил мне этот набросок с надписью: «Моей Аринушке дорогой дарю этот рисунок нашего величайшего художника, дорогого гения А. С. Пушкина. Октября 1913 года».

Фёдор Иванович превосходно читал Пушкина. Великолепно произносил он монологи из «Скупого рыцаря» и «Моцарта и Сальери»; даже К. С. Станиславский обращался к нему за советом, когда работал над ролью Сальери. Читать стихи отец научился у М. В. Дальского и часто говорил мне: «Вот Мамонт Дальский, как прекрасно он декламирует, знает он какую-то «штуку» – тайну выразительного чтения».

Иногда отец и сам пытался писать стихи, некоторые из них были напечатаны: так, в журнале «Друкарь» появилось его стихотворение «Заря».

Как-то, во время гастролей в Америке, Фёдор Иванович в театре зашел в артистическую уборную Энрико Карузо и написал на стене стихи, которые, переписав, прислал и мне в своем письме.

Особенно удавались ему шуточные стихи. Вот одно из них, посланное отцом Серову с припиской К. Коровина:

Наш дорогой Антон,

Тебя мы всюду, всюду ищем,

Мы по Москве, как звери, рыщем,

Куда ж ты скрылся, наш Плут-он?

Приди скорее к нам в объятья,

Тебе мы – истинные братья,

Но если в том ты зришь обман,

То мы уедем в ресторан.

Оттуда, милый наш Антоша,

Как ни тяжка нам будет ноша,

А мы поедем на Парнас,

Чтобы с похмелья выпить квас.

Жму руку Вам.

Шаляпин – бас.

Ты, может, с нами (час неровен),

Так приезжай, мы ждем.

Коровин.

И вот еще одно стихотворение Шаляпина, опубликованное на страницах журнала «Огонек»12:

В ДОЖДИК

Посиди еще со мною

И еще поговори…

В дождик, осенью, с тобою

Рад сидеть я до зари.

Ты лепечешь без умолку,

Наступила ночь давно,

И как будто не без толку

Дождь стучит ко мне в окно!

Льет он, льет не уставая,

Но для нас в нем нет беды,

Хочет он, чтоб ты сухая

Вышла, друг мой, из воды.

Люстра13

Вот Любочка напомнила наше житьё-бытьё на даче. Славное было время. Ничего этого не вернёшь… Отец вот иногда делал странные покупки. А тогда случилось целое происшествие. Спасибо Любочке, напомнила!..

Всем курортам мира папочка предпочитал нашу дачу, построенную по эскизам художника Коровина близ деревни Ратухино на берегу реки Нерли. Дача была уютная, комнат хватало и для нас, детей, и для гостей. Кругом лес, места чудные, папе было где поохотиться и порыбачить… Здесь он имел возможность отдохнуть от бесконечных репетиций, спектаклей, концертов, восстановить силы – всё это совершенно необходимо для оперного певца.

А как много для нас, детей, значила река, лес, поля! Сохранилась фотография, где мы гуляем с папой по лесу в лаптях. Федя и Борис в деревенских картузах на голове, в рубашках-косоворотках, перепоясанные кушачком.

Папа не хотел, чтобы мы особенно отличались от деревенских ребятишек. И нам такая одежда нравилась. В ней чувствовали себя свободно, легко. Можно лазать по деревьям, играть в прятки, не боясь перепачкаться…

Перед войной в нашей даче разместился дом отдыха. Судя по фотографии, это был 1912 или 13-й год. Снимал Борька, он тогда увлекался фотографией. На дворе июль. Папа ждал приезда Константина Коровина и директора Большого театра Теляковского. Он снял халат и облачился в элегантный белый костюм. Предстояли переговоры с Теляковским по заключению контракта на новый театральный сезон. Мама была в своей комнате наверху. Федя и Борька мастерили воздушный змей, около них крутились Любочка и Таня. Мы с Лидой для собственного удовольствия музицировали в гостиной за роялем. Глядя в ноты, играли пьесу в четыре руки. Вошёл папа. Стройный, элегантный. Стоя у нас за спиной, некоторое время слушал нашу игру, машинально легонько пальцами руки обозначая такт и ритм.

Мы с Лидой стали стараться играть получше, выбирая каждую нотку и невольно форсируя звук. Играли мы далеко не как вундеркинды и быстро сбились. Оборвав игру, переглянулись, прыснули от смеха. Лида ткнула пальчиком в ноты: «Давай начнём ещё раз…» Папа взглянул на нас как-то особенно снисходительно, потом слегка нахмурился и медленно отвернулся, одновременно переводя взгляд на потолок, и чётко, с придыханием, буркнул: «Енотовые музыканты…»

Скоро нам расхотелось музицировать. Пришла Любочка и стала нам с Лидой показывать, как она свободно может ходить на носочках, словно балерина на пуантах. Я тоже попробовала встать на носочки, но у меня получалось много хуже.

Появился папа. В руках у него была довольно большая кованая не то люстра, не то паникадило, поржавевшее, с изогнутыми завитками наподобие лебединых шей. Прибежали Федя с Борькой, и мы все гурьбой с любопытством обступили папу.

– Вот, купил по случаю для дачи, – сказал папа, водрузив люстру на табурет и поворачивая во все стороны. – Большой мастер ковал сие произведение! Вон какие загогулины. Это не каждый коваль может. Искусство художественной ковки, секреты мастерства передавались от поколения к поколению…

Папочка помолчал. Затем менторским тоном, хорошо поставленным голосом продолжил: «В Москве, Петербурге сколько сохранилось кованых ажурных оград, балконов, ворот. Кованое железо веками сохраняется в нашем довольно-таки холодном климате…»

Папа ещё что-то говорил по поводу художественной ковки, а мы слушали и во все глаза смотрели на железную люстру. Правду сказать, мне люстра показалась самой заурядной, непривлекательной, ржавой, похожей на железный репей, но я смолчала. Любочка, стоявшая рядом, насмешливо стрельнула глазами в мою сторону, затем на люстру… и тоже смолчала. Папа спора с ним по части искусства и эстетики не любил и из-за этого часто ссорился с Коровиным; ну, а о нас и говорить нечего.

– Бориска, Федька, принесите-ка из кладовки лестницу. Сейчас подвесим люстру вон к тому крюку, и я её покрашу.

Общими усилиями подвесили люстру, довольно высоко. Постелили на пол старые газеты, мальчики принесли банки с краской, бутылку с олифой, кисти. Любочка, видя, как папа принялся составлять колер, не вытерпела и пропищала: «Фёдор Иванович, снимите костюм-то – испачкаетесь…»

А Борька, с уже перепачканными липкими пальцами и даже носом, добавил: «А может, дождаться дядю Костю?»

– Чтобы покрасить люстру, не надо быть ни придворным живописцем, ни театральным художником, – назидательно пробасил папа. – Приучайтесь всё в жизни делать ловко, хорошо и красиво. Вот я сейчас так всё сделаю, что ни одна капля краски не упадёт на костюм!

И папочка принялся за работу. Расставил банки с краской и поднялся на несколько ступенек лестницы. То, что папочка не захотел снять свой элегантный костюм, нас с Любочкой очень развеселило. Мы чувствовали, что просто так дело с люстрой не кончится…

Папочка взял новую кисть с яркой этикеткой, обмакнул в широкую банку, удалил о край излишек краски и с потягом сделал первый сочный мазок по кованому завитку. Прищурился оценивающе. Взглянул на Борьку, стоявшего внизу с раскрытым ртом и заворожённо глядевшего на священнодействующего отца.

Папочка не спеша красил люстру, а мы наблюдали. При этом он ударился в воспоминания, он всегда умел интересно рассказывать:

– Когда мне было восемнадцать лет, я был отчаянно провинциален, но имел великое желание петь. Мой учитель пения Дмитрий Андреевич Усатов, превосходный человек и учитель, сыграл в моей судьбе артиста огромную роль. Он был особенно строг ко мне и, как я догадывался, по той причине, что любил меня несколько более других учеников. Усатов имел редкую и, пожалуй, благородную привычку говорить мне о всех моих недостатках и промахах с чарующей простотой, от которой у меня зеленело в глазах. Например: «Шаляпин, не шмыгай носом во время обеда, не чавкай», – говаривал он, когда я с аппетитом поглощал огромный кусок отбивной, сидя за прекрасно сервированным столом, накрытым белой скатертью, у него в доме. «Шаляпин, не бери в рот большие куски!»

Я жил тогда впроголодь, и учитель, узнав об этом, уговорил меня обедать у него.

За столом прислуживала девушка, подставляя разные тарелки, на столе лежали салфетки, ножи, вилки, и всем этим надо было уметь пользоваться… Вначале это было для меня мучительно трудно, но потом я понял, что это совсем не плохо и даже удобно. Только надо уметь.

Однажды подали кушанье совсем простое, но доселе не виданное мною, и я не знал, как его надо есть. В тарелке с зелёной жидкостью, оказавшейся приправленным куриным бульоном, плавало яйцо, сваренное вкрутую. Я стал давить его ложкой, оно, разумеется, выскочило из тарелки на скатерть, откуда я его снова отправил в тарелку, поймав двумя пальцами.

Усатов смотрел на всё это молча, хотя и неодобрительно. И я ему за это был признателен. Кроме того, я для себя сделал важный вывод: при людях надо всегда знать, когда можно немножко посмеяться, а когда и промолчать. Уверен, Усатову, глядя на меня, хотелось рассмеяться, но он пощадил моё самолюбие…

Надо сказать, что и этот рассказ об Усатове, и многое из того, что папа рассказывал друзьям за столом на даче, в Абрамцеве у Саввы Мамонтова, в своей квартире в Петербурге, он потом включил в свою книгу «Страницы моей жизни», а также «Маска и Душа», изданную в эмиграции в Париже. Должна заметить, что рассказанное папой было ярче, чем написанное позже. Да это и понятно: живая речь, как и пение, ближе всего к душе человеческой. Между тем, папочка продолжал вспоминать: «Учился я охотно, с большим желанием (это он сказал нам в назидание). Однажды Усатов объявил мне, что меня приглашают петь в концерте местного кружка любителей вокального пения. При этом было сказано, что если я и далее буду у них петь, то мне будет обещана небольшая пенсия, что было для меня в ту пору весьма кстати.

Усатов по такому случаю подарил мне свой фрак. Но он был маленький и толстый, а я – длинный и худой. По счастью, у меня были приятели портные. Они довольно ловко приспособили фрак к размерам моего скелета. И я стал похож на журавля в жилетке.

Наступил день моего первого дебюта. Я вышел на сцену и запел: «Борода ль моя, бородушка»… Публика засмеялась. Я был уверен, что смеются над моим фраком, оказалось – надо мной! Никаких признаков бороды у меня в ту пору не было…»

Покраска «чуда кузнечного искусства» подходила к концу. Свежевыкрашенная люстра весело отсвечивала снизу большим шаром с острым наконечником и таким же шаром в навершии и стала как новая… Папочка сотворил завершающие движения кистью. Придирчиво осмотрел люстру: не допустил ли где огрехи? Всё было превосходно! Только на постеленных на пол газетах было с десяток небольших капель. Чрезвычайно довольный проделанной работой, он аккуратно, изящным жестом положил кисть и, как бы прочищая горло, но далеко не в полный голос, пропел: «И будешь ты царицей ми…р…рр…а…аа!» И вдруг, к нашему всеобщему ужасу, делает шаг назад, забыв, что он стоит на лестнице!

Папа, обладавший хорошей реакцией, уже в воздухе успел сгруппироваться и поэтому как бы скатился на пол. Но грохот был ужасный! Сверху на папу упала лестница с краской. На шум сбежались мама и Лида, донельзя перепуганные: «Господи! Что случилось?»

А случилось то, что и должно было случиться. Папа медленно, слегка побледневший и несколько испуганный, потирая ушибленный локоть, поднимался с полу. Но в каком виде!

Его белоснежный костюм был обильно залит масляной краской, которая струйками стекала с пиджака на отглаженные брюки, образуя живописнейшие разводы и пятна. Папа оторопело и часто моргал белесыми ресницами, оглядывая себя со всех сторон. Перепуганы были все, но Любочка опомнилась первой. Коротко хохотнув, она, зажав рот рукой, стремглав выскочила в другую комнату и, трясясь от смеха, повалилась на диван.

Потом закатились громким смехом и мы все, кроме Иолы Игнатьевны и папы, пребывавшего в великой досаде на самого себя.

– Феденька, пойди переоденься. Ты ужасно выглядишь! – мама говорила с акцентом. Итальянский оставил след на всю жизнь. Почему-то её слова только усилили наш смех. Папа, дав затрещину и Федьке, и Борьке, предупредил: «Коровину не проговоритесь!» После чего поспешно вышел. Мы буквально зашлись от хохота. Смеялись долго, пока не обессилели окончательно. Наконец, мама позвала всех на веранду обедать. Она сидела у огромного блестящего самовара, шумевшего и выводящего «семейную» мелодию. Строго и одновременно по-матерински поглядывала на нас, делая замечания: «Ирина, сиди прямо! Таня, не щипай Федю! А ты, Борис, убери локти со стола!» Она считала, что дети всегда должны знать своё место и «ходить по струнке». Пошалить мы любили!

Последним к столу пришёл папа в белой рубашке и белых брюках, с широким полосатым поясом, который любил. Хмурясь, посмотрел на наши головы, уткнувшиеся в тарелки. Понял, что мы каждую минуту готовы вновь рассмеяться. Хмыкнул понимающе и вдруг широко и обезоруживающе улыбнулся.

– Мамуся, – обратился он к Иоле Игнатьевне, озорно блестя голубыми глазами, – когда приедет Костя, справься, нет ли у него чего-нибудь такого в его театральном реквизите, что бы срочно нуждалось в покраске? Тогда мой костюм пригодится ещё раз!

И мы все, на сей раз вместе с папой, вновь разразились громким смехом. Папочка смеялся громче всех и от всей души. Насмеявшись вдоволь, принялись за остывающую еду. Появился Константин Коровин в охотничьем костюме и высоких сапогах, с этюдником через плечо. Вспомнив строгое предупреждение папы «не проговориться Коровину», мы ниже пригнули головы, сдерживая душивший нас смех, рвущийся наружу. Папа, раздувая ноздри, почти угрожающе постукивал по столу пальцем.

Пощипывая бородку «а-ля Генрих IV», Коровин, прищурившись, справился о причине веселья, и папа, поначалу отвечавший уклончиво, наконец сдался и сам рассказал, как он красил люстру в белом костюме и чем это кончилось.

Рассказ позабавил Коровина. В особо интересных местах он с ехидцей уточнял некоторые детали, сказав в заключение: «В древности считали, что смех продлевает жизнь! Ты будешь долго жить!»14

Соловей

Когда в 1914 году началась I мировая война, мы, как и все русские патриоты, старались быть полезными нашей родине. Ну, это выражалось, конечно, в небольшом… Скажем, мы собирали средства на подарки для воинов, посылали их на фронт, ходили в специальные учреждения шить разные вещи для фронта, вышивали носовые платки, полотенца. Это также всё посылалось на фронт. В это время отец находился вместе с нами в Москве. И вот однажды он решил дать концерт, сбор с которого пошёл для организации и оборудования двух лазаретов для нижних чинов, для солдат, в Москве и Петрограде. И вот на этом концерте мне пришлось быть и даже косвенно принимать участие. Это выражалось в том, что мы, дети Ф. И. Шаляпина, продавали программы в фойе Дворянского собрания (ныне Колонный зал Дома Союзов). И среди этих программ были и такие, которые были написаны рукой самого артиста. Их мы продавали за большие деньги, Надо вспомнить, что это был 1914 год, и государство было капиталистическим, и было много богатых людей и фабрикантов. И, конечно, на концерт Шаляпина билеты были очень дорогими. И мы, продавая программы, собрали тоже немалые средства. Нам на стол и на специальный поднос клали сотенки, золотые монеты, украшения из золота и др. – всё это шло в общий котёл, как говорится, всё шло для воинов. Вот мне очень хорошо запомнился этот концерт. Отец пел, как всегда, с большим воодушевлением и имел колоссальный успех. Пел он очень много и сверх написанной программы. И вот в самом конце, когда его вызывали на «бис», зал долго его не отпускал, отец вышел на эстраду и сказал: «Спою вам ещё романс Петра Ильича Чайковского на слова Пушкина – ”Соловей”»! И запел. Этот романс отец пел особенно проникновенно, вызвал бурю оваций, и на этом концерт закончился.

Прошло много лет с тех пор. И вот, не так давно, моя знакомая Ольга Андреевна Овчинникова побывала в Ленинграде, в том числе в Павловске в знаменитом дворце. Там директором работает её приятельница Анна Ивановна Зеленова. И вот что Анна Ивановна рассказала. Недавно она приехала из Парижа, куда ездила с группой на музейный симпозиум, где выступали руководители разных музеев. Наша советская группа, приехав в Париж, решила посетить могилу Фёдора Ивановича Шаляпина. И тут им рассказали интересную новость. В Париже на кладбище Батиньоль, где могила отца, объявился соловей. Ну, соловьи, конечно, существуют разные, но всё-таки они поют весной, а тут в Париже на кладбище… И парижане ходили слушать туда по вечерам этого соловья. Наша группа музейщиков, независимо от этих слухов, поехали на кладбище, но пока они разыскивали могилу артиста, наступил вечер. Они постояли у могилы, как говорится, в скорбном молчании, положили цветы и подумали: прилетит ли этот соловей, доведётся ли его услышать – или это всё байки… Соловья не было, а если и был, то он просто не пел. Они уже отошли от могилы и ещё раз взглянули на надгробие, и вдруг видят, что с дерева вспорхнула птичка… села на крест могилы Шаляпина. И вдруг они услышали пение соловья, который щёлкал, свистел, тянул на тысячу ладов, переливаясь, свою песню. Все были настолько поражены и взволнованы этим событием, что долго стояли молча со слезами на глазах…

Вот и я вспомнила, как отец пел этот романс: «Соловей, мой соловейко, птица малая лесная…» Вдруг откуда-то прилетела маленькая эта птичка и спела отцу на могиле… Всё это показалось мне каким-то необычайно значительным, даже знаменательным, я бы сказала… А в романсе есть такие слова Пушкина: «Выкопайте мне могилу во поле, поле широком… В головах мне посадите алы цветики-цветочки, а в ногах мне проведите чисту воду ключевую… Пройдут мимо красны девки, так сплетут себе веночки, пройдут мимо стары люди, так воды себе зачерпнут…»

Но… далека могила Шаляпина от родины, и не положат ему алы цветики-цветочки у изголовья, и не зачерпнут стары люди воды из Волги-матушки… Я вспомнила, что отец завещал похоронить себя на Волге, которую очень любил с детства… Ну, кто знает? Вдруг наступит такой день, когда вернётся Шаляпин на свою родину»15.

«Дон Карлос»

В начале 1917 года Фёдор Иванович решил поставить новый спектакль в Большом театре, чтобы вырученные деньги затем распределить между людьми, пострадавшими от империалистической войны.

Выбор остановился на опере Верди «Дон Карлос», в которой отец должен был впервые на русской сцене исполнить партию Филиппа II, короля Испанского.

Отец горячо принялся за работу по подготовке этого спектакля. Когда Фёдор Иванович загорался какой-либо идеей, то отдавался ей целиком, не щадя ни сил, ни здоровья. Так было и с «Дон Карлосом». Отец сам режиссировал, входил во все мелочи постановки, проводил общие репетиции, беседовал с художниками, обсуждал костюмы и т. д. С актерами он занимался отдельно. Иногда репетиции происходили у нас на дому, на Новинском бульваре.

Состав исполнителей был прекрасный: королеву пела молодая К. Г. Держинская, маркиза Позу – А. К. Минеев, Дон Карлоса – А. М. Лабинский, Великого инквизитора – В. Р. Петров.

Фёдор Иванович тщательно проходил с каждым исполнителем его роль, вникая в малейшие нюансы пения, наглядно показывая все сам, мгновенно перевоплощаясь в тот или иной образ. Когда он показывал К. Г. Держинской, как она должна двигаться, носить шлейф, делать поклоны, то можно было удивляться не только пластике движений, но и обаянию, женственности, которые вдруг приобретала его могучая, сильная фигура. Присутствовавшие на репетиции артисты невольно аплодировали отцу.

Не все исполнители сразу схватывали замечания Шаляпина, с иными приходилось ему долго и упорно работать, но труд не пропал даром. Постановка «Дон Карлоса» стала событием в театральном мире.

Десятого февраля 1917 года в зрительном зале Большого театра, несмотря на сильно повышенные цены, была, как говорится, «вся Москва». Но… «главная публика» в основном собралась на галерке – ее заполнили учащаяся молодежь, трудовая интеллигенция.

Увидеть отца в роли Филиппа II было и для меня событием. Всем, кто присутствовал на репетициях, было понятно, что Шаляпин раскроет здесь новые грани своего дарования.

В первой картине Шаляпин не участвует; начинается вторая.

В глубине сцены, среди деревьев, мелькнула чья-то тень, которая неожиданно выросла в зловещую фигуру. Холодом и мраком повеяло от громадного, одетого в черный бархат, с тяжелой золотой цепью на груди, истукана. Рука в белой лайковой перчатке властно опирается на палку; из-под полей высокой черной шляпы глядят словно застывшие, тяжелые свинцовые глаза. Лицо каменное и непроницаемое, рыжая с проседью борода, сурово сдвинуты брови. Царственная осанка повелителя и деспота.

Чем дальше развивалось действие, тем большим мраком веяло от этой фигуры, даже тембр голоса Шаляпина стал металлическим и резким. Зато как неожиданно мягко прозвучал он в шестой картине, когда Филипп наедине с самим собой проникновенным голосом поет о безнадежной любви к королеве.

Этот контраст дал образу новую окраску, и, несмотря на все отвращение к Филиппу, где-то в отдаленных тайниках души у зрителя проснулась к нему жалость. Так он заставил почувствовать все одиночество и трагедию короля.

Всех деталей спектакля я уже не помню, но Филиппа II, ведущего за руку через всю сцену королеву, я запомнила навсегда. В этой безмолвной сцене можно было прочесть все, что происходило в душе короля: трагедию его любви к королеве, его ревность к Дон Карлосу – все отражено было в его мимике выразительнее всех слов и звуков. Величественный жест, медленные повороты головы, четкость движений, умение носить костюм, мантию дополняли этот образ, как будто бы сошедший с полотен великих испанских художников.

В театре был праздник, как и всегда, когда выступал Фёдор Иванович. Спектакль имел большой успех. И хотя все артисты с громадным мастерством исполняли свои роли, один из известных критиков того времени писал:

«В исполнении Шаляпина старую оперу Верди следует назвать не «Дон Карлос», а «Филипп II».

После спектакля у нас в доме, на Новинском бульваре, отцом был устроен банкет в честь коллектива, принявшего участие в «Дон Карлосе». Здесь были солисты оперы, представители оркестра, хора и другие служащие театра. Среди гостей был С. В. Рахманинов. Было поднято много тостов за Россию, за родное искусство.

До самого утра не расходились гости, и мы даже успели сняться на память об этом замечательном вечере.

Через несколько дней отец послал письмо в редакцию газеты с отчетом о спектакле. Привожу его полностью по сохранившейся у меня вырезке из газеты:

«ШАЛЯПИНСКИЙ СПЕКТАКЛЬ»
(Письмо в редакцию)

10 февраля 1917 года мною был устроен с благотворительной целью спектакль в Большом театре. Шла опера «Дон Карлос». До сих пор обстоятельства, не зависящие от меня, лишали меня возможности сообщить во всеобщее сведение отчет об этом вечере. Сейчас препятствия миновали, и я обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой не отказать напечатать в Вашей уважаемой газете этот отчет.

Валовой сбор данного спектакля выразился в сумме 58 446 рублей 90 копеек.

Расходы следующие: уплата Дирекции бывш. императорских театров 5 255 рублей 55 копеек, взыскание военного налога 9 878 рублей 90 копеек. Кроме того, израсходовано по устройству спектакля: афиши, объявления в газетах, разъезды и прочие мелкие расходы – 712 рублей 45 копеек, а всего израсходовано 15 846 рублей 90 копеек.

Следовательно, за вычетом расходов, чистых денег осталось 42 600 рублей, которые мною и распределяются в следующем порядке:

1) Бедному населению Москвы (в распоряжение городского головы) – 10000 рублей.

2) Георгиевскому комитету для раненых воинов и их семейств –6 000 руб.

3) Театральному Обществу для убежища престарелых артистов в Петрограде – 4 000 рублей.

4) Беднейшим ученикам живописи и ваяния в Москве – 4 000 рублей.

5) Комитету, ведающему нужды студентов-беженцев, – 4 000 рублей.

6) В пользу политических ссыльных – 4 000 рублей.

7) На создание Народного Дома в Канавине (Нижний Новгород) –1 800 руб.

8) Народному Дому в с. Вожгалах (Вятской губернии и уезда) –1 800 руб.

9) На помощь беднейшим ученикам Шаляпинского городского приходского училища в Суконной слободе гор. Казани – 2 000 рублей.

10) Военнопленным нашим воинам, находящимся в германском плену, – 5 000 рублей.

А всего 42 600 рублей.


Все означенные общества или их представители благоволят обратиться в Контору Государственных театров г. Москвы за получением вышеозначенных сумм, представив, разумеется, соответствующие удостоверения и документы.

Приношу мою сердечную благодарность всем моим товарищам, сотрудникам данного спектакля, так горячо и сердечно отозвавшимся на доброе дело и своей исключительной работой содействовавшим его успеху, как то: солистам, оркестру, хору и всему персоналу театра.

Фёдор Шаляпин

2 апреля 1917 г.

P. S. Очень прошу другие газеты перепечатать этот отчет».

Общественная деятельность Шаляпина

У Шаляпина было много друзей, но были и враги. Это объяснялось не только несдержанностью отца, его непримиримым в вопросах искусства характером, но часто и завистью людей ко всему незаурядному. Сейчас во многом, что касается Шаляпина, восстановлена правда. Но представления об антиобщественном поведении отца у себя на родине еще кое-где живут. Не желая ни в какой мере идеализировать образ отца, я хочу лишь привести некоторые факты его отношения к общественному долгу.

Вот письмо одного из бывших студентов Московского университета.

«Глубокоуважаемая Ирина Фёдоровна!

Сообщаю Вам мои воспоминания о незабываемых для меня встречах с Фёдором Ивановичем Шаляпиным.

В период времени с 1909 по 1912 год я, будучи студентом Московского университета, состоял в Правлении студенческой кассы взаимопомощи Союза землячеств при Московском университете.

Эта касса существовала на средства, получаемые от ежегодных взносов самих студентов, землячеств, общественных организаций, редакций некоторых либеральных газет, а также от сборов благотворительных концертов и вечеров.

Все суммы, получаемые кассой взаимопомощи, шли на оказание материальной помощи и оплату за право участия нуждающихся студентов Университета, на содержание дешевых студенческих столовых и т. п.

По поручению правления кассы взаимопомощи мне неоднократно приходилось обращаться с просьбами об участии в благотворительных концертах и вечерах к Фёдору Ивановичу Шаляпину, участие которого в концертах обеспечивало полные и большие сборы.

С чувством глубокого волнения и благодарности вспоминаю до сих пор, спустя более сорока лет, то трогательное и любовное отношение, которое проявлял наш великий артист – Фёдор Иванович Шаляпин – ко всем нашим просьбам об участии в студенческих концертах, и ту неизменную готовность прийти на помощь нуждающимся студентам, которую мы всегда встречали со стороны Фёдора Ивановича.

Я могу смело утверждать, что сотни студентов того времени имели возможность окончить университет только благодаря той материальной поддержке, которую оказал им Фёдор Иванович своим участием в вечерах и концертах.

Евгений Львович Белостоцкий, г. Харьков, пл. Руднева, 17.

24. VII. 52 г.».

И это, конечно, не единственный сохранившийся у меня документ.

Фёдором Ивановичем были учреждены стипендии как в московских учебных заведениях, так и в одной из казанских гимназий для беднейшего ученика шестого городского училища имени Шаляпина, где в детстве учился он сам.

Пел он неоднократно и для Всероссийского театрального общества для поддержания престарелых артистов: в Доме ветеранов сцены была учреждена койка его имени.

Выступал он и на Сокольническом кругу в народных концертах.

Когда какое-либо бедствие постигало нашу страну, отец горячо отзывался на все нужды. Так, он не раз пел в пользу голодающих. 26 декабря 1911 года Шаляпин дал грандиозный концерт, исполнив шестнадцать произведений.

Чистый доход – шестнадцать тысяч пятьсот рублей – отец послал в шесть голодающих губерний, об этом было напечатано в газетах.

Во время войны 1914 года Шаляпин организовал на свои личные средства два лазарета: один в Москве на пятнадцать коек и второй в Петрограде на тридцать. Всю войну отец полностью содержал эти лазареты, в которых находились на излечении нижние чины.

На открытие лазарета в одном из флигелёчков, находящихся во дворе нашего дома в Москве, как полагалось, приехал городской голова. Увидев, насколько хорошо был оборудован лазарет, он предложил Фёдору Ивановичу предназначить его для офицеров, на что отец ответил: «Вот потому именно, что лазарет оборудован хорошо, здесь будут лечиться солдаты».

Так оно и было. Фёдор Иванович часто навещал раненых, беседовал с ними, рассказывал им забавные случаи из своей жизни, раздавал подарки. В этом лазарете всю войну работала вся наша семья, помогая чем возможно и ухаживая за ранеными.

В 1914 году, во время войны, сильно пострадало польское население. Отец немедленно высказал готовность выступить в концерте в пользу пострадавших. 30 ноября в Варшаве состоялся концерт Шаляпина при переполненном зале.

Как сообщали газеты, артисты польских театров перед началом концерта поднесли Шаляпину венки и приветствовали как художника-славянина, отметив единение России и Польши.

Шаляпин в ответ заявил, что он поступил так, как подсказывало ему чувство гражданского долга.

Находясь за границей в 1921 году, Фёдор Иванович не забывал о своей родине, которую вновь постигло бедствие – голод в Поволжье. Он дал концерт в пользу голодающих и собрал по подписке деньги, которые послал на родину.

* * *

В 1902–1903 году отец, будучи в Нижнем Новгороде, узнал от А. М. Горького, что дело народного образования в деревне поставлено крайне плохо, детям негде учиться; особенно плохо дело обстояло в деревне Александровке, около Мызы. Отец решил там построить школу. Это свое решение он выполнил. Корреспондент одной из московских газет дал подробное описание «шаляпинской школы»:

«В д. Александровке Нижегородского уезда давно существует народная школа им. Ф. И. Шаляпина…

…Внутреннее помещение школы меня поразило. Сколько здесь уюта, милой простоты, красоты и разнообразия.

Самая большая комната – класс, где в учебное время происходят занятия с тремя отделениями; вторая комната – для учительницы, а третья отведена под народную библиотеку, с отдельным входом…

Библиотека представляет небольшую комнату, но все в ней привлекательно, стильно и отличается изящной простотой; стильные шкафы, обстановка, мебель. Стены увешаны портретами классиков нашей литературы и современных писателей. В библиотеке имеется уже более 3000 томов книг.

Построенная на средства Шаляпина школа получает от него около 1000 рублей ежегодно. Крестьяне интересуются знаменитым певцом. 26 августа, когда он перед отъездом приезжал в школу, они обратились к нему с просьбой, не может ли он пустить их на свой концерт, который должен был состояться 27 августа в ярмарочном оперном театре по удешевленным ценам – «по рублику» с человека. Фёдор Иванович сказал им на это, что пусть они выберут двадцать человек, и он попросит антрепренера, чтоб он их поместил бесплатно в театре, на концерт. Крестьяне деревни Александровка и соседних деревень по жребию набрали не двадцать человек, а целых сорок, и пришли на концерт, который на них произвел сильное впечатление, хотя некоторые слыхали Фёдора Ивановича и во время своих посещений школы – он певал для детей и для них в школе».

Руководил школой учитель Степанов Григорий Николаевич, которому отец подарил портрет. Его мне показала дочь Степанова, когда я посетила Александровку в 1952 году.

Надпись гласила:

«Милый Григорий Николаевич, будем счастливы надеждой, что наша дорогая Родина будет радостно петь гимн солнышку и дорогой свободе.

Ф. И. Шаляпин

11/IV 1917 года».

Одно время Степанов за «вольнодумство» был арестован, а затем отстранен от работы. Умер он в Александровке. Крестьяне, очень уважавшие учителя, поставили ему памятник-обелиск напротив здания школы имени Шаляпина.

Эта школа существует и по сей день.

Портрет Шаляпина, подаренный им школьникам с надписью: «Милым ребятишкам Шаляпинской школы. Да здравствует солнце. Да скроется тьма» в настоящее время находится в Краеведческом музее города Горького.

Вероятно, мало кто знает, что Народный Дом в Нижнем Новгороде (ныне оперный театр имени Пушкина) достраивался на средства Фёдора Ивановича. Давал он через А. М. Горького и деньги на революционные цели.

Очень многим людям Шаляпин помогал. Некоторые же его старые товарищи, с которыми отец работал в свои первые сезоны в Уфе и Баку, – Пеняев и Грибков – часто жили в нашем доме. Будучи уже стариком, Пеняев жил у нас и ведал библиотекой отца.

Отец всегда боялся бедности – слишком много видел он нищеты и горя в свои детские и юношеские годы. Он часто с горечью говорил: «У меня мать умерла от голода…»

Грозной тенью перед ним всегда стояло прошлое, полное лишений, унижения и страданий. Он постоянно ощущал тревогу за будущее, за старость, за судьбу своих детей – сколько он видел тягостных примеров печальной участи многих людей в старой России, умиравших забытыми и заброшенными. Мысль, что и он может оказаться в таком положении, преследовала его.

– Вот состарюсь, потеряю голос и никому не буду нужен, и опять, как в юности, придется унижаться… – говорил он мне.

Зная гордую и независимую натуру отца, я понимаю, что он этого не пережил бы. Вот почему он стремился «ковать железо, пока горячо». А многие принимали это за алчность, за стремление к наживе, создавая легенды о шаляпинских богатствах.

Да, у отца, конечно, были деньги, заработанные великим трудом. Но он и умел их тратить – широко, на помощь людям, на общественные нужды.

Характерно, что после смерти Фёдора Ивановича никаких пресловутых «шаляпинских миллионов» не оказалось…

Демон

Партия Демона написана для баритона, и Шаляпину пришлось долго работать над ней. Влюбленный в образ Демона, Фёдор Иванович решил воплотить его на сцене, и, как всегда, когда он создавал новую роль, он обратился к своим друзьям-художникам. Фёдор Иванович просил А. Я. Головина сделать ему подходящий эскиз костюма. Здесь Фёдор Иванович проявил и свою инициативу: «падший ангел» – вот что легло в основу его образа, его костюма.

Золотой панцирь, перевитые ремнями ноги в сандалиях напоминали иконописного архангела. Поверх костюма на плечи был накинут весь изодранный в лохмотья черный шифоновый флёр, из-под которого почти по земле волочились куски белого и красного газа; издали они казались разорванными крыльями в огненных языках пламени.

Когда Демон двигался, легкое черное облако окружало его и становилось фоном для его статного тела и мужественного лица, обрамленного иссиня-черными кудрями. Гордый профиль, глубоко запавшие горящие глаза выражали страстную любовь и бесконечную муку…

В прологе, пригвожденный к скале, он казался вросшим в нее, окаменевшим.

Если внешний облик Демона подсказал Шаляпину Врубель, то внутреннюю силу и мощь он взял у Лермонтова.

Лучшим моментом в спектакле была сцена у врат обители. Исполнение Шаляпиным этой сцены вызывало такой бурный восторг у зрителей, что на «бис» она повторялась полностью.

Глубоко, властно и сильно произносил Демон: «Здесь я владею…» – и вдруг неожиданно мягко, с глубокой тоской и болью: «…Я люблю».

С какой сокрушающей силой звучали слова: «И я войду!!» И с каким стоном радости и торжества, как вихрь, исчезал он в дверях обители: «Она моя!»

Врываясь в келью Тамары, Демон останавливался, как изваяние. Горели его глаза на бледном от страсти лице, и Тамара в смятении отступала:

«Кто ты??!»

И вдруг тихо, таинственно, умоляюще начинал он петь:

«Я тот, которому внимала ты в полуночной тишине…»

И вот, наконец, клятва. Стихийной мощью звучала она:

«Клянусь… клянусь…»

Незабываемое впечатление производила фраза:

«Земное первое мученье и слезы первые мои…»

Да, это были впервые пролитые жгучие «человеческие» слезы…

Можно смело сказать, что «Демон» – одно из гениальнейших творений Шаляпина.

Борис Годунов

Самыми трудными днями для нашей семьи были дни концертов и спектаклей отца. В такие дни он очень нервничал, тут уже надо было стараться не попадаться ему на глаза. Нам, ребятам, в эти минуты иной раз доставалось ни за что ни про что. Но мы не обижались, зная, что причиной этого – сильное нервное возбуждение отца перед спектаклем.

Так было и в тот день, о котором я пишу. С самого утра он, «попробовав» голос, решил, что он не звучит; дальше пошли жалобы на «судьбу», на то, что никто его не понимает, не сочувствует, что публика ни за что не поверит его недомоганию: «Даже если бы я умер, все равно не поверили, сказали бы – кривляется».

Своему секретарю и другу Исаю Дворищину отец заявил, что петь не может – болен, и просил его немедленно позвонить в Большой театр и отменить спектакль «Борис Годунов». Исай в ужасе вышел из его спальни.

Увидев его в коридоре расстроенного, я спросила:

– Что случилось?

– Отказывается петь Бориса. Что же это будет?

– Исай Григорьевич, умоляю вас, воздействуйте на папу, вам это иногда удается лучше, чем кому-либо.

– Нет, сегодня ничего не помогает, никакие мои «номера» не проходят, сердится, нервничает… Удеру-ка я в Большой театр, но отменять ничего не буду, подождем до вечера.

И Исай – удрал!

Мрачно побродив по комнатам, подразнив Бульку и сыграв несколько партий на бильярде, отец успокоился и часа за два до спектакля подошел к роялю и стал распеваться.

Я потихоньку подошла к дверям зала, прислушиваясь. Голос отца звучал хорошо. Вдруг он встал, вышел на середину зала и спел первую фразу из партии Бориса Годунова: «Скорбит душа…»

Эта фраза для него всегда была камертоном к «Борису Годунову». Если она у него звучала, он спокойно шел петь.

– Исайка! – вдруг загремел отец на всю квартиру.

Я вошла в зал.

– Исая нет, он уехал в Большой театр отменять твой спектакль.

Отец растерялся.

– Неужели отменять?.. Знаешь, голос-то звучит недурно, я, пожалуй, спел бы, – проговорил он с виноватым видом.

– Ну и знает же тебя Исай! – рассмеялась я. – Представь себе, он спектакля не отменял, а просто скрылся с твоих глаз, чтобы ты его не терзал…

– Молодец Исай, – радостно воскликнул отец. – Ну, тогда… Василий, одеваться!

Через полчаса он был готов. У подъезда его ждала машина.

– Можно мне с тобой? – спросила я.

– Что ж, пожалуй, можно. Хоть ты и шестиклассница, а «рвань коричневая», – смеясь, шутил он. Я носила коричневую гимназическую форму.

Быстро сбегав к себе в комнату, я успела лишь надеть белый фартучек (парадная форма гимназистки) и побежала в переднюю. Отец уже выходил на крыльцо. Мы сели в машину и быстро покатили к Большому театру. У входа стояла громадная толпа, это были люди, не доставшие билетов, но все еще надеявшиеся попасть на спектакль. Накануне еще, проходя по Театральной площади, я видела огромный хвост – очередь в кассу; охраняя порядок, кругом стояла конная полиция. Были морозные дни, и народ, чтобы согреться, разводил около театра костры. Действительно, надо было обладать большим мужеством и огромной настойчивостью, чтобы выстаивать такие очереди, иной раз безрезультатно, так как, конечно, всех желающих театр вместить не мог.

Подъехав к театру со стороны артистического подъезда, мы увидели группу молодежи, которая шумно приветствовала отца. Он отвечал поклонами.

В артистической уборной все уже было готово к приходу Шаляпина. Костюмы аккуратно развешены, грим разложен на столе с трехстворчатым раскладным зеркалом. Рядом – стакан для чая и нарезанный кружочками лимон. Отец любил пить чай во время спектакля.

Нас встретил Исай Григорьевич. Фёдор Иванович пожурил его за то, что он исчез, но тот ответил, что все благополучно, все на местах, ждут лишь его.

Отец разделся по пояс и стал гримироваться. Рассказывая всякие забавные анекдоты, он начал накладывать на лицо грим, при этом он не разрисовывал его, а клал краски широкими мазками, точно лепил свое лицо. Кисточек он не признавал, пользовался растушевками и преимущественно накладывал грим пальцами – резкими контрастными мазками. Вблизи это казалось несколько хаотичным, но стоило отойти на несколько шагов, как лицо приобретало особую выразительность.

К этому времени появился в уборной Гаврила, парикмахер. Отец сам надел парик и стал приклеивать бороду, предварительно растрепав ее.

– Опять ты мне бороду как-то особенно завил кольцами, – сказал отец Гавриле.

– Старался для вас, Фёдор Иванович.

– Ну, и «перестарался», – добродушно посмеивался отец.

Вбежал Исай Григорьевич, взволнованный и красный.

– Фёдор Иванович, можно давать первый звонок?

– Можно, – но почему у тебя запаренный вид?

– Ой, холера на мою голову, – отвечал Исай, – ваши поклонницы меня замучили, те, что не достали билетов. Я их рассовал по всему театру.

– Ну да, мои поклонницы, – небось сам ухаживаешь, вот так тебе и надо, – шутил отец.

Но вот третий звонок. Я бегу в зрительный зал. Он выглядит сегодня особенно празднично. Публика самая разнообразная: в партере, ложах бенуара и бельэтажа – роскошные туалеты московских красавиц соперничают с блеском военных мундиров, торжественностью фраков и смокингов. Дальше идет менее нарядная публика, но более восторженная и взволнованная, а в верхних ярусах – студенты и курсистки, любимая публика Фёдора Ивановича.

Поднялся занавес, и под колокольный звон, «ведомый под руки боярами», из правой кулисы появился царь Борис.

Грянули аплодисменты, и вдруг сразу все замерло. Сотни глаз, биноклей, лорнетов, не отрываясь, смотрели только на одного человека: на Шаляпина – Бориса.

Царственной поступью прошел он по помосту, крытому красным сукном, дошел до середины и вдруг повернулся лицом к публике.

Мудрое, отмеченное какой-то еле уловимой скорбью лицо, лицо страстное и волевое, «черные волосы и борода, глаза молитвенно подняты к небу, в левой руке посох, правая опущена в смиренном жесте…»

– Скорбит душа… О праведник, о мой отец державный…

С первых же нот слышится в голосе Бориса – Шаляпина затаенная тревога.

Я вспомнила, как дома отец распевался на этой фразе, – теперь понятно было, что она действительно была ключом к роли.

Кончился пролог. Замолкли звуки оркестра, и снова загремел аплодисментами театр. Дрогнул занавес, и из кулисы, направляясь к авансцене, вышел Шаляпин. Ему устроили овацию.

Зная, что в последующих картинах отец не занят, я побежала к нему в артистическую уборную. Он уже «разоблачился», сидит перед зеркалом у стола в атласных шароварах и белой шелковой рубашке, с открытой грудью, на ногах мягкие сафьяновые сапожки, сшитые из разноцветных кусочков кожи – ичиги.

– Аринка?! Ну, иди, рассказывай, кто сегодня в публике, – обратился он ко мне, улыбаясь.

– Да самая разнообразная; не успела разглядеть, побежала к тебе.

– Да, можно передохнуть… Хочешь чаю?

– Нет, спасибо!

Он пил чай с таким наслаждением, как будто это был какой-то необыкновенный напиток.

– Знаешь, пока никого нет, давай сыграем в «шестьдесят шесть».

– Что ты, папочка, как можно? – смутилась я.

– Ничего-ничего, я тебя быстро обыграю…

И, оглядываясь, как проказник-мальчишка, он вытащил из столика карты.

Я была поражена: как же так – Борис Годунов и вдруг «шестьдесят шесть»?! Я посмотрела на него. Может быть, шутит? Нет, он быстро стасовал колоду и стал сдавать карты.

Сквозь грим Бориса я вдруг уловила столь знакомое лицо отца, оно было сосредоточенно. Ему везло, и он быстро обыграл меня «всухую». С радостным смехом бросил он карты на стол.

– Эх ты, не умеешь играть в карты, – дуреха!

А мне было приятно проиграть отцу.

Вошел китаец Василий, а за ним вбежал Булька. Булька был своего рода знаменитостью, его знала добрая половина Москвы, отец с ним не разлучался и даже возил с собой за границу. Отец начал забавляться с собакой, дразнить ее. В конце концов Булька залаял.

На пороге появился Исай Григорьевич.

– Фёдор Иванович, что вы делаете? Во-первых, лай Бульки слышен на весь театр, во-вторых, пора одеваться ко второму акту.

– Да, действительно, – спохватился отец. – А где же Гаврила?!

Как из-под земли, держа новый парик в руках, вырос Гаврила. Отец осмотрел себя в зеркало, надел парик, приклеил новую бороду, поправил грим, сделав себя несколько старше, и быстро надел поданный ему черный атласный, шитый серебром кафтан с малиновыми отворотами, подпоясав его широким кушаком. В этом костюме он был необычайно мужествен и красив.

– Ну, а теперь – тихо! – обратился он ко мне. – Я подумаю.

Он сел в кресло перед зеркалом. Сначала я не заметила ничего особенного, но постепенно его лицо начало меняться. Подозрителен и беспокоен стал его взгляд. Горькие складки легли в углах рта, сурово сдвинулись брови. Это уже был не отец, только что обыгравший меня в «шестьдесят шесть». Это был царь Борис…

Я не хотела мешать и потихоньку вышла из уборной.

Третий звонок. На этот раз я пошла в ложу дирекции. Я всегда любила близко смотреть акт в тереме. Особенно сцену с курантами – сцену галлюцинации.

Я заглянула в зрительный зал… Было в нем что-то торжественно-праздничное, было именно то, что нравилось отцу.

Вступил оркестр… Открылись внутренние покои царского терема. Царевна Ксения горюет о мертвом женихе. Царевич и мамка играют в «хлёст», развлекая царевну.

Внезапно распахивается дверь, и на пороге ее вырастает могучая фигура Бориса. Мамка бросается перед ним на колени.

– Аль лютый зверь наседку всполохнул! – с какой-то горечью произносит он.

Затем медленно подходит к дочери, ласково и бережно обнимает ее… «Дитя мое, моя голубка…»

После ухода Ксении обращается к сыну, берет его за подбородок, внимательно смотрит ему прямо в глаза: «Учись, мой сын!»… Он пел душевно, проникновенно и пророчески звучала фраза: «Когда-нибудь, и скоро, может быть, тебе все это царство достанется…»

Борис остается один.

«Достиг я высшей власти…»

Тихо начинает он этот монолог, как бы разговаривая с самим собой. Постепенно отчаяние охватывает его. Борис видит, что деяния его не привели к добру. «Глад, и мор, и трус, и разоренье…» Грудь его дышит тяжело, взволнованно ходит он по терему и в изнеможении падает в кресло: «О господи… боже мой!»

«Гонец из Кракова…» – доносит ближний боярин. После этой фразы артист что-то замешкался и, видимо, спутал реплику.

Помню, как грозно посмотрел на него Фёдор Иванович. Встав во весь рост, он властно стукнул кулаком по столу: «Гонца схватить!!» – и вдруг, неожиданно нагнувшись к боярину, сказал тихо, но так, что я, сидевшая в ложе у самой сцены, слышала отчетливо: «…И роль выучить!..»

Публика, конечно, ничего не заметила. Далее идет сцена с Шуйским.

Удивительно произносил Шаляпин при появлении льстивого царедворца: «Ага, Шуйский-князь!» Сколько было в этой фразе язвительности, горестной насмешки и недоверия.

Допрос Шуйского: «Слыхал ли ты когда-нибудь, чтоб дети мертвые из гроба выходили… допрашивать царей?..»

Яростно схватывает Борис Шуйского и в припадке неудержимого гнева бросает его перед собой на колени.

«Ответа жду!»

Шуйский растравляет душевную рану Бориса, повторяя подробности убийства Димитрия.

Из груди Бориса вырывается сдавленный крик: «Довольно!» Шатаясь, Борис едва успевает дойти до кресла и, почти теряя сознание, падает в него…

Небольшая пауза, – следует знаменитый монолог:

«Уф, тяжело!., дай дух переведу!..» Призрак убитого Димитрия преследует больное воображение царя.

«Что это… там, в углу… колышется, растет… близится…»

Здесь я услышала странный шум в зрительном зале, оглянулась и увидела, что многие встали со своих мест и устремили взоры в тот угол, куда смотрел Борис.

Как затравленный зверь, мечется Борис по сцене, ползая на коленях, сжимая в умоляющем жесте руки, защищаясь, бросает в угол попавший ему под руку табурет. «Чур, чур… не я… не я твой лиходей… воля народа… Чур!!!»

Борис на коленях, прижавшись спиной к столу, как бы пригвожденный к нему, с бледным, освещенным лунным светом, безумным лицом, подняв блуждающий взор к небу, молитвенно шепчет:

«Господи! ты не хочешь смерти грешника… помилуй душу преступного царя Бориса…»

Кончился акт. Не успел занавес опуститься, а в зрительном зале пронесся ураган от аплодисментов. Казалось, рушится театр. Занавес заколыхался, и, держа за руки своих партнеров, вышел на авансцену Шаляпин. Все зрители, как один человек, встали и долго, стоя, аплодировали. Это было торжественно, волнующе и незабываемо. На сцену вынесли огромные лавровые венки, украшенные лентами с надписями «Несравненному артисту…», «Гордости русского искусства», было много цветов, какие-то ценные подношения.

Я поспешила за кулисы и снова застала отца сидящим в кресле; ворот рубашки был расстегнут, крупные капли пота покрывали его лицо. Он был задумчив и сосредоточен. Я подошла к нему и обняла…

– Да, – протяжно произнес он, – беда!

– Что случилось?

– Не могут двух фраз выучить… Неужели это так трудно?

Я сразу поняла, что речь идет о «ближнем боярине».

– Ну, что же мне остается – ругаться? Нельзя, скажут: Шаляпин хам. Завтра во всех газетах сенсация: «Шаляпин скандалит». Значит, терпи, а я вот не могу! – Он порывисто встал и стал ходить из угла в угол.

Я постаралась перевести разговор на другую тему.

– Знаешь, кого я видела в театре? Коровина…

Отец сразу просветлел.

– Костю? Да где же он? Найди его!

В ту же минуту дверь отворилась, и на пороге появился Константин Алексеевич, а за ним целая группа людей.

– Костя, дорогой!

Отец поднялся навстречу Коровину, Константин Алексеевич прищурил глаз, окинул с ног до головы Фёдора Ивановича и со свойственной ему отрывистой манерой произнес:

– Великолепно, это черт тебя знает что такое! Дай, я тебя обниму.

Он крепко обнял отца и поцеловал его в губы. Потом вынул платок и вытер набежавшие на глаза слезы.

За спиной Константина Алексеевича я разглядела писателя В. Гиляровского – «дядю Гиляя», его казацкое лицо светилось улыбкой, он тут же сочинил какой-то экспромт – смешной, но слов уже не помню.

– Входите, входите, – обратился отец к остальным.

Вошло еще несколько человек – все друзья Фёдора Ивановича: критик Ю. С. Сахновский, артист М. И. Шуванов и другие. Поздравив отца с успехом, они задержались ненадолго, так как ему надо было приготовиться к последнему акту.

– Аринка, проводи гостей, – обратился ко мне отец.

– Ну, Федя, идем тебе аплодировать! – улыбнулся Коровин.

– До свидания, Фёдор Иванович! До свидания!..

Все вышли и вернулись в зрительный зал.

Последний акт начинается сценой в Боярской думе. Шуйский рассказывает боярам о галлюцинации Бориса. Неожиданно за сценой раздаются крики: «Чур, чур…»

И вот из глубины сцены на площадку лестницы, ведущей в верхние покои, спиной к публике, как бы отмахиваясь от кого-то, в страшном смятении выбегает Борис. Хватаясь за перила, он сползает вниз, к самой авансцене, медленно оборачиваясь к публике. Бледное, искаженное судорогами лицо, состарившееся и осунувшееся, растрепанные волосы, горящие безумным блеском глаза. Беспорядочны его движения, он никого не замечает.

«Кто говорит: убийца? Убийцы нет! Жив, жив малютка!» – почти шепотом произносит он… И вдруг, как будто что-то вспомнив, гневно восклицает: «А Шуйского, за лживую присягу, четвертовать!..»

«Благодать господня над тобой» – отвечает Шуйский.

Борис постепенно приходит в себя, видит, что он в Боярской думе. Испуг на мгновение охватывает его, но тут же, собрав последние силы, с трудом подходит к трону.

Подозрительно окинув взором бояр, он движением руки предлагает им сесть. В этом коротком жесте было все: и недоверие к боярам, и смертельная усталость, и царственное величие…

Сидя на троне, наклонившись вперед, жадно внимает Борис рассказу Пимена, как бы надеясь найти в нем успокоение своей измученной душе; но при первых же словах об Угличе, о царевиче Димитрии невыразимый ужас охватывает Бориса. Он откидывается назад, вытирает красным шелковым платком катящийся с лица пот и, доходя до высшей точки напряжения, вскрикивает: «Душно, свету!..» Срываясь, падает с трона на руки бояр: «Царевича скорей!..»

Речь к сыну полна мудрости:

«Ты царствовать по праву будешь…»

И снова мы улавливаем в оттенке голоса, в интерпретации этой фразы трагедию Бориса… («Я царствовал не по праву…»). Но вот звучит погребальное пение за сценой: «Святая схима, в монахи царь идет!»

Все ближе звучит хор.

«Повремените, я царь еще!..»

Отчаянием полна эта фраза. Борис цепляется за власть. В последнем предсмертном крике, роняя кресло, он поднимает кверху руки, как бы стараясь остановить приближающихся к нему монахов, падает и слабеющей рукой с трудом указывает на Фёдора:

«…Вот царь ваш… простите…» – шепотом доносятся последние слова…

Борис умирает.

Замолкают последние звуки оркестра. В зрительном зале мертвая пауза. И вдруг внезапно лавиной ринулась к рампе толпа. Из лож на сцену полетели студенческие фуражки, цветы… Овации потрясают театр. Публика буквально неистовствует. Без конца выходит на поклоны Фёдор Иванович. В последний раз он выходит уже почти без грима.

Потухают огни рампы, но медленно, словно нехотя расходятся зрители. И долго еще в полной темноте чей-то одинокий голос вызывает: «Ша-ля-пин!!!»

Я прибежала в артистическую уборную Фёдора Ивановича, она утопала в цветах. Отец снимал остатки грима. На столике, около зеркала, лежала целая стопка белоснежных салфеток и огромная банка вазелина. Набирая вазелин, он обильно накладывал его на лицо, шею, руки, после чего вытирал их, часто меняя салфетки. Стопка быстро таяла. Наконец, сняв весь грим, отец густо напудрился, смахнув с лица лишнюю пудру мягкой щеточкой. Смочив гребенку водой, он зачесал назад свои волосы и оглянулся. Я стояла у дверей.

В образе Бориса Годунова


– Аринка! – весело обратился он ко мне. – Ну, как? Кажется, я недурно спел сегодня? Но устал, черт возьми, устал… А где же все друзья?

– Поехали на Новинский, одевайся скорее. Машина давно ждет.

– Василий! – позвал отец.

Вошел китаец Василий.

– Прошу тебя, посмотри, где поменьше народа ждет меня, у какого выхода! Уважаю я, конечно, своих поклонников, но уж очень не люблю, когда меня они «качают». И что это за странный обычай, ведь грохнут же меня когда-нибудь о землю… Вот чудаки, право!..

Он быстро стал одеваться, а я пошла вместе с Василием на артистический подъезд. Приоткрыв слегка выходную дверь, мы увидели огромную толпу людей, преимущественно молодежи. Все ждали выхода отца, с нетерпением поглядывая на дверь.

– Ой, что делать? – сказал Василий. – Фёдора Ивановича здесь «закачают». Смотрите, что делается, сколько народу. Пойдемте к другому выходу.

Мы прошли через весь театр на другой подъезд, но и здесь была та же картина.

Порыскав по театру, мы наконец нашли еще какой-то выход на улицу; здесь толпы уже не было. Василий побежал сказать шоферу, чтоб подавал машину к этому выходу, а я поднялась к отцу. Он уже был одет и казался огромным в своей меховой шубе.

– Ну, еле нашли тебе свободный выход, кругом театра цепью стоят поклонники.

– Айда, пошли как-нибудь! – промолвил, улыбаясь, отец. – Булька, вперед!

Стремглав вылетев на лестницу, Булька помчался по ступенькам вниз. За ним стали спускаться и мы с отцом. Навстречу попался нам Василий.

– Фёдор Иванович, идемте скорее, а то публика догадалась, что вы выйдете с другого подъезда, и побежала за машиной.

Мы поспешили, но едва распахнулась дверь и мы вышли на крыльцо, раздалось громовое «ура». Этот сигнал был услышан остальной публикой, дежурившей у выхода Большого театра, и все разом хлынули к нашим дверям. В воздух полетели шапки, фуражки.

«Да здравствует Фёдор Иванович! Спасибо Шаляпину! Качать его, качать!..»

Я не успела опомниться, как студенты и курсистки бросились к отцу, подхватили его и подняли на руки.

– Только не качайте, не качайте! – силилась я перекричать толпу. – Он этого не любит!..

Видимо, отец умолял о том же, голоса его я уже не могла расслышать за гулом толпы. Просьба его была услышана, качать его не стали, а бережно донесли на руках до машины. С большим трудом удалось мне пробраться через толпу к автомобилю, в котором уже сидел отец. Китаец Василий, держа на руках отчаянно лаявшего Бульку, распахнул дверцы машины и быстро сел рядом с шофером. Дверцы захлопнулись, и под крики восторга машина свернула в Охотный ряд и помчалась по заснеженным улицам столицы.

Я сидела рядом с отцом и любовалась выражением его лица, освещенного матовым светом электрической лампочки. Оно было несколько утомлено, но вдохновенно-прекрасно.

– Какое счастье быть таким артистом, как ты, – прошептала я.

– Ты думаешь? – Он улыбнулся, но глаза его вдруг стали грустными. – Ты видишь только одну сторону медали, а обратной не замечаешь. А думала ли ты, как достается мне это счастье? Этот успех! Какую ответственность я несу за каждую роль, за каждую фразу. Еще Усатов говорил мне не раз: «Смотри, беспутный Федя, много тебе дано, многое с тебя и потребуется, не растрачивай свою жизнь по-пустому». Он помолчал. – Ведь вот эта толпа, что приветствовала меня сегодня, она любит меня, пока я в зените славы, но стоит мне немного сдать, и та же толпа развенчает меня и не простит мне моего заката. О, я в этом уверен! А зависть?! Знаешь ли ты, что такое зависть, особенно в театре?.. Но хватит, не будем говорить на эту тему…

Машина свернула с Новинского бульвара в ворота нашего дома и остановилась у подъезда.

Дверь открыла горничная Ульяша, навстречу вышла моя мать. Радостно блестели ее живые темные глаза. Она поздравила отца с успехом. Сняв шубу, он привлек ее к себе и крепко поцеловал.

Василий, стоявший в стороне, вдруг воскликнул:

– Фёдор Иванович, посмотрите, что сделали с вашей шубой. И как это ухитрились ваши поклонницы оторвать меховые хвостики!

У отца была хорьковая шуба с хвостиками.

– Ах ты, черт возьми! – досадливо проворчал отец. – Ведь это же беда! Придется в зипуне ходить.

Действительно, впоследствии он носил шубу-татарку (вроде поддевки). Кстати сказать, она ему очень шла, и он долго не мог с ней расстаться.

В столовой на огромном столе, покрытом белоснежной скатертью, стояли закуски, графин с водкой и бутылка красного вина «Бордо». Это было любимое вино отца и посылалось ему специально из Франции, на этикетке стояла надпись: «Envoi spécial pour M-eur Chaliapine».

За столом уже сидели домашние и друзья отца: Коровин, Сахновский и другие. Отца встретили импровизированным тушем.

Смеясь и шутя, отец занял свое председательское место. В столовой было тепло и уютно, крестная мать отца – Людмила Родионовна – разливала чай.

За столом шумели и веселились. Отец был в отличном настроении, рассказывал смешные анекдоты, соперничая в этом с К. А. Коровиным.

Вскоре приехал из театра Исай Григорьевич, который привез с собой подношения, цветы и венки.

С его приходом стало еще веселее. Исай Григорьевич обладал необычайным юмором и своеобразным комическим талантом. За это отец особенно любил его. И действительно, Исай, как никто, умел рассмешить Фёдора Ивановича в самые мрачные минуты его жизни.

Вдруг в разгар ужина раздался у подъезда звонок, и через несколько минут в столовую вошли И. М. Москвин, Б. С. Борисов и А. А. Менделевич.

Ивана Михайловича Москвина отец высоко ценил, глубоко восхищаясь его талантом. Очень нравился ему Иван Михайлович в «Царе Фёдоре» и в роли Луки в «На дне» Горького. Веселый нрав и непосредственность Ивана Михайловича были очень близки характеру отца. Так же любил он и своих приятелей Борисова и Менделевича за их остроумие.

С их приездом за столом стало совсем оживленно.

Иван Михайлович прочитал известный рассказ «Ждут Иверскую». С огромным мастерством и тонким юмором изображал он подвыпившего дьячка, «хор» певчих и собравшуюся у кареты, в которой везли икону, толпу зевак.

Потом отец, вспомнив свои юные годы, когда мальчиком служил он певчим в церковном хоре, предложил Ивану Михайловичу спеть вместе с ним несколько церковных песнопений. На два голоса с Москвиным они замечательно спели «Ныне отпущаеши раба твоего…» и «Да исправится молитва моя…» Затем отец попросил Исая спеть еврейские песни.

Высоким тенорком Исай затянул еврейскую песенку, к нему примкнули Борисов и Менделевич и, наконец, сам Фёдор Иванович. Еврейский хор получился блестящий. Особенно старался Исай: откинув назад голову, прикрыв глаза и держа в руках платочек, он, упиваясь мелодией, выделывал какие-то рулады, а отец гудел на низких басовых нотах. Первым не выдержал и захохотал отец – это было сигналом к общему громогласному смеху.

– Ну, а теперь надо закончить вечер оперой. – И вдруг, схватив графин с водой и держа его на плече, отец запел, идя вокруг стола: «Ходим мы к Арагве светлой каждый вечер за водой…»

За ним встал Москвин, а затем и все остальные. Процессия двинулась по всем комнатам и с пением вернулась в столовую.

Было уже поздно, но гости и не думали расходиться, не хотелось уходить и мне, но я тогда еще училась, и наутро меня ждала школа…

В Петрограде

В 1919 году я гостила у отца в Петрограде.

Шаляпин жил тогда в своем особнячке почти у самых «Островов», на Пермской улице, дом 2–6.

Время было тревожное. На Петроград наступали белые, и город находился на военном положении. Хождение по улицам разрешалось только до определенного часа.

В один из вечеров мы все, сестры и братья, отправились в кино.

Сеанс несколько задержался, и мы с опозданием возвращались домой. Нарушение правил военного положения не прошло даром: военный патруль забрал нас в милицию.

Когда все мы, еще почти дети, предстали перед грозными очами начальника отделения, он не смог сдержать улыбки.

– Так-так, граждане… Нарушаете порядок?! – обратился он к нам. – Предъявите документы.

Я была старшей и должна была отвечать на вопросы.

– А у нас нет документов, мы были в кино, сеанс окончился поздно, и мы не успели добежать до дому.

– Ваша фамилия? – снова обратился ко мне начальник (он что-то писал в это время).

– Мы все – Шаляпины, – ответила я.

Он резко вскинул голову и посмотрел на меня удивленно и недоверчиво.

– Это как же? Имеете какое-нибудь отношение к артисту Шаляпину?

– Да… все его дети!

– Так-так, снова повторил начальник, на этот раз широко улыбаясь. – А как вы докажете?

Мы молчали, озадаченные. Тут я нашлась.

– Товарищ начальник, позвоните по телефону и поговорите с отцом, он – дома.

Начальник протянул мне телефонную трубку.

Я позвонила, к телефону подошел отец, и, ни слова не говоря, я передала трубку начальнику.

– Алло!! Товарищ Шаляпин?.. Очень приятно. Говорит начальник милиции. Так что не беспокойтесь. Ваша семья в полной сохранности у нас… Да нет, не арестована, а задержана за прогулку в неурочный час… Как быть? Да… Придется вам, товарищ Шаляпин, их выручать и прийти за ними, поскольку они все без документов… Что?.. Все будет в порядке: пришлем за вами патруль… Есть! Привет!

С этими словами он повесил трубку и отдал распоряжение патрулю пойти за Фёдором Ивановичем, предварительно узнав у нас адрес.

– Можете подождать на балконе, – обратился он к нам, открывая застекленную дверь.

Мы всей гурьбой высыпали на балкон. Вскоре в самом конце проспекта мы увидели высокую, стройную, одетую во все белое фигуру отца. По обе его стороны шли солдаты с винтовками. Когда он стал приближаться к нашему дому, мы не выдержали и крикнули на весь Каменноостровский: «Папа!»

Он поднял голову и, увидев нас, строго погрозил пальцем.

Вернувшись в комнату начальника милиции, мы вскоре услышали тяжелые шаги в коридоре. Дверь отворилась, и на пороге появился отец. Мы все бросились к нему с возгласами:

– Папа, выручай нас!!

Начальник милиции встал и пошел навстречу отцу. Лицо его сияло от удовольствия.

– Товарищ Шаляпин, извините, что побеспокоил, но так хотелось познакомиться с вами, поближе на вас взглянуть, а другого случая, пожалуй, и не представится…

Крепко пожав ему руку, отец, однако, с укоризной поглядел на нас.

– Вы что же не подчиняетесь правилам. Ну, погодите, я с вами дома поговорю.

– Нет, что вы, товарищ Шаляпин, они, в сущности, не виноваты, – стал защищать нас начальник, – а я так очень доволен этому происшествию, и, будьте покойны, патруль вас проводит до самого дома во избежание второго «ареста».

Мы всей толпой двинулись домой, надежно охраняемые молодыми солдатами, которые не без удовольствия провожали отца.

Кто-то увидел Шаляпина на улице в этом окружении, и на следующий день по городу была пущена сенсация: «Шаляпин арестован!..»

Концерт в Орехово-Зуеве

В 1918 году рабочие Орехово-Зуева обратились к Шаляпину с просьбой дать концерт, сбор с которого пошел бы на устройство бесплатной столовой для рабочих и их детей.

Отец дал согласие, пригласив к участию в концерте своих друзей – виолончелиста А. А. Брандукова и пианиста Ф. Ф. Кёнемана.

В программе концерта было объявлено, что в случае ненастной погоды концерт отменяется, так как выступление должно быть на открытой эстраде.

Отец со своими партнерами поехал в Орехово-Зуево на машине, а мы с матерью – поездом.

По приезде в Орехово-Зуево нас проводили в здание школы, где и находились отец с Брандуковым и Кёнеманом.

Войдя в комнату, мы застали отца в разгаре беседы с представителями от рабочих: беседовали о быте и жизни рабочих, а потом и о предстоящем концерте, причем рабочие просили Фёдора Ивановича не забыть исполнить «Блоху» и, конечно, «Дубинушку». Отец был в хорошем настроении, шутил, смеялся.

Время незаметно шло, и час концерта приближался. Вдруг небо заволокло тучами, и неожиданно полил дождь. Положение становилось критическим: петь на открытой эстраде не представлялось возможным. У здания школы, где мы находились, стала собираться толпа, обеспокоенная тем, что концерт не состоится. Переносить концерт в закрытое помещение было бессмысленно, так как оно могло вместить лишь очень небольшую часть публики.

Начали поговаривать о том, чтобы концерт отменить, как вдруг явилась делегация от рабочих с просьбой к отцу перенести выступление на следующий день.

Отец согласился подождать до следующего дня, но просил начать концерт возможно раньше.

На следующий день, проснувшись рано, я первым делом заглянула в окно. Небо несколько прояснилось, и я с удовлетворением подумала, что концерт состоится.

Вскоре послышались звуки виолончели и пианино – это упражнялись Брандуков и Кёнеман; прошло еще немного времени, и раздались столь знакомые рулады – отец пробовал голос, который звучал превосходно.

Приближалось время концерта. Отец, одетый во фрак и заметно начавший нервничать (обычное его состояние перед выступлением), просматривал ноты, давая последние указания Брандукову и Кёнеману. Все было готово, и вошедший в комнату распорядитель концерта объявил, что лошади поданы.

Выйдя на крыльцо, я заметила, что хоть небо и было ясным, но в воздухе чувствовалась свежесть и даже сырость. Мы не на шутку стали беспокоиться за отца и высказали ему свои опасения.

Он махнул рукой и ответил:

– Пустяки. Когда я был помоложе – не в таких еще условиях выступал, авось не простужусь…

Когда мы стали подъезжать к саду, нам представилась грандиозная картина. Нескончаемым потоком шла толпа людей. Тут были и молодые, и старики, и женщины, и дети.

Мы попытались объехать сад так, чтобы возможно незаметно пробраться к эстраде. Отец всегда старался избегать публики перед выступлением.

Проводив отца, мы с матерью попробовали попасть в сад и пройти ближе к эстраде, но это оказалось совершенно невозможным. Тысячи рабочих заполнили все проходы, повсюду стояла стена людей. Пришлось вернуться обратно и пристроиться где-то около входной двери, почти на авансцене.

Концерт начался.

На эстраду вышел распорядитель. Гудевшая до того толпа мгновенно замолкла. Не успел он объявить о начале концерта и произнести имя Шаляпина, как раздался оглушительный взрыв аплодисментов, и, когда на эстраду вышел Фёдор Иванович и медленно стал подходить к рампе, кланяясь и приветливо улыбаясь собравшейся публике, – раздались крики: «Да здравствует Шаляпин!»

Отец сам объявил первый романс:

– Глазунов, «Вакхическая песнь», слова А. С. Пушкина.

Все первое отделение было принято восторженно.

В самом конце, когда после вызовов и аплодисментов отец уже направился к выходу, из дверей навстречу ему вышли дети: они несли большую шелковую подушку, на которой, как я потом разглядела, были вышиты колосья ржи и написано: «На память от детей Орехово-Зуева». Отец поднял на руки двух маленьких девочек, посадил их себе на плечи и унес за кулисы.

Кончилось первое отделение; никто и не подумал уйти с занятого места, да это было почти невозможно, настолько все стояли тесно, прижавшись друг к другу.

Отец пел много и все с возрастающим успехом; сейчас уже не помню всего, что было исполнено им, но особенное впечатление произвели романс Даргомыжского «Старый капрал» и «Блоха» Мусоргского.

Концерт должен был закончиться, но вдруг кто-то из толпы крикнул: «Дубинушку»! Тысячи голосов поддержали: «Дубинушку»! «Дубинушку»!

Фёдор Иванович подошел к самой рампе. Все смолкло.

– Я спою «Дубинушку», – сказал он, – но вы все подтягивайте мне. Это песнь хоровая.

Без всякого аккомпанемента он запел:

«Много песен слыхал я в родной стороне…

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Это песня рабочей артели…»

Фёдор Иванович побледнел, это всегда было признаком волнения. Публика, затаив дыхание, как загипнотизированная, смотрела на высокую, могучую фигуру человека, стоявшего на эстраде и певшего всем знакомую, близкую и родную песню. И вдруг сотни людей мощно и дружно подхватили:

«Эх, дубинушка, ухнем, эх, зеленая, сама пойдет!..»

От этого исполнения у меня навсегда осталось в памяти впечатление чего-то грандиозного, сильного и несокрушимого.

«Ура!»… – точно море бушевало передо мной, а над всеми на эстраде стоял отец, улыбающийся и взволнованный. Чувствовалась неразрывная связь его с радостно приветствовавшей толпой рабочих.

Трогательны были и проводы отца с концерта. Когда мы сели в поданную нам пролетку и выехали на дорогу, то увидели рабочих, стоявших шпалерами по обеим сторонам дороги, и так до самого здания школы. Они продолжали приветствовать отца и бросали ему цветы.

Ф. И. Шаляпин работает

Как работал Фёдор Иванович?! – мне часто задают этот вопрос, и не скрою, что трудно на него отвечать.

Дело в том, что «работа» в том смысле, как мы привыкли ее понимать, то есть систематические занятия по определенному плану и методу, не свойственны были Фёдору Ивановичу; но вся его жизнь была насыщена творческим трудом, «движением неутомимым, беспрерывным»… Он учился у кого только мог и как-то своеобразно работал, пытливо и настойчиво, никогда не останавливаясь на достигнутом.

«Я помнил, что меня ждет у крыльца моя русская тройка с валдайскими колокольчиками, что мне спать некогда, – надо мне в дальнейший путь»… – говорил отец.

Учился он тогда, когда сидел за дружеской беседой в кругу своих товарищей-художников и когда посещал их мастерские, наблюдая за их манерой писать, класть краски, делать рисунок. Здесь он делал для себя выводы, обдумывая будущий грим или костюм. Непосредственность, смелость и яркость коровинской живописи Фёдор Иванович умел соединять с лаконичностью и четкостью рисунка Серова – вот почему он достигал всегда такой законченности и экспрессии в своем гриме, во внешнем образе своих героев. И Репин, и Васнецов, и Поленов – все они имели влияние на образы, создаваемые отцом. Об этом пишет сам Фёдор Иванович в своих воспоминаниях.

Но не только русские художники влияли на творчество Шаляпина. Тем, кто видел его в роли Филиппа II Испанского в «Дон Карлосе» Верди, было понятно, что Шаляпин не раз обращался к великим творениям испанских живописцев.

Много помогал отцу своими беседами и знаменитый историк Василий Осипович Ключевский.

Изучая драматическую сторону образа, Фёдор Иванович обращался к творчеству наших талантливейших артистов. Это тоже очень помогало ему.

Наибольшую помощь в работе оказал Шаляпину его друг – знаменитый трагик Мамонт Дальский. Это он научил отца разбираться в интонации и окраске слов, обратил его внимание не только на внутренний рисунок образа, но и на внешнюю его выразительность, учил его реализму и правде на сцене.

Учился Фёдор Иванович непосредственно у народа. Еще с детства привык он к русской песне. Ее пели мастеровые люди в Суконной слободе, в Казани, пели в деревнях на завалинках, «на речках, в лесах и за лучиной». Хорошо пела песни матушка Фёдора Ивановича – Авдотья Михайловна.

Русскую песню отец очень любил, но не все песни нравились ему одинаково. Некоторые, как, например, «Ухарь-купец» или «Коробейники», он никогда не пел, считая эти песни псевдонародными. Не любил он и частушек. Зато «Ноченьку», «Лучинушку», «Как по ельничку», «Эх ты, Ванька» и многие другие он пел удивительно задушевно, часто без аккомпанемента – так, как в былые времена пел их с матушкой Авдотьей Михайловной.

Иногда я заставала отца сидящим в глубокой задумчивости за письменным столом, с пером в руках; на простом клочке бумаги чертил он какие-то рисунки: лица, ноги, руки. В столовой за обедом иногда чертил обгоревшей спичкой прямо на скатерти. Это тоже была работа. Делая наброски, он обдумывал грим какого-либо персонажа, его внешний облик. Так он искал.

Мать рассказывала, что иногда, поздно ночью, когда все затихало в доме, Фёдор Иванович брал клавир и, лежа в постели, долго изучал его, напевая вполголоса все партии – как мужские, так и женские. Как правило, отец всегда ложился очень поздно; после спектакля он был в возбужденном состоянии. Иногда, поужинав, он одевался и выходил на небольшую прогулку. В такие моменты он сам признавался, что работает, то есть обдумывает роли, ищет новые краски или проверяет уже сыгранный спектакль.

Одним из основных свойств Фёдора Ивановича была его удивительная наблюдательность, умение подметить характерные черты, привычки людей.

В своих воспоминаниях Фёдор Иванович подробно описывает, какое впечатление произвел на него странник-бродяга, которого он встретил на ночлеге в деревенской избе, когда ездил рыбачить, и как это впечатление помогло ему впоследствии сыграть Варлаама в опере «Борис Годунов» Мусоргского.

Мать рассказывала, как где-то во Франции, в поезде, когда они с отцом ехали на курорт, в купе вошел католический священник. Погода была плохая, и он, видимо, не особенно хорошо себя чувствовал. Его шея была укутана длиннейшим вязаным шарфом. В руках священник держал зонтик, сильно намокший от дождя. Долго откашливаясь, он наконец стал разматывать шарф, и разматывал его очень долго. Отец пристально следил за ним, потом тихонько спросил мою мать: «Иолочка, можешь ли ты связать мне такой шарф?» – «Конечно, но зачем?» – «Узнаешь потом…» – загадочно ответил отец.

И вот в спектакле «Севильский цирюльник» Фёдор Иванович в роли дона Базилио, в последнем акте, выходит с мокрым зонтиком в руке и весь до глаз укутанный в шарф; этот шарф он долго разматывает, а уходя со сцены, снова начинает его заматывать, и шарф уже приобретает символическое значение. Ведь и сам дон Базилио гибок, изворотлив; он то делается маленьким, то вдруг вырастает в огромную, непомерно длинную фигуру, смешную и жуткую; он как-то складывается и раскладывается, «сматывается» и «разматывается» – это сущность его иезуитской души.

Но не только наблюдательность помогала отцу в его творческой работе. Обладал он еще какой-то необыкновенной интуицией, которая помогала ему так глубоко проникать в образ, что он начинал действовать именно так, как действовало бы данное лицо в данных обстоятельствах. Воображение – одно из главных орудий творчества. «Вообразить – это значит вдруг увидеть, увидеть хорошо, ловко, правдиво внешний образ в целом, а затем характерные детали», – говорил отец.

Вот так «увидел» отец образ Бирона в «Ледяном доме» Корещенко. Однажды, играя сцену ссоры с князем Волынским, Бирон – Шаляпин в припадке злобы оборвал на камзоле кружевные манжеты. В антракте к нему в артистическую уборную вбежал князь Сергей Михайлович Волконский, который в то время был директором императорских театров.

– Фёдор Иванович, преклоняюсь перед вашим гениальным исполнением роли Бирона. О вокальной стороне я уж и не говорю, но как замечательно то, что вы так детально изучили жизнь Бирона! Ведь это – исторический факт, когда Бирон в злобе обрывал кружева на своем камзоле, кружева, над плетением которых слепли крепостные кружевницы!

Отец проговорил в ответ что-то неопределенное, а когда после спектакля, вернувшись домой, рассказал моей матери этот случай, то признался ей, что ничего подобного он не вычитал и что сделал это совершенно случайно.

Это показывает, насколько верно действовало воображение Фёдора Ивановича и как правильно руководила им его чуткая интуиция.

Концерт

К концертам Фёдор Иванович готовился особенно тщательно, проходил с аккомпаниатором романсы или арии (впрочем, арии исполнял редко), детально разрабатывая каждую музыкальную фразу, продумывая каждую интонацию; он умел голосом передать стиль, настроение, тончайшие оттенки и словно рисовал звуками.

Особенно владел Фёдор Иванович «светотенями» и от тончайшего пианиссимо умел довести звук до полного и мощного форте. При этом в голосе Фёдора Ивановича никогда не было ни одной расшатанной ноты, ни одного вульгарного звука. Неповторимый по красоте тембр придавал его исполнению особенную задушевность и законченность.

Но это лишь внешняя сторона. Что же касается внутренней, если можно так сказать – «духовной» стороны, то здесь Шаляпин подымался на недосягаемую высоту, волнуя слушателей каждой фразой, – и публика то плакала неподдельными слезами, то искренно смеялась.

Ирина Шаляпина, 1925 г.


Фёдор Иванович никогда не прибегал к дешевым эффектам, ничего не «придумывал». На эстраде он держался просто, свободно и благородно. Последнее время, когда зрение у него стало несколько слабее, он держал в руке лорнет, справедливо заметив, что пенсне или очки для эстрадного выступления не подходят.

Когда Фёдор Иванович пел, на его выразительном лице можно было прочесть малейшие переживания. Выражение его глаз, складок рта, изгиб бровей – все было естественно и связано с внутренним рисунком исполняемого произведения.

Очень не любил Фёдор Иванович, когда ему «выкрикивали» просьбы исполнить тот или иной романс. Иногда он прямо говорил публике: «Всякому овощу – свое время», и однажды объяснил, что, приготовляясь к концерту, он обдумывает всю программу в определенной последовательности и соответственно настраивается. Если же, говорил он, мне с первого моего появления на эстраде начинают кричать: «Блоху», то это меня выбивает из настроения. Например, после исполнения «Блохи» я уже никак не могу петь «Во сне я горько плакал…» Шумана.

В концертах отец всегда сильно нервничал, он был очень чувствителен к поведению публики в зрительном зале… Но в то же время поразительно умел «владеть толпой». Почти всегда слушали его как завороженные.

В конце вечера, после всей программы и многих «бисов», молодежь теснилась у эстрады, и иногда Фёдор Иванович отвечал на вопросы своих поклонников. Как всегда, у здания, где происходил концерт, собиралась толпа зрителей и шумно приветствовала его при отъезде, часто бросая ему цветы. Он, снимая шляпу и улыбаясь, долго благодарил провожающих его. Многие знакомые мне люди говорили, что в тяжелые минуты жизни они особенно стремились слушать Шаляпина, потому что с его концертов они уходили окрыленные и духовно окрепшие.

Париж, 1924 год

В 1924 году мы всей семьей поехали в Париж на свидание к отцу, который гастролировал во Франции.

Остановились в гостинице «Балтимор» на авеню Клебер.

Как-то вечером, после продолжительной прогулки по Парижу, усталые, вернулись мы в гостиницу. Сели ужинать. Подали какие-то изысканные блюда с замысловатыми названиями, отец вдруг сказал: «До чего ж мне надоели все эти деликатесы и разные «птифуры». Поел бы я сейчас хороших щей с грудинкой, воблы и «вятских рыжиков», а потом попил бы чаю с молоком; вот кабы сейчас стояла на столе крынка с красноватым топленым молоком и эдакой, знаете ли, коричневой корочкой, и непременно бы разливать молоко деревянной ложкой! Да где уж тут!… Не только крынки, пожалуй, и топленого молока во всем Париже не найдешь!!»

Отцу взгрустнулось, и вдруг он предложил всем нам, детям: «Давайте-ка споем волжские песни. Я буду запевать, а вы подтягивайте!»

«Вниз по матушке, по Волге…»

Нас было пять человек братьев и сестер, и что было духу мы грянули: «по широкому раздолью…» Пели стройно и складно, а отец дирижировал.

Вдруг дверь в номер отворилась, и на пороге появилась Иола Игнатьевна; она была растеряна, даже перепугана.

– Вы с ума сошли! Боже мой, мы ведь в гостинице. Посмотрите, что делается в коридоре, там же полно народу. Впрочем, они, кажется, довольны, – уже смеясь, добавила она.

– Придется извиниться…

Отец выглянул в коридор. В ответ раздались аплодисменты:

– Браво, браво!

Больше мы в этот вечер не пели, но до поздней ночи говорили о России, о далекой, но всем родной Москве.

Последняя встреча. Смерть отца

Последняя моя встреча с отцом была в 1932 году.

Я приехала к нему в Париж, где он жил последнее время.

Поезд прибывал рано утром. Я ожидала увидеть на перроне отца. Но, к моему удивлению, не только отца, но вообще никого на перроне не оказалось; я решила, что все проспали, как вдруг увидела бегущего мужчину, за которым, размахивая руками и что-то выкрикивая, бежали носильщики.

Я узнала своего брата Бориса, который мне кричал по-русски, что он пробрался на перрон вопреки всем правилам и что отец и родные ждут меня за оградой, где и полагается ждать встречающим.

Подходя к ограде, я сразу увидела отца. И мне вспомнилось, как А. М. Горький назвал отца «Колокольней». Он действительно был выше всех чуть ли не на голову.

Братья и сестры с громкими криками бросились мне навстречу, и мы шумно здоровались на удивление прохожим.

У меня в руках был большой букет васильков, которые мне принесли друзья на вокзал при отъезде из Москвы.

Отец вдруг заметил этот букет, лицо его просияло радостным удивлением:

– Неужели наши васильки? – спросил он. – Конечно, наши!

И он выхватил у меня букет и прижал его к груди. Мы пошли к выходу, сели в машину и быстро добрались до дома. Дома меня забросали вопросами. Я еле-еле вырвалась на мгновенье, чтобы привести себя в порядок. В мою комнату то и дело стучал отец, приговаривая:

– Ну, Аринка, скорее, черт тебя знает, сколько времени ты одеваешься!

Сели завтракать. Только тут я увидела, что отец постарел.

– Как хорошо, Аринка, – говорил он, – что ты приехала. Вот мне кажется, что ты кусочек Москвы с собой привезла. Скажу тебе откровенно, надоели мне все эти заграницы. Так хочется в русскую деревню… Вот бы, как прежде, с Костей Коровиным рыбку половить на «Новенькой» (мельнице). Знаешь, давай-ка сегодня соберемся у Борьки и устроим «эдакий» вечер. Позовем Сережу Рахманинова, Костю Коровина…

Так и сделали. Вечером собрались у брата. Наварили пельменей (любимое кушанье отца), достали русской водочки – и пошел пир горой.

Сначала пели под гитару, потом стали петь русские песни. Запевал отец, все семейство подтягивало хором, дирижировал С. В. Рахманинов.

Потом запели какую-то плясовую, и отец с Коровиным сорвались с мест и пустились в пляс. Было необычайно забавно и весело. Фёдору Ивановичу было тогда пятьдесят девять лет.

На следующий день отец встал рано. Я заметила в нем резкую перемену: он был грустен, сосредоточен и неразговорчив.

К вечеру он несколько оживился, подошел ко мне и сказал:

– Давай поговорим о Москве. Пойдем в гостиную.

Странное впечатление производила на меня эта гостиная в стиле Людовика XIV, с тяжелыми мрачными гобеленами на стенах; так не вязалась она с обликом отца.

Резким диссонансом казался висевший над камином портрет Шаляпина работы художника Кустодиева, где он изображен в меховой, нараспашку, шубе, на фоне русской ярмарки.

Отец сел в кресло, я – напротив.

– Ну, расскажи, – обратился он ко мне, – как работают в московских театрах артисты?

– Прекрасно.

– Да? А вот мне плохо. Приходится играть черт знает в каком окружении, в каких условиях. И декорации, и оркестр, и костюмы плохие. Как часто вспоминаю я своих московских товарищей и, главное, чудесный оркестр Большого театра…

– Поедем в Москву.

– Я бы с радостью, но боюсь…

– Чего же ты боишься?

– Сомнение меня берет, боюсь – отстал я от вас, от вашей жизни. Слышу, у вас новые пути, новое искусство. Вот молодежь, она меня не знает, никогда не видела. А вдруг покажусь ей устаревшим, отжившим. Не примут они, пожалуй, меня!

Я стала доказывать ему, что он ошибается, что надо ехать в Москву.

Он вздохнул.

– Не выполнил я своего назначения в жизни. Может быть, пел, играл неплохо, а вот театра не создал. Где мой театр?.. Там, в России…

Потом он вдруг спросил:

– А ты Есенина знаешь?

– Да, была немного знакома.

– Нет, не то, – стихи его знаешь?

– Знаю.

– Можешь прочесть?

– Могу.

– Прочти.

Я начала читать:

«Отговорила роща золотая

Березовым, веселым языком,

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше ни о ком…

. . . . . . . . . . . . . .

Стою один среди равнины голой,

А журавлей относит ветер вдаль…»

Когда я взглянула на отца, его глаза были полны слез.

– Ничего, ничего, это хорошо!.. Пойдем, послушаем Москву!

Мы подошли к радиоле, включили Москву, но был уже поздний час, мы услышали только бой часов Кремлевской башни… Отец обнял меня, и мы долго молчали…

Погостив некоторое время в Париже, я собралась обратно в Москву. Отец же должен был ехать на концерт в Англию, и я пошла проводить его на вокзал. Он показался мне еще более осунувшимся и печальным в этот прощальный час. Как-то порывисто схватил он меня за руку, когда настали минуты расставанья, и долго, взволнованно целовал. И вдруг мне показалось, что я больше никогда его не увижу… Отчаянье и страх охватили меня, но я сдержала себя, и, только когда поезд отошел от платформы и в последний раз в окне вагона мелькнуло его лицо… я заплакала.

Предчувствие мое оправдалось… больше я его не видела.

Прошло еще шесть лет…

Я получала письма от отца. Он писал часто. Он тосковал…

Последние годы его жизни отмечены постоянными помыслами о родине. Он был восхищен успехами строительства в России и все более глубоко страдал вдали от родной страны. Он понял всю трагедию своей жизни, осознал свою ошибку, но… поздно. Он был уже на пороге смерти.

Весь последний период жизни отца прошел под знаком неосуществленной мечты о возвращении домой, на родину, в Советский Союз! За год до смерти, несмотря на запрещение врачей, отец вышел из дома, чтоб посмотреть фильм «Петр I». «В прошлом году, – писал отец, – я читал первую книжку, то есть первый и второй тома Толстого, и скажу откровенно – был в восторге, превосходно написано. Все актеры в фильме играют очень хорошо… Перед картиной показывали Эрмитаж, Третьяковскую галерею, Музей Ленина и, главное, – канал Волга – Москва – раздавительно!»

Отец умер в Париже 12 апреля 1938 года от тяжелой болезни – лейкемии (злокачественное белокровие). Болезнь продолжалась около полугода, постепенно истощая организм и ослабляя сердечную деятельность.

Началась болезнь с того, что отец стал сильно задыхаться; в одном из писем он писал мне: «Я потерял вместилище груди, мне тяжело вздохнуть, когда я делаю несколько шагов, мне кажется, что я вбежал на десятый этаж…»

В другой открытке я прочла: «Мне кажется, что я медленно, но верно умираю…»

Было сделано все возможное для спасения, но ничто не принесло ему облегчения.

Приблизительно за неделю до смерти врачи уже не скрывали, что положение безнадежно, что от острого белокровия наука не знает спасения. Можно было лишь удивляться стойкости организма отца.

– Не плачьте обо мне, если я умру! – говорил он. – Я прожил большую жизнь…

Сестра писала: «Однажды, за несколько дней до смерти, ему было особенно плохо и он особенно тяжко страдал. По-видимому, он изо всех сил сдерживал стоны. В этот момент вошла к нему Дася. Он увидел ее, вдруг улыбнулся и, должно быть, для того, чтобы скрыть от нее свои страдания, стал рассказывать ей, как в детстве, сказку про Мишку на деревянной ноге…»

За несколько дней до смерти я говорила с отцом по телефону. Он просил меня приехать к нему.

– Я очень страдаю, – сказал он мне. – Не можешь ли ты ко мне приехать? Кого мне попросить, чтоб тебе разрешили это?

Я успокоила его, сказав, что хлопочу о выезде. Выехать мне, однако, не удалось…

Голос отца по телефону звучал прекрасно… но это был обман. Ему уже было очень плохо. Сестра впоследствии писала мне, что он старался изо всех сил говорить бодро, чтоб не испугать меня.

Тяжелые дни переживали мы с матерью. В день смерти отца я была у своих друзей. Предложили тост за выздоровление Фёдора Ивановича…

В ту же минуту неожиданно раздался телефонный звонок – мать вызывала меня домой. Тяжелое, горькое чувство сжало мне сердце. Я все поняла…

Мать встретила меня словами:

– Ириночка, Шаляпина больше нет…

Через несколько дней моя мать получила письмо от сестры Лиды. Вот что она писала: «Моя дорогая мамусенька, вот сейчас вырвала наконец минуту, чтобы написать тебе после того ужаса, что произошло.

Папа еще дома, его бальзамировали. Он лежит такой изумительно красивый, с совершенно спокойным лицом, даже немного улыбается. Хоронить его будут в понедельник утром.

Его гроб будет стоять некоторое время в «Опера», где будут петь артисты и оркестр будет играть.

Мы были с папой, стояли рядом у его кровати до последнего вздоха. Утром он метался и очень страдал, был в полусознании.

Часам к четырем с половиной мы снова собрались у его изголовья. Ему сделали множество уколов, чтобы успокоить его страдания. Его последние слова были о русском театре, и сам он спросил: «Где я? В театре?» Потом он замолк, его глаза смотрели немного наверх, в одну точку. Он лежал уже спокойно и дышал с трудом, потом… перестал дышать. Это был конец.

Умер спокойно, ни одной судороги. Заснул.

Я до сих пор не могу привыкнуть к мысли, что папы нет, мне все кажется, что он спит только.

Мир праху его и вечная ему память!

Целую тебя крепко, мамуся моя ненаглядная, все время думаю о тебе, и знаю и чувствую, что в этот страшный час ты с нами и с отцом.

Целую тебя и люблю. Твоя Лидуша.

Борис приезжает сегодня, бедный Федюша не успел».

Младший брат Фёдор прислал телеграмму: «Я с тобой». Эту телеграмму положили отцу на грудь.

Брат Борис поспел лишь на похороны и сделал рисунок с отца в гробу.

Париж устроил Шаляпину грандиозные похороны. Доступ к его телу был открыт для всех. Тысячи людей пришли отдать долг великому русскому артисту.

Французские рабочие принесли букеты полевых цветов. Со всех концов света были получены сочувственные телеграммы. Все газеты оповещали о смерти Шаляпина.

Похороны состоялись 18 апреля 1938 года. Гроб с телом Шаляпина был установлен в Гранд-Опера. Такой чести не удостоился еще ни один артист. Играл оркестр, пел хор Оперы.

Похоронили отца на кладбище Батиньоль.

Когда гроб опускали в могилу, кто-то из родных бросил в нее горсточку русской земли…

На медной доске было выгравировано на французском языке:


«Фёдор Шаляпин

Оперный артист

Командор ордена Почетного легиона

1873–1938»


Впоследствии эта надпись была изменена:


«Здесь покоится

Фёдор Шаляпин,

гениальный сын земли русской»

Лидия