Шаляпин Фёдор Фёдорович – младший сын артиста от первого брака. Был высокого роста, очень походил на отца и старался подражать ему. Приобрёл известность как киноартист, снимался в Голливуде до кризиса 1960-х годов.
Уехал в сопровождении матери за границу в сентябре 1923 года, жил с отцом в Париже. Мать вскоре вернулась в Москву к старшей дочери. К 1939 году Фёдор перебрался в США, жил в Лос-Анджелесе. В конце 1959 года уехал в Италию, купил себе квартиру рядом с Ватиканом.
Был трижды женат: в 1933–1934 гг. на Рене Валье, в 1941–1943 гг. на Сисель Браун, в 1948–1949 гг. на Ваней Димитровой. Все они были актрисами. Последние годы жизни провёл с «личным секретарём» Бейлой Левенсон.
Посетил СССР десять раз (в 1959, 1962, 1978, 1979, 1981, 1982, 1984, 1986, 1988, 1991 годах), то есть больше других братьев и сестёр, живших за рубежом. В январе 1962 года забрал старенькую мать в Италию. Был с сёстрами в Москве и Ленинграде в октябре 1984 года на церемонии перезахоронения отца. В октябре 1986 года приехал на открытие памятника на могиле.
Творческий путь
В первые годы эмиграции отец постоянно отчитывал младшего сына за праздный образ жизни, а Фёдор-младший никак не мог найти себе дело. После серьезного разговора с отцом обиженный Фёдор писал матери:
«Всем нам будет легче жить, когда ты будешь около нас… Именно теперь ты нам нужна более, чем когда бы то ни было… Ты наша единственная опора и заступница. Ты единственная, кто может оградить нас от покушений «папиной мадам» на наше благополучие…», а через месяц вновь зовет приехать мать: «Если ты будешь здесь, то и папа будет лучше к нам относиться, считаясь с тобой. А так он делает то, что хочет»39.
Фёдор долго не мог найти себе работу по душе. Снимал любительские домашние фильмы у С. Рахманинова, играл в спектаклях с М. Чеховым и другими. С помощью отца и принца Уэльского устроился в студию Чарли Чаплина в Голливуде помощником режиссёра. В 1932 году был одним из директоров фильма «Дон Кихот» (реж. Г. Пабст). Одну из первых ролей сыграл в сатирической французской пьесе «Товарищ» («Tovarisch») – роль Великого князя, устроившегося работать лакеем.
В роли монаха Хорхе в фильме «Имя Розы», 1986 г.
В своих воспоминаниях К. Коровин приводит разговор с Шаляпиным о его детях. Было это в 1937 году, когда артист был уже тяжело болен. Однажды на прогулке с Коровиным у Порт-Сен-Клу они зашли в кафе:
«Вид у Шаляпина был очень больной. И он все вздыхал. «Борис и Фёдор в Америке», – сказал он про сыновей. – «Тебе они не пишут?» – «Борис не пишет, а Федя – молодец. Ты знаешь, он играл в пьесе «Товарищ» главную роль, этого князя, который поступил лакеем. Играл на английском языке, и о нем превосходно написали». – «Да что ты? А я и не знал!» – «Я все удивляюсь, отчего они все хотят быть артистами. Дочери мои. Отчего не просто так людьми, как все? Ведь в жизни артиста много горя, – он вздохнул. – Ты знаешь ли, мне не очень хорошо здесь, – он вновь показал на грудь. Я пойду». Мы вышли из кафе и подошли к спуску в метро. «Возьми автомобиль», – сказал я. «Зачем автомобиль? Ведь это огромные деньги», – и он спустился в метро. Во всей фигуре его был какой-то надлом»40.
В 1943 году Фёдор-младший снялся в известном фильме «По ком звонит колокол» в роли русского подрывника Кашкина. После войны в 1949 году работал гримёром в Голливуде, участвовал в постановке «Братьев Карамазовых» Е. Юренева в антрепризе Мэри Бран. На его счету более 70 разнохарактерных ролей в американских и советских кинокартинах. Среди них: экранизация романа Умберто Эко «Имя Розы» (1986, реж. Жан-Жак Анно), «Зачарованные луной» (1987, реж. Норман Джулион), «Ближний круг» (1991 г., реж. Андрей Кончаловский), «Макс и Иеремия» (1992 г., реж. Клер Деверс).
Весной 1988 года Ф. Ф. Шаляпин был приглашён обществом «Родина» в Москву. Из Рима поездом через Будапешт он добирался трое суток. Приехал он специально перед открытием музея отца в их доме на Новинском бульваре. На встрече с журналистами рассказывал не только о музее, но и о своей собственной карьере:
Я приехал рассказать и показать, где, что и как стояло, лежало и висело в нашем особняке и флигеле, где в первых числах июня намечается открыть музей моего отца. Да и с собой привёз несколько ящиков кое-какой домашней утвари… Я вообще-то с братом Борисом появился не здесь, а в Зачатьевском переулке, что в районе Остоженки. Мне приятно было узнать, что дом тот, как памятник, взят под охрану государством. Я знаю, что он был очень дорог отцу: там, наконец-то, у него родились мальчики. А то были всё девчонки… Я буду говорить о законных детях, потому что у отца были ещё три внебрачные дочери. Итак, первая и последняя жена Фёдора Ивановича, а моя мама – итальянская балерина Иола Игнатьевна, которую Сергей Рахманинов называл Ёлочкой, – родила шестерых. Первый ребёнок, Игорь, умер в возрасте пяти лет. Потом пошли Ирина, Лидия… В 1904 году, к неописуемому восторгу отца, родился Борис, а на следующий год – я с Таней, близнецы. Ещё несколько лет мы жили в наёмных домах и только в 1910 году обрели свой угол – купили городскую усадьбу на нынешней улице Чайковского. Там я прожил до 18-летнего возраста, до 1923 года… Трудное это было время. Голод!.. Отец выехал в Париж со своим «незаконным» семейством годом раньше, а потом и я, Борис и Ирина вместе с мамой отправились к нему. То был для меня очень тяжёлый период. Понимаете, когда ты молод, у тебя очень сильно развито чувство патриотизма. Что бы ни происходило в твоей стране, тянет туда страшно. Разлучившись с Россией, я целый год не находил места. Только через год стал приходить в себя и вскоре уехал в Голливуд. Почему в Голливуд? Да я с детства мечтал быть актёром. Знаете, это такая семейная зараза. Начал статистом и на первой же съёмке сломал нос. Мы, помню, куда-то скакали на лошадях, и вдруг все посыпались с какого-то откоса. Я стукнулся носом о голову лошади, а она в свою очередь тоже сломала нос обо что-то. Лошади-то ковбойские. Вот так неуклюже началась моя карьера киноактёра. Роли были маленькие, помню, играл офицера в «Анне Карениной». Правда, в Голливуде сначала я пробыл недолго, меня выгнали – не было визы. Тут мне повезло, меня взял к себе режиссёр Туржанский, и я некоторое время снимался в Германии. Потом оформил визу и опять махнул в Голливуд. Но в кино пришёл звук. Я растерялся, не знал, что делать, но всё быстро уладилось. Нужны были и «акцентные» актёры. Но потом новый удар: пришло телевидение… Вот все спрашивают о характере отца. Отец был человеком покладистым, когда находился в хорошем настроении. Но легко выходил из себя, был вспыльчив. Буквально взрывался, если слышал глупость. К примеру, если я говорил с ним и чего-то не понимал, он сердился ужасно. Но в сущности человек он был добрый и всегда готовый прийти на помощь любому. Знаю, ходили слухи, якобы отец был скупым, любил деньги… Скупым он не был. Просто у него часто просили взаймы, и он нередко отказывал. Что ещё рассказать об отце? Насколько он был ловок в своей профессии, настолько неуклюж, неумел в быту. Так и не смог выучиться управлять своим автомобилем. Но плавал, помню, как бог. Целыми часами пропадал в море. Его ближайшие друзья: Горький, Коровин, Серов и более – Рахманинов.
Когда началась война с фашистами, я был в Голливуде, их нападение на Россию страшно меня потрясло. День и ночь мы, актёры, ловили каждую весть с Восточного фронта и до хрипоты спорили о шансах обеих сторон. Я был всегда уверен, что в конечном счёте Россия выстоит и победит.
В 1959 году я купил квартиру в Риме, но это вовсе не значило, что я «осел», заперся в четырёх стенах. Я продолжал и продолжаю сниматься в итальянском кино. Где только не побывал со съёмочными группами! В Алжире, Марокко, Египте… В кино всякое бывает. Вот в фильме «Имя розы», который, говорят, закупили в СССР, на меня свалились горящие балки. В этой картине, повествующей о средневековье, я играю роль монаха-злодея, который всех отравляет. Сволочь страшная! Так вот, по ходу фильма я бросаю в огонь книгу Аристотеля, выскакиваю из комнаты, и тогда должны обвалиться горящие стропила. Получилось же так, что эти балки сбросили на меня, когда я ещё не покинул помещения. Одно из брёвен трахнуло меня по голове. Искры в глазах, кровь… Но ничего, здесь же рану зашили. Сравнивая американскую и итальянскую школы кино, надо сказать, что в технике американцы выше всех на голову. Пусть это будет самый дурацкий фильм, штамп из штампов, но технически он всегда выполнен чудно. Как актёры, американцы, на мой взгляд, звёзд с неба не хватают. Но у них много актёров-англичан, а эти знают своё дело. Итальянцы же в технике просто дилетанты, но актёры прирождённые. Я снимался у многих режиссёров, но меня всегда поражал Феллини. Вот Марчелло Мастроянни говорил о трудностях в работе с ним. О «трудностях»? Да это сплошной кошмар! Он смотрит на актёров, как архитектор на кирпичи. Он требует от статистов, которых берёт с улицы, чтобы они играли, как профессионалы, а профессионалов ставит статистами. Но он такой милый, очаровательный, что позволяешь ему делать с тобой что угодно. Или вот ещё. «Будешь играть Юлия Цезаря», – слышу от Феллини. Надевает мне парик с огромной копной волос. Тут уж я разозлился: «Разве вы не знаете, что Цезарь был лысый?!» Не отвечая, он прилаживает мне ржавый железный венец: «Не беспокойся, всё равно он свалится, когда тебя убивать будут». Я спрашиваю: где же Брут? А вот, говорит, и подводит ко мне дряхлого старикашку. Я чуть в обморок не упал: «Ведь Брут – незаконный сын Цезаря, и ему было всего 20 лет, когда он сделал его сенатором?!» Феллини немного помолчал, а затем изрёк: «Ну, знаешь, это не доказано, что Брут был его сыном».
Наследие отца
В мае 1979 г., когда Фёдор в четвёртый раз был в Москве с сестрой Татьяной, передавая в дар портрет отца работы К. Коровина и В. Серова, в который раз рассказал историю его создания:
…Этот портрет начал писать отец сам в 1904 году. Он неплохо рисовал. Его рисунки, да и сам его дар художника требуют особого рассмотрения и, может быть, исследования. Во всяком случае, те из них (а это в основном автопортреты), выполненные чёрной тушью, карандашом, иногда просто пером, всегда всех поражали не только поразительным сходством с оригиналом, но и мастерским штрихом. Он свой профиль, особенно свою, как он называл, «волчью» шею, рисовал, не отрывая перо, в несколько секунд. Так вот, Константин Алексеевич Коровин посмотрел и стал продолжать портрет, а отец, стоя рядом, отвлекал его своими советами, едкими замечаниями и балагурами. Пришёл барон Клодт, посмотрел, отодвинул их обоих и начал писать сам. «Бросим, братцы», – сказал отец. Так и бросили бы, не приди к нам Валентин Серов. Он взглянул на их творчество, сделал всего несколько мазков, и случилось чудо: портрет сразу ожил, как говорится, «заиграл», стал произведением искусства. С тех пор он всегда висел у нас дома в Москве, позднее в Париже, а после смерти отца хранился у меня. Я давно хотел его привезти в Союз, мы с матерью и раму подобрали в цветах Большого театра: красном в золоте. Хотели бы, чтобы он там в фойе висел, но картина тяжёлая и трудно везти…41
Вручая для будущего музея отца 22 октября 1981 г. в Министерстве культуры первому заместителю министра Ю. Барабашу 3 работы И. Левитана, 5 работ В. Серова и одну К. Коровина, в ответ на тёплые слова благодарности Фёдор Фёдорович сказал:
Благодарить меня, наверное, не за что: это мой долг – вернуть на Родину произведения искусства, когда-то подаренные отцу друзьями-художниками. И я торопился это сделать… Я как бы продолжаю дело, которое начал мой брат Борис, художник, хранивший эти полотна. Он ведь в своё время переправил в Москву почти все театральные костюмы отца. Был привезён на Родину и портрет отца, который писали совместно Коровин и Серов. Борис подарил Москве и некоторые свои работы – об этом многие знают. Когда Борис в 1979 году умер, я специально съездил в США, чтобы подготовить эти полотна к отправке в Москву. Мне трудно было захватить всё, что я намерен перевезти в Москву. Мне придётся съездить туда ещё раз. Там остался портрет отца, который написал Борис и который я сам впервые увидел лишь полтора года назад. Есть там и такие вещи, как поленовский эскиз костюма Мефистофеля, который художник делал для отца; костюм Олоферна работы Серова (кстати, у отца долго оставалось ощущение, что ему чего-то важного не хватает в этом костюме, и полное удовлетворение наступило лишь после того, как однажды на одной из советских выставок за границей он купил бухарский халат); карикатура Серова на отца, некоторые его личные вещи, «балетные» рисунки Бориса и ещё кое-что.
Посетив свой дом, Фёдор Фёдорович ознакомился с ходом реставрации и поговорил с архитектором. Нарисовал схему и показал, где и как висели картины и т. д. «Хочу увидеть собственными глазами возрождённый дом».
7 ноября 1986 года мы встретились с ним в Ленинграде в гостинице «Европейская». Он приехал из Москвы, где открывал памятник на могиле отца. Он не был в этом городе 67 лет, с тех пор, как Фёдор Иванович в 1919 году привёз детей первой семьи для знакомства со сводными сёстрами. «Это было путешествие во времени, шагнуть из Петрограда в Ленинград – это, согласитесь, кого угодно взволнует», – сказал он встречавшим его репортёрам. Говорил, что вот впервые побывал в Эрмитаже, этой мировой сокровищнице, и поклонился последнему дому А. С. Пушкина, которого так любил и обожал отец.
Мы с Ю. Ф. Котляровым думали о встрече с ним в музее, но он не решился переступить порог дома второй семьи отца.
В день отъезда он сказал нам по телефону: «Давайте заходите ко мне в номер через полчаса, когда моя «охрана» пойдёт пить кофе…» Входим, узнаем знакомый профиль; он, как всегда, закуривает папиросу, одну за другой… Начинаем беседовать… «Я не пошёл к этим Петцольдам, не могу…42 Был вот в Мариинском театре, под крышей у Головина, хорошо работают ваши художники, посмотрел на софу отца, когда он позировал Головину в образе Олоферна».
Юра Котляров передал Фёдору Фёдоровичу копию документов из Исторического архива на Английской набережной об усыновлении внебрачных детей его отцом. Фёдор Фёдорович, не вынимая папиросу изо рта, их нервно прочитал и сказал, что всё равно – для него они Петцольды…
Да, весёлое и счастливое было время моего детства. <…> Мама была гений семьи. Мы с друзьями: Юркой Слоновым, Пашкой Массальским спускались по перилам, прибегая с улицы, и стучались к маме, докладывая: «Боря!», «Таня!», «Федя!» и т. д., т. е. пришли с гулянья. Я страшно обожал эклеры и всё клянчил у матери: «Ма! Хочу эклер! Ма! Хочу эклер!», – на что мать, коверкая русские слова, отвечала мне: «Я тебя сейчас такой по морда эклер дам!»
Заговорили об отношении Шаляпина к церкви, к монахам и священникам:
Он воспитывался в православии, всё детство пел в хорах церковных, в последние годы много выступал с хором Афонского и пел, и записывал церковные песнопения, которые он исполнял в соответствии со своими чувствами. Известную домашнюю литургию Гречанинова он записал с органом и а капелла. Когда композитор услышал, то благодарил отца – так ему понравилось. А я присутствовал, когда отец эту пластинку проигрывал Рахманинову, который был в большом восторге и, конечно, искренне восхищался. Ведь эта пластинка завоевала «гран-при» на конкурсе. Однажды, когда мы слушали его «Покаяние», отец рассказал историю. Один хорист в церкви у них совершил какой-то проступок, и за ним пришла полиция в храм, когда он пел. И парень пел во время службы эту молитву, каясь перед Богом, слёзы душили его, а полиция ждала его у входа, чтобы арестовать… Да ведь отец очень хорошо знал все службы, участвовал в венчании своих дочерей: Ирины в Москве на Никитской улице, в храме, где венчался А. С. Пушкин, и в Париже на венчании своей дочери Марфы…
Шаляпин на даче в Ратухино с детьми – Борисом, Федей и Таней. 1908 г.
Весной 1990 года председатель Московского шаляпинского клуба журналист М. Иванов послал Фёдору Фёдоровичу впервые изданную в СССР без купюр книгу отца «Маска и Душа» (1989). И тут произошла история, так похожая на многие так называемые «скандалы» его отца. Дело в том, что по «советским традициям» издатели решили поместить в книге предисловие от имени Фёдора Фёдоровича, не согласовав текст с ним. Получив книгу из Москвы, Ф. Ф. Шаляпин с удивлением и возмущением прочёл слова «раболепной благодарности» от своего имени, чего не было и не могло быть в его предисловии. Он сразу же отправил возмущённое и справедливое открытое письмо в издательство «Московский рабочий»:
На днях мне передала советская журналистка от Вашего издательства экземпляр книги моего отца «Маска и Душа», для которой Вы настойчиво просили меня написать Предисловие, что я неохотно и сделал, о чём сегодня очень сожалею. Вероятно, цель Ваша была – узнать моё мнение об этом издании. Вот оно. Во-первых, я хотел бы знать, кто этот подлец, который осмелился свою отсебятину, полную раболепства и благодарностей, нацарапать, подписав моим именем? Хочу обратить Ваше внимание, что мне в Москве благодарить абсолютно некого и не за что; и это всем хорошо известно. Уж тем более мне нечего благодарить Ваше издательство за Вашу перепечатку книги, которую я уже прочёл в её первом парижском издании шестьдесят лет тому назад. Если моё Предисловие Вам не понравилось, могли бы его не печатать, а не заниматься мошенничеством, что недостойно ни одной издательской организации в культурной стране. Фёдор Шаляпин. 14.2.1990 г., Рим, Италия.
В роли профессора в фильме «Ближний круг», 1991 г.
Это письмо было направлено автором за границей в газету «Вече» и в некоторые советские издания. Редакция извинилась перед Фёдором Фёдоровичем и публично, и в личном письме, однако обида всё-таки осталась…
Все, кто знал и встречался с младшим сыном артиста Фёдором Фёдоровичем Шаляпиным, говорят, что это был добрейший, самобытнейший человек, несмотря на свою внешнюю суровость и сердитый взгляд. У него, как и у отца, был уникальный талант рассказчика. Но он скромно и не без горечи всегда говорил: «Я – фальшивая знаменитость. Сын великого отца, …а сейчас, через меня, вы прикасаетесь к моему отцу».
В 1992 году у него обнаружили рак в госпитале, куда он попал с плевритом. Похоронен на Римском некатолическом кладбище 21 сентября 1992 года.
Воспоминания об отце43
В год смерти отца Фёдор Фёдорович собрал свои воспоминания о нем и написал некое подобие биографии, фрагменты которой воспроизведены далее.
Повесть о жизни Шаляпина, рассказанная его сыном Фёдором
Я попытаюсь рассказать о новых, малоизвестных чертах личности моего отца как человека и как артиста. Единственной целью, которой я буду руководствоваться, излагая эти воспоминания, основанные на наших беседах и совместно пережитых событиях, конечно, не будет поиск чего-то сенсационного или особо живописного, и тем более – чего-то ошеломляющего и скандального, это было бы слишком лёгкой задачей. Я буду стремиться быть правдивым, выступая в роли психолога, сознательно стремящегося передать все грани удивительного характера, богатого неожиданными контрастами.
Мой дед был сыном простого «мужика»44. Мой отец, худой и сутулый парень (это было примерно в 1882 году), пел в хоре одной небольшой церкви, на фасаде которой теперь висит мемориальная доска в его честь.
В этот период его жизни пение вряд ли доставляло ему такое удовольствие, как, например, купание и лежание под ярким солнцем на берегу реки в те августовские дни, когда жара становилась невыносимой, в воздухе носились тысячи пылинок зерновых колосьев (шёл обмолот зерна).
Это беззаботное время, однако, скоро кончилось. Честолюбивый писарь хотел во что бы то ни стало сделать своего сына мастеровым. Поэтому он определил его учеником к сапожнику, общественное положение которого ему казалось прочным.
Юный Фёдор, однако, был другого мнения. Его мучило какое-то неясное беспокойство. После бесконечных споров с отцом он решил зарабатывать себе на жизнь своими руками. Он был то строгалем, то сапожником, то бог его знает кем ещё, и при этом желал только одного: работать у мастеров, которые пользуются маленькими и не тяжёлыми инструментами. Когда я спросил его, в чём причина такого любопытного предпочтения, он ответил: «Ты не понимаешь? Хозяева били меня по всяким пустячным и невероятным поводам. Для этого они использовали свои инструменты, которые были под рукой. Вот почему я был заинтересован в том, чтобы эти инструменты были маленькие и лёгкие».
Когда он жил вот такой тягостной жизнью, произошло чудо. Однажды товарищ по работе протянул ему розовый билет: «Держи, Федя! Дарю тебе входной билет на сегодняшний утренний спектакль». – «Какой спектакль?» – «В Городском театре! Сходи, старик, познакомишься с театром, а то мы совсем не знаем, что это такое». Мой отец последовал этому совету. Потрясённый увиденным, он купил билет на тот же вечер. Давали «Фауста»45. Он сидел наверху, на галёрке, сжавшись в комок и боясь пошевельнуться.
Об этом поворотном событии он часто рассказывал. «Я думаю, это было одно из самых сильных впечатлений в моей жизни, – доверительно рассказывал он мне. – Всё мне казалось нереальным, фантастическим: зал, публика и эта гигантская яма, в которой удивительные существа двигались, пели или печально обнимались. Они как бы принадлежали к иному миру, в который я не был допущен. Особенно поразил меня вид одного персонажа (позже я узнал, что это был Мефистофель) в чёрном плаще с двумя огромными перьями. Его глаза – чудо из чудес – сверкали, как глаза кошки тёмной ночью. Этот обыкновенный грим произвёл на меня колоссальное впечатление и усилил мою наивную веру в то, что все актёры существа дьявольские или божественные. Спустя несколько дней мои приятели показали мне на улице обыкновенного, нескладного человека, одетого в костюм табачного цвета: «Гляди, Федя, вот человек, который играл Сатану». Я остолбенел. Подождав, когда этот человек выйдет из булочной, где он делал покупки, я впился в него глазами с единственной целью – убедиться в том, что из его глаз действительно сыпятся искры пламени».
Несмотря на эту жестокую ошибку, увиденное мельком зрелище взволновало моего отца. Он стал вполголоса напевать грустные песни, которые наш народ передавал и передаёт из поколения в поколение (чему Бог свидетель). Потом одним погожим летним днём (ему было тогда 18 лет) он уехал, не сказав никому.
Он бродил без цели по дорогам, извивавшимся среди ржаных полей, и отдыхал под высокими, раскачивающимися на ветру вязами. Спал, где придётся: в покинутых шалашах, в стогах соломы, в заросших травой оврагах. Зарабатывал на жизнь, делая любую работу: таскал тяжёлые мешки на пристанях многолюдных городов, взвалив их на юношеские плечи, помогал крестьянам сгребать навоз деревянными вилами и даже пел на больших площадях провинциальных городов или вечерами у церквей. У него не было ни пристанища, ни хлеба в дорожной суме. Он был бродягой, но бродягой просвещённым, который имел цель, навязчивую идею: обратить на себя внимание какого-нибудь импресарио, ближе узнать тот мир, в котором глаза источают искры и где поют даже тогда, когда умирают. Однажды на кавказской дороге, ведущей в сторону Уфы46, он встретил другого бродягу – маленького еврея, сухого, но проворного, в «кафтане» настолько изношенном, что была видна изнанка. Седые волосы спутанными буклями свисали с его головы. Отец сделал этого странного человека своим спутником и всегда вспоминал о нём с редкой для него нежностью.
Не припомню сейчас его имени: то ли Арон, то ли Исаак, то ли Абрам. Знаю только, что это был интересный человек, принадлежавший к породе странников. От него исходила поразительная жизненная сила, и это принесло пользу моему отцу47.
В Уфе маленький еврей устроился гораздо лучше отца. Вскоре он нашёл в одной старой пещере заброшенный подвал и устроился там к своему удовольствию. Он великодушно предложил моему отцу разделить с ним сей очаг, но отец отказался, предпочтя свежий воздух затхлой атмосфере пещеры, где было полно всякой пакости. Днём отец бродил около театра, а ночью спал на какой-нибудь гостеприимной скамейке. В общем, он не мог жаловаться. В эту пору в Уфе разразилась эпидемия холеры. Спустя некоторое время, когда отец пошёл навестить своего приятеля, он увидел, что дверь подвала снята с петель, вход закрыт и опечатан. Холера не пощадила маленького еврея. Он ушёл из жизни отца так же неожиданно, как и появился. Отец оплакивал его: он был хорошим товарищем.
В Уфе отцу удалось поступить в театр хористом. Он оказался на подмостках сцены рядом с товарищами, загримированными, смотря по обстоятельствам, то под страшных бородатых мужиков, то под бравых усачей-военных. Как и все, он был доволен. Я спросил его, мечтал ли он тогда о том, чтобы стать знаменитым артистом. «Я об этом не думал, – ответил он. – В то время я думал только о том, чтобы стать простым хористом. Я был убеждён, что только эта роль в театральной иерархии мне подходит. Чтобы я стал думать иначе, было необходимо, чтобы однажды внезапно заболел один певец и мне предложили спеть его роль»48.
После продолжительного пребывания в театре Уфы отец решил попытать счастья в другом городе. Он вступил в украинскую труппу и приехал с ней в Тифлис. Там он внимательно наблюдал за хорошими певцами (или, лучше сказать, за теми, кто тогда ему казались таковыми), чтобы выведать их секреты и копировать их технику. Один из этих певцов – тенор Усатов, с которым он подружился, дал ему зачатки музыкального образования. Это было единственное музыкальное образование, которое отец получил за всю свою жизнь: в консерватории он никогда не учился.
В один прекрасный день он приехал на поезде в Петербург и объявился в Императорской опере, чтобы подвергнуться исключительно суровому вступительному экзамену, успех в котором мог открыть перед ним двери этого рая для певцов. Он стоял там – 23-летний молодой человек, сутулый и нездоровый, одетый в единственный свой городской костюм и рубаху с целлулоидной манишкой, в огромном зале, перед серьёзными и хмурыми членами приёмной комиссии. Он сразу спел им арию Мефистофеля49. Его приняли. Когда я спросил, какое впечатление на него произвело это радостное известие, он ответил: «Я сразу пошёл в типографию и заказал визитные карточки со словами: ”Фёдор Шаляпин, артист Императорского театра” – вот и всё». Но отцу недолго пришлось пользоваться этими роскошными визитными карточками. Однажды вечером знаменитый меценат Мамонтов, владелец частного оперного театра в Москве, пришёл в театр послушать Шаляпина50, навестил его за кулисами и убедил аннулировать контракт с Императорским театром и поехать с ним в Москву. Для тех времён это был шаг более чем смелый. Но он открыл отцу дорогу к подлинной славе: именно в этом Оперном театре Москвы он создал большую часть театральных образов, которые прославили его имя в Европе и во всём мире.
Шаляпин и сильные мира сего
В течение своей исключительной и полной всяких приключений жизни моему отцу часто приходилось бывать в обществе императоров, королей и прочих глав государств. Он не любил рассказывать об этих встречах, проходивших как в виде торжественных аудиенций, так и в виде простых визитов, без свидетелей.
Конечно, некоторые из этих больших людей производили на него глубокое впечатление, которое он предпочитал ревниво придерживать для себя самого. Не забудем, что он принадлежал к тому довоенному миру, в котором дистанция между государями и простыми смертными была более длинной и непреодолимой, чем та, которая разделяла богов и простых людей в древней Греции.
Это чувство почтения, без сомнения, было в нём ещё более развито благодаря тому, что он был русский. Царь Всея Руси был далёк, очень далёк от своих подданных. Он жил, закрытый в своём дворце, под защитой своей армии и своего двора.
У моего отца, в его парижской квартире, была витрина, содержавшая самые ценные подарки, полученные им от высоких особ. Нажимаешь на кнопку – и вдруг внутреннее пространство этого своеобразного маленького святилища озаряется светом, и можно любоваться выставленными там предметами. Иногда, в долгие зимние дни, я заставал отца перед этой витриной: склонив голову, он нажимал на кнопку, играя со светом, с таким выражением на лице, которое было одновременно удовлетворённое и взволнованное. Пучки электрического света то вспыхивали, то пропадали, а его мысли в это время блуждали во времени, хронология которого менялась в зависимости от его воспоминаний в данный момент.
Став певцом с мировой известностью и Солистом Императорского театра Его Величества Николая II, он обычно избегал приглашений от высокопоставленных и скандально известных особ. В частности, он отказался от знакомства с Распутиным, который очень хотел с ним познакомиться и засылал к нему своего секретаря. Но, когда царская канцелярия направила ему приглашение на дворцовый обед, подчеркнув при этом, что Его Императорское Величество желают его видеть, отказаться было никак невозможно. Он отправился во дворец и занял своё место, согласно правилам дворцового этикета, в двойной веренице дворян, высоких сановников, с лихорадочным нетерпением ожидавших появления царя. Когда появился государь Всея Руси и медленно пошёл между рядами, обращаясь с ласковым словом к некоторым дамам, делающим реверансы, или к придворным, склонённым в почтительном поклоне, мой отец, остававшийся тонким наблюдателем даже в чрезвычайные моменты, был поражён простотой и естественностью царя: маленький, довольно хрупкий человек с бородкой и каштановыми волосами, продвигавшийся к центру всего этого великолепия, этой оргии цветов и огней, предназначенных для него, так робко, словно он делал это против воли. Неужели это тот полубог, перед которым все благоговеют и трепещут – от Казани до Нижнего Новгорода, от Одессы до Архангельска? Человек, который, казалось, находился в смущении. Обыкновенный человек. И мой отец, сын безвестного писца, был ему благодарен за эту ноту «человечности». После обеда царь подошёл к моему отцу и спросил, устремив на него взгляд своих детских глаз цвета незабудки: «Скажите, почему это оперная публика больше любит теноров, чем басов?» Этот вопрос, близко касавшийся его ремесла, сразу же рассеял смущение моего отца. Он снова обрёл свою непринуждённость и с живостью ответил: «Ваше Величество! Всё очень просто. Теноры почти всегда играют роли первостепенной важности – юношей, поющих о любви. А наша братия, басы, обычно воплощаем менее интересных персонажей». – «То есть?» – «Монахов, дьяволов, царей…» При этих словах на губах царя появилась слабая улыбка: «Да, Вы правы. Роль государя крайне неблагодарная, и не только на сцене», – добавил он, закругляя фразу моего отца51.
Рядом с часами, подаренными царём моему отцу, на знаменитой витрине лежит медаль – награда, полученная однажды отцом из рук Вильгельма II в Берлине. До войны мой отец часто бывал в немецкой столице, как, впрочем, и во всех больших городах Европы.
Он с определённым любопытством наблюдал и изучал немцев, темперамент и жизнь которых столь отличны от наших, но избегал выносить безапелляционные суждения на этот счёт. Он признавал и восхищался умением их императора внушать уважение.
Однажды вечером мой отец пел в Берлинском Оперном театре. Это был гала-концерт, который императорская семья почтила своим присутствием. Как всегда, отец не щадил себя, забыв обо всём ради того, чтобы слиться с воплощаемым образом. В конце третьего акта Вильгельм II неожиданно пригласил отца в свою ложу на время антракта. Входя в императорскую ложу через небольшую прихожую, он заметил в центре ложи характерную фигуру кайзера.
Хорошо сложенный, в военной форме, слишком короткая левая рука на эфесе шпаги, с которой он никогда не расставался, Вильгельм II, этот «несносный ребёнок» («анфан террибль»), сделал три быстрых шага по направлению к отцу и резко остановился: «Господин Шаляпин, Вы в хорошей форме. Поздравляю». После других подходящих для такого момента слов, произнесённых императором так, как будто это были команды, он взял медаль и хотел прикрепить её к груди отца. И тут возникло затруднение: у него не оказалось булавки. Вильгельм II повернулся к императрице: «У Вас случайно нет булавки?» – «Подождите», – сказала императрица. Пошарив рукой по одежде, она сказала: «К сожалению, у меня нет булавки».
Император, ненавидевший подобные нелепые ситуации, метал гневные взгляды вокруг себя. Прошло несколько тягостных секунд. Наконец, чтобы прервать молчание, отец сказал: «Ваше Величество! Медаль будет висеть на моей груди без посторонней помощи». С этими словами он взял орденскую ленту и прижал медаль пальцами к груди. Императрица заулыбалась. Только адъютант, присутствующий при этой сцене, сохранял очень серьёзное выражение лица52.
В 1922 году мы были в Соединённых Штатах. Это было второе артистическое турне моего отца по стране небоскрёбов. Он старался вычеркнуть из памяти первое турне, в 1906 году (в 1907–1908 гг. – сост.), успех которого оставлял желать лучшего. Отец был не виноват в этом. За океаном он был такой же, как в Европе. Просто музыкальная культура нью-йоркской публики в 1906 году была ещё в довольно зачаточном состоянии. Кроме того, шумная реклама, отвечавшая тогдашним вкусам американцев, совершенно оглушила публику, которая приготовилась слушать певца «с самым сильным в мире голосом». Итак, американцы тогда не поняли искусство моего отца. Второе турне проходило по-другому. Не было нужды ни в какой рекламе: имени Шаляпина было достаточно. Теперь публика уже знала, с кем имеет дело, и старалась быть достойной этого события. Всё проходило чудесно. Отца буквально засыпали цветами, криками «Браво!» и бурными проявлениями восторга, которые его немного утомили. Когда он вернулся в Нью-Йорк, чтобы в последний раз выступить в роли Мефистофеля в опере «Фауст», ему объявили в конце спектакля, что к нему за кулисы хочет прийти президент Кулидж53.
– Почту за честь! – сказал он. И вот он видит перед собой высокого господина в штатском. Худое тело заканчивается длинной шеей, на которой сидит продолговатая голова с длинным носом и лысым черепом. «Господин Шаляпин…» – «Господин Кулидж…» Президент казался ужасно смущённым: наверное, ему впервые в жизни случилось быть за кулисами. Его остекленевшие глаза смотрели то на дверцу люка в полу, словно он боялся, что может туда провалиться, то на отца, который был ещё в красно-чёрном плаще Господина Преисподней. Наконец, президент Кулидж взял себя в руки и сказал глухим голосом: «Как Вы поживаете? Как дела?» – и ушёл. «Вероятно, он испугался знакомства с дьяволом», – смеясь, рассказывал отец об этой встрече.
Путешествия и приключения
Мой отец обожал путешествия, но только во время отдыха. В этих случаях он совершал длительные поездки в автомобиле вместе с каким-либо приятелем, никогда не забывая при этом взять с собой хороший запас провизии и бутылку «Бордо». Шофёр получал указание ехать медленно, дабы разворачивающиеся перед нашими глазами пейзажи не мелькали, как молнии. Мы останавливались перед какой-нибудь горной кручей, и мой отец, большой любитель природы, со страстью восклицал: «Какая чарующая тишина!» Потом мы устраивали себе походный завтрак на обочине дороги или находили какую-нибудь старинную таверну, покинутую туристами, хозяева которой проводили нас в по-деревенски простую комнату, словами и жестами выражая свою радость.
Отец терпеть не мог поездов, ему в них было слишком тесно. Он никак не мог с удобством разместить там свои длинные ноги, а пища, подаваемая в вагонах-ресторанах, с трудом переваривалась его желудком. К пароходам он относился тоже без особой любви. Правда, там было более просторно и выбор блюд шире, но мог ли он этому радоваться, если, как только он появлялся в зале ресторана, к нему сразу бросался один из этих вездесущих журналистов с записной книжкой: «Ваши впечатления?» И на палубе он не мог появиться без того, чтобы какой-нибудь агрессивный незнакомец тотчас же не перегораживал ему путь: «Автограф, господин!»
«За славу надо дорого платить», – говорил отец. Мир – это движение, дым, шум, калейдоскоп постоянно меняющихся видов. Все города похожи друг на друга: станции, гостиницы, театры, где собирается шумная, алчная, ненасытная толпа, язык которой вы часто не понимаете, но которая вас хватает, оглушает, преследует по пятам, нахально заглядывая вам в лицо. Куда бежать? Как превратиться снова в обыкновенного человека – счастливого, безвестного, невидимого, который может двигаться, есть, дышать, как ему хочется, и не обязан разделять каждый момент своей жизни с миллионами незнакомцев, требующих его для себя? Сколько раз отцу приходилось удаляться через потайные двери, как преступнику, которого толпа хочет линчевать? Сколько раз он протестовал против ненасытной бестактности? Разве не ясно, что он чувствовал себя, как чемодан, который швыряют по разным фургонам и двигают, опрокидывают, поднимают грузчики и таможенники всего света?
К счастью, искусство помогало развеять этот кошмар, даруя моменты счастья и хорошего настроения. Когда я спросил его, какие свои успехи он считает наиболее важными для себя, он рассказал мне следующий эпизод. «Это случилось сразу после войны. Я возвращался в Европу после артистического турне по Южной Америке. Наше судно бросило якорь в бухте одного небольшого острова, чтобы пополнить запасы угля и пресной воды. Я сошёл на берег и пошёл прогуляться, чтобы размять ноги. Внезапно я очутился перед огромным деревом, листья которого были позолочены последними лучами заходящего солнца. Не знаю почему, но я вдруг запел. Наверное, никогда я ещё не чувствовал такого вдохновения, как в том затерянном в океанских просторах месте. Я уже собирался возвращаться на корабль, как вдруг увидел в соседних зарослях полсотни негров, лежащих на солнце. Они смеялись, обнажая ослепительно сверкавшие зубы. Сначала я разозлился: надо мной, что ли, смеются? Но вскоре всё стало ясно. Негры приблизились ко мне и потом, продолжая смеяться во всё горло, проводили меня до корабля. Я считаю, что это был самый поразительный успех, который когда-либо приносило мне моё искусство»54.
Трагикомическое происшествие случилось с моим отцом в Ницце, на съёмках фильма «Дон Кихот». Мы жили в отеле «Негреско». Моя комната находилась на третьем этаже, а отец жил на верхнем этаже. Однажды ночью, собираясь уже ложиться спать, я вдруг услышал прямо над собой звук быстрых шагов и громкие голоса. Этим людям плевать на то, что другие отдыхают! Но так как природа оделила меня глубоким сном, я продолжал раздеваться. Между тем шум, вместо того чтобы затихнуть, наоборот, усиливался. Может, это супруги бранятся? Чтобы призвать их к порядку, я взял свою трость, взобрался на кровать и постучал несколько раз в потолок. Но это не возымело никакого эффекта: шум продолжался. Спустя несколько минут я услышал истерические женские крики: «Помогите! Помогите!»
В моём воображении я увидел бородатого здоровяка, избивающего хрупкое и грациозное создание. Я схватил трость (её набалдашник был большой и крепкий) и через секунду уже стоял перед дверьми, за которыми раздавались крики. Я сильно постучал в дверь. Но и на этот раз на мои протесты никто не обратил внимания. Наоборот, крики стали ещё пронзительнее. Они выражали настолько искренний ужас, что я возобновил свой приступ, пытаясь взломать двери. Но двери были крепкие, и только на пятый или шестой «заход» они начали поддаваться. Сквозь образовавшуюся щель я увидел жуткую сцену: человек лет тридцати тащил женщину, взяв её за ворот платья, в дальний угол комнаты. Молодая женщина (ей не могло быть более 25 лет) была бледна от ужаса. Она пыталась вырваться из лап насильника, но безуспешно.
Человек не был ни здоровяком, ни бородатым, но красота женщины была несомненной. В этот момент открывается дверь одной из комнат на этом этаже, и я слышу громыхающий голос отца: «Что происходит? Что за шум?» – «Скорее иди сюда, – говорю ему. – Там убивают женщину!»
Без лишних вопросов отец бросился к дверям, как сошедший с рельсов локомотив, и навалился на них всем весом своего грузного тела. Напор был столь сильным, что уже шатавшаяся дверь не выдержала и рухнула вместе с моим отцом. Я ворвался в комнату, схватил женщину и притянул её к себе, размахивая тростью с угрожающим видом. Но человек ничуть не испугался, и я понял почему, когда он навёл свой револьвер на меня, в область живота. Меня пронзила мысль: если он выстрелит прежде, чем я его ударю, у меня не будет времени опустить моё оружие ему на голову. Но я ещё не успел сделать ни малейшего движения, как вдруг этот человек спокойно протянул мне свою «игрушку»: «Берите!»
Я сунул револьвер в карман, крикнул человеку что-то оскорбительное и выбежал в коридор, где, свернувшись в клубок, лежала на коврике несчастная женщина. Отец последовал за мной. При падении он повредил себе руку. Он орал на растерявшегося человека голосом, от которого могла бы рухнуть гора. Я взял на руки грациозную жертву и отнёс её к себе в номер. Там я её опрыскал холодной водой. На её красивом кровоточащем плече был след от укуса. Затем я позвонил портье. Через минуту я увидел около себя величественную фигуру отца, по-прежнему в ночной рубашке, а за ним – весь обслуживающий персонал гостиницы. На некоторых были ливрейные рединготы, накинутые, ради приличия, на ночные одежды. Врач оказал пострадавшей первую помощь. В комнату вошёл обидчик женщины, вид его был очень удручённый.
Он долго и очень нежно говорил со своей подругой, называя себя мерзкой скотиной, а её – ангелом небесным, и умоляя её вернуться к нему. В два часа утра я лёг спать, и мы все, взволнованные до слёз, слышали великую сцену примирения.
Позже нам объяснили, что у этого человека, неизлечимого морфиниста, иногда бывали такие приступы ярости, когда он принимал слишком большие дозы наркотика. Я заметил, что во время этого трагикомического происшествия никто, кроме меня и отца, не покинул свою постель, хотя шум стоял такой адский, что мог проникнуть сквозь самые толстые стены. Вместо этого, когда снова воцарилась тишина и, судя по всему, всё было кончено, постояльцы отеля покинули свои постели и прибежали, чтобы узнать новости, осмотреть сломанные двери и выспросить подробности.
Большой пузатый человек в красивой пижаме и в черепаховых очках сказал моему отцу с сильным еврейским акцентом: «Господин Шаляпин, я фабрикант консервов, рад с Вами познакомиться. Мне часто говорили о Вашем голосе, теноре, но, будучи вечно занятым, я не имел возможности его послушать. Но после Вашего геройского поступка я обязательно пойду на Ваш ближайший концерт».
Шаляпин – герой ночной схватки. Шаляпин – спаситель слабой невинной женщины. Можете себе представить эффект, произведённый этой новостью, распространившейся так быстро, как распространяются пылинки на ветру. На следующий день, в воскресенье, за утренним завтраком, мы сидели под огнём тысяч милых женских взглядов. То был наш бенефис. Мы получали записки с выражениями любви, подарки, к нам обращались с разными просьбами. Но нам было грустно. Наша протеже – эта откровенная, очаровательная и грациозная женщина – вскоре покинула отель, разумеется, вместе со своим мужем-мучителем.
Итак, это происшествие, которое могло бы иметь более серьёзные последствия, закончилось весьма прозаически.
В послереволюционной России
Я знаю мало людей, которые были бы так далеки от политики и её последствий, как настоящие артисты. И когда история начинает играть с политикой, такие артисты оказываются ещё более одинокими.
Ф. И. Шаляпин с сыновьями Борисом и Фёдором, 1918 г.
Живя с отцом в Москве в первые годы большевизма, я имел возможность убедиться в обоснованности этого положения. Я часто наблюдал за ним, и меня поражало его спокойствие перед лицом невероятных событий. Тогда я думал, что это спокойствие – деланое. Но потом я убедился, что оно было естественным. Это было своего рода духовное одиночество, которое только и позволяло ему сохранять равновесие и творческие силы. А это было совсем не легко. Вы только представьте себе Москву в 1919 году. Революция была в самом разгаре. Единственными удобствами, которые ещё можно было иметь, были электричество и телефон. Улицы, покрытые снегом, который за всю зиму никто ни разу не убирал. Мало общественного транспорта, ещё меньше пешеходов. На улице валяются трупы лошадей, облепленные голодными собаками, злыми, как волки. Несчастные люди, умирающие от голода, прогоняют собак, чтобы отрезать кусочек от этих замёрзших трупов. Другие рубят топором всё, что из дерева: изгороди, киоски, даже дома, и несут дрова домой на растопку, чтобы хоть немного обогреться. Кто не работает, тот не ест. Правительство распределяет продукты в государственных магазинах. Каждый второй магазин не работает.
Я заметил очень любопытный факт: в это бурное время чем больше люди страдали, тем больше они стремились забыть о своих бедах. Отец, как и все артисты, работал без устали, и, должен сказать, он был одним из самых удачливых. Выручка его была самая высокая и выплачивалась ему натурой. Например, пресловутый центнер муки за один концерт. Большой зал Московской консерватории был до отказа заполнен живописной публикой, закутанной в шубы всевозможных видов, в шапках и других головных уборах, так как зал не отапливался, и было страшно холодно. Отец тоже пел, закутавшись в шубу, а изо рта у него, казалось, идёт пар. Таковы были, в целом, условия, в которых мы работали в ту эпоху. Летом – то же самое, за исключением того, что не было холодно и отпадала проблема доставания дефицитного топлива.
Враг плохих и самоуверенных певцов
Большая городская квартира. Живущая здесь семья многочисленная и богатая. Много детей, распространяющих вокруг себя радость и веселье. В просторных комнатах всегда царит суматоха, часто устраиваются приёмы, здесь ведут непринуждённые разговоры и смеются. Иногда организуются настоящие праздники. За длинным столом царит хорошее настроение, здесь хорошо едят и хорошо пьют.
В центре этого маленького мира, полного движения, живёт пожилой, но крепкий человек высокого роста. Он командует всеми и всем. Он хозяин дома. Он ведёт очень регулярную жизнь: встаёт в 9 утра, ложится в 11 вечера. Проводит день, совершая длительные прогулки и за нескончаемыми играми в карты. Иногда он берёт книгу, погружается в кресло и, нацепив на нос очки, слушает, что ему говорит незнакомец через посредство печатного слова. Но чтение быстро ему надоедает. После полудня он, как и все, отдыхает. Любит за бутылкой вина слушать болтовню приятелей и пикантные анекдоты – иногда такие, какие невозможно пересказать, – и смеётся вместе со всеми. В его жизни нет ничего необычного. Он никогда не поёт, редко говорит об искусстве или о театре. Единственная привычка, которая могла бы показаться странной незнакомцу, – это его долгие прогулки, более длительные и более частые, чем это требуется по соображениям здоровья. Иногда случается какое-нибудь маленькое происшествие – всегда такое, которое может показаться подозрительным: в иные вечера он отказывается от еды или ест очень мало, потом садится за фортепиано, за которое обычно никогда не садится, нажимает на какие-то клавиши и издаёт протяжные «а! а! а!»
Такой, наверно, представляется частная жизнь моего отца тому, кто ничего не знает о нём, даже имени. Такой человек, конечно, не имеет никакого понятия о певческом искусстве. «Но это невозможно, – скажете вы, – чтобы Ваш отец никогда не работал дома!» Не репетировал свои роли! В глубине души не испытывал муки, которые переживает всякий артист! Да, всё это было – но только во время прогулок, которые я назвал частыми и долгими. Чтобы составить себе ясное представление о том или ином персонаже, который ему предстояло воплотить на сцене, отцу нужно было побыть одному. Только в полном отрыве от круга друзей и знакомых, поглощённый целью, которую он поставил перед собой, – только тогда он начинал ясно видеть то, что хотел увидеть. Это была его манера исповедоваться, находить душевное равновесие и тот покой, ту безмятежность, которые ему были абсолютно необходимы для творчества.
Взгляды отца на пение в собственном смысле этого слова были очень своеобразны. Он полагал, что хороший голос – это дар небес. Его можно развить, сделать более гибким, более разнообразным, более широким, но создать его искусственными средствами невозможно. С другой стороны, он не придавал пению такого главенствующего значения, какое обычно ему придаётся. Хорошее пение никогда не ударяло ему в голову. Слова – вот что он считал существенно важным. Он всегда ругал певцов, уродующих или проглатывающих текст песни до такой степени, что они делаются непонятными. Музыка сопровождает слова, а не наоборот. Конечно, если текст имеет художественную ценность.
«Я считаю, – не раз говорил он мне, – что и с худшим голосом достиг бы тех же результатов. Публику можно заставить плакать как с помощью Страдивари, так и с помощью простой скрипки, лишь бы музыка была искренняя, человечная и великая». По его мнению, роль актёра выше роли «чистого» певца. Он всегда удивлялся, почему большинству оперных артистов не удаётся лучше играть на сцене – они даже не думают об этом. Он считал это большой, непростительной ошибкой. Он вспоминал свой ответ одной очень знаменитой певице. Это было три года назад. Она его спросила: «Мой дорогой Шаляпин, как это Вы исполняете романсы в манере, совершенно не похожей на наших коллег? В чём Ваш секрет?» – «Секрет очень простой, – ответил отец. – Другие поют только музыкальные ноты, тогда как я пою музыку. Когда я нахожусь на сцене, чтобы играть какую-то роль, я не играю чистой и голой комедии».
Размышляя над его артистическими особенностями, я видел, как в нём развиваются две противоположные черты: скромность в оценке собственных достоинств и требовательность по отношению к другим. Однако эти черты противоречили друг другу лишь внешне. Их общим источником была принципиальность, которую ничто не могло поколебать. Относительно того, как он рассматривал своё положение в иерархии певцов, он мне говорил так: «Я хорош, потому что лучших нет. А если нет лучших, то я бы не хотел называть себя плохим. Когда отправляешься ловить крабов и попадается только один, то радуешься и этому одному». Однако, когда он оказывался в таких обстоятельствах, когда был вынужден «петь», тон его менялся, становясь язвительным.
Однажды отец выступал в одном из самых больших и прославленных оперных театров Европы. Он гримировался в своей уборной, когда в дверь постучали. Это был директор театра, радовавшийся успеху и крупной выручке: «Г-н Шаляпин, Вы великий артист. Я знаю, что некоторые детали спектакля и нашей организации не вполне удовлетворительны. Не могли бы Вы дать мне совет, как реорганизовать и обновить наш театр, влить в него, так сказать, свежую кровь?» – «Мой дорогой директор, это труднейшая задача. Невозможно в двух словах сказать, что вам следовало бы сделать. Но я могу подсказать вам, с чего можно было бы начать немедленно. А когда вы это сделаете, можете приходить, и я скажу, что делать дальше». – «И что же нужно сделать немедленно?» – «Дайте два указания: во-первых, всех уволить…» – «Всех?» – «Да, всех. И я бы вам посоветовал проследить, чтобы этот приказ был выполнен. А второе вот что: обложите ваш театр соломой, облейте её бензином и подожгите. На следующий день можете приходить ко мне, и я скажу, что осталось сделать…»
Обкормленная кляча
Однажды директор одного из крупнейших оперных театров, человек напыщенный и очень несимпатичный, пригласил отца петь у него в театре. Зашёл разговор о гонораре. «Я прошу столько же, сколько и раньше, – спокойно сказал отец, – 3 тысячи долларов за концерт». – «3 тысячи долларов? – воскликнул директор в ужасе. Но это же огромная сумма! Самые знаменитые певцы никогда не получали в нашем театре более 15 тысяч лир за вечер. Вы сами до войны…» Услышав эту глупую фразу – «до войны», отец начал нервничать: «Послушайте, господин, мы живём уже в послевоенное время, не так ли?» – «Да, конечно», – пробормотал тот. «Я рад, что в этом мы с вами согласны. Теперь новые времена. Я мог бы петь у вас не менее, чем за 3.000 долларов, то есть 75 тысяч лир за вечер».
Директор предъявил свой последний аргумент: «Господин Шаляпин! Вы забываете, какую рекламу даёт Вам работа в нашем театре».
Тут мой отец, ненавидевший рекламу, пришёл в ярость: «Я думаю, что моё имя даст Вам ещё большую рекламу!»
И контракт был подписан.
Ясно, что с такими «отсталыми представлениями» отец с большим трудом согласился сняться в кино. Всё было готово, сюжет тщательно выбран, сценарий написан, продюсеры подобрали режиссёра, первоклассного оператора, великолепных артистов и располагали достаточными капиталами – то есть, ничто не могло прервать съёмки фильма в самую горячую пору. Одним словом, всё было продумано, рассчитано, утверждён план всех стадий съёмок. Не было только согласия моего отца. Подвергаясь настойчивым уговорам и вовлечённый в пляску астрономических цифр, он вёл героическую борьбу с самим собой.
Однажды, истратив уже все свои аргументы, Никола Фаркаш, которого отец очень любил, обнял его за плечи и повёл на студию. Задумчиво, с любопытством и робостью одновременно, отец разглядывал этот незнакомый ему мир, осматривал аппараты, рефлекторы, залезал в остеклённую кабину звукооператора и даже позволил Фаркашу снять себя, сделав несколько проб. После этого он ушёл, сгорбившийся и недоверчивый, как будто посетил кладбище. В тот же вечер, когда к нему пришли киношники, чтобы узнать, какое он принял, наконец, решение, он долго смотрел на них, обступивших его кресло со всех сторон, и начал решительно: «Вы, конечно, слышали, друзья мои, про древних пророков, которые вели образцовый образ жизни, к которым дьявол являлся обычно в виде очаровательной женщины. Святой Фома Аквинский открыто признал это в своих писаниях, рассказав, что каждый год Сатана являлся ему в виде дочери Евы – настолько соблазнительной, что она вновь и вновь являлась ему, несмотря на все его молитвы, хоть он и закрывал глаза. Так вот, я нахожусь почти в таком же состоянии. Я признаю только сцену (театра) и, несмотря на это, не могу забыть ваш адский цех, ваши одноглазые рефлекторы, ваш микрофон-искуситель и эту маленькую машину с колёсиками и рычагами, которую Фаркаш навёл на моё бедное лицо. Вы меня везде преследуете, я не могу заснуть, когда мне этого хочется. Я явно слабее Фомы Аквинского». И, поправляя очки на носу, он добавил: «Где этот ваш контракт?»
«Генштаб» киношников огласился радостными криками.
А вот смешная и грустная история Росинанта, коня Дон Кихота. Скольких усилий стоило его найти! Как известно, верный спутник странствующего рыцаря должен был, по Сервантесу, представлять собой тощую клячу. Нелегко найти такое четвероногое, которое могло бы ещё и двигаться, а тем более скакать, неся на себе почтенное тело рыцаря, выполняя тысячи требований киносъёмки. И всё-таки упорные поиски завершились успехом. Старая кобыла серой масти, с выступающими рёбрами, которая, как ангел, сыграла роль Росинанта с большим мастерством. Она продемонстрировала такую преданность моему отцу, что было трогательно присутствовать при рождении столь искренней привязанности.
Однако, по непостижимой воле Господа, в тот самый момент, когда съёмка сцены с Росинантом была в самом разгаре, погода вдруг испортилась. В течение трёх недель было пасмурно и мрачно, и мы пребывали в вынужденном безделье. Наше беспокойство нарастало с каждым днём. Наконец, солнце сжалилось над нами и соблаговолило показаться. Скорее приведите Росинанта! Вот она появилась, приветствуя отца радостным ржанием. Но, увидев её, мы остолбенели: за время этого долгого отдыха несчастная кляча отъелась и возмутительно потолстела! Её драгоценные рёбра, уже запечатлённые на сотнях метров киноплёнки, напрочь исчезли, обрубок хвоста превратился в мощный хвост, а её дрожащие бабки выражали теперь необыкновенную силу и эластичность. Это был теперь норманский конь или цирковая лошадь, сама округлость, а не Росинант – живой символ нужды и лишений. Что делать? На поиски другой подходящей лошади ушло бы ещё немало дней. К тому же, отец так привязался к своему Росинанту, что был решительно против этого. Положение спас Никола Фаркаш. «Не унывайте, господа! – воскликнул он. – Однажды с помощью хорошего грима мне удалось сделать из тощей женщины толстуху. Может, мне удастся проделать то же, только наоборот, с этим несчастным Росинантом?»
На съемках «Дон Кихота»
Ему это действительно удалось. Загримированный Фаркашем, Росинант снова стал жалкой клячей, и съёмки можно было продолжить.
С лошадью у нас больше не было хлопот вплоть до того момента, когда настала пора с ней расстаться. Кобыла как будто почувствовала, что в её беспокойной жизни скоро наступит не очень приятная перемена. Как ни тянули её два человека за узду, как ни дразнили кусками сахара, то поднося их к её рту, то отдёргивая руку, Росинант стоял подле моего отца, упёршись ногами в землю, с опущенной вниз своей большой головой – неподвижный, опечаленный, униженный – живое воплощение безутешного горя. Отец обнял его за голову и взволнованно пробормотал: «Умное животное. Я не могу так просто бросить его. Что поделаешь, я должен позаботиться о его будущем». И он это сделал. Он отдал Росинанта на попечение одного похоронного бюро в Ницце, заключив с хозяином этого почтенного заведения контракт по всем правилам. Хозяин обязался держать Росинанта в хороших условиях и кормить его до конца его дней, для чего отец положил ему месячную пенсию в 150 лир. Действительно, он никогда не забывал в первых числах каждого месяца отправлять в Ниццу назначенную для Росинанта сумму денег, с тем чтобы бедный Росинант ни в чём не испытывал недостатка.
Когда я был маленький, я всегда испытывал перед отцом страх, хотя я хорошо знал его. Это чувство охватывало меня всякий раз, когда я видел его высокую фигуру, которая казалась мне тем больше, чем меньше был я сам. Несомненно, личность моего отца производила впечатление.
Репетиции всех опер, в которых он пел, происходили у нас дома. У отца был горячий темперамент и раздражительный характер. Если во время репетиции что-то шло не так, он легко приходил в ярость. Тогда я бросался к двери и, прильнув к замочной скважине, жадно наблюдал за тем, что происходило. Так во мне родилось представление об отце как об очень суровом человеке. Оно ещё больше во мне окрепло, когда я видел его на сцене, потому что все персонажи, которых он играл, были людьми малосимпатичными, жестокими и коварными, как Иван Грозный, Мефистофель, сам дьявол, и царь Борис, убийца царевича.
Понятно, что, став взрослее, я изменил это детское мнение. Я понял, что отец плохой только на работе, то есть только в театре. Он был добросовестным тружеником, отдавал своему делу всего себя и требовал того же от других. Он отлично знал своё дело и, делая его, чувствовал себя действительно мастером. Поэтому у того, кто знал его только по театру, создавалось впечатление, что у него трудный характер. Поэтому у него была репутация человека, вселяющего страх в других. Когда отец должен был сниматься в роли Дон Кихота, то ещё до начала съёмок стали втихомолку поговаривать, что это дело будет крайне трудным, так как Шаляпин наверняка разругается со всеми. И вся съёмочная группа уже смирилась с тем, что придётся работать с капризным и избалованным артистом. А на второй день работы все с удивлением обнаружили, что всё идёт гладко. Шаляпин стоял в центре сцены, слушал, выполнял то, что ему говорили, не нервничал, и всё прошло самым благоприятным образом.
Однажды я ему сказал: «Знаешь, папа, все удивлены, что до сих пор нет скандала, потому что о тебе ходит слава скандалиста». – «Может, и правда, я скандалист, но только тогда, когда считаю себя правым и когда досконально знаю дело. А здесь синематограф – дело, которое я знаю очень плохо. Как я могу быть чем-то недовольным, если не знаю, хорошо или плохо то, что я делаю? Об этом я не могу судить, я не знаток в этом деле. Здесь начальник не я, поэтому я должен подчиняться тому, кто здесь главный. Если что-то не так – не моё дело злиться и выражать недовольство. Здесь командует режиссёр».
Принц Уэльский, Шаляпин и Чарли Чаплин55
Мой отец, полный жизненных сил, очень подвижный, отдававший себя целиком всему тому, что ему нравилось, любил жизнь во всех её проявлениях. Среди тех вещей, которые доставляли ему наивысшее удовольствие, было выступать в роли хозяина и принимать гостей. В этом он уже следовал русским нравам. Среди устроенных им бесчисленных приёмов, на которых я присутствовал, один представляет особый интерес. Я имею в виду вечер, когда на своей вилле в Сен-Жан-де-Люз он устроил приём для очень ограниченного круга людей, среди которых были принц Уэльский и Чарли Чаплин. Это было летом 1922 года56. Вилла, на которой жили отец, мои сёстры и я, была построена в баскском стиле, излюбленном в тех краях. Вилла была окружена небольшим садом, а из её окон можно было увидеть море, сверкавшее вдали, между крышами простых домов. Чарли Чаплин, который в то время жил на Серебряном Берегу, часто навещал моего отца. К концу ясного солнечного утра у входной двери зазвонил телефон. Отец, одетый ещё по-домашнему, поднял трубку. На том конце провода раздался голос Чарли Чаплина – голос, почти незнакомый публике: «Алло! Это Вы, Шаляпин? Извините, что так рано Вас беспокою». – «Ну, что Вы, уже почти полдень!» – «Когда человек на отдыхе, полдень – это утренняя заря, Вам не кажется?» – Чаплин рассмеялся и продолжал: «Послушайте, я Вам скажу кое-что. Это Вам наверняка понравится. Представьте себе, вчера я познакомился с принцем Уэльским. Это поистине очаровательный человек. Мы с ним поболтали, как двое приятелей, а когда я ему сказал, что Вы находитесь здесь, он воскликнул: “Шаляпин?! А Вы не могли бы свести меня с ним? Я очень хочу с ним познакомиться“. Что Вы на это скажете?»
Мой отец, немного волнуясь, ответил, что был бы польщён, если бы Его Высочество согласился нанести ему визит; он бы тогда устроил обед в его честь, ну, а Чаплин, само собой, тоже должен быть у нас. «Прекрасно. Пойду прямо сейчас и сообщу ему. Ждите добрых вестей. До свидания».
На другой день на виллу пришёл джентльмен в штатском и спросил отца. Это был худой человек с седыми волосами и седыми усами. Его пустой рукав был заправлен в карман пиджака. «Г-н Шаляпин?» – «Да, это я». Джентльмен наклонил голову и представился: «Адъютант Его Королевского Высочества». Затем он добавил менее официальным тоном: «Принц поручил мне передать Вам свою благодарность. Он с удовольствием принимает Ваше приглашение, но желает, чтобы всё было очень просто и скромно». – «Вечерний костюм?» – спросил отец. – «Нет, нет… Его Высочество придёт провести приятный вечер как частное лицо, без всяких формальностей и строгостей стиля».
– А как нам к нему обращаться? Ваше Королевское Высочество? Принц?
– Нет, просто «сэр». Он предпочитает такое обращение. Кроме того, он будет Вам признателен, если среди приглашённых не будет никого, кроме членов Вашей семьи и г-на Чаплина.
За этим разговором последовал настоящий дипломатический обмен мнениями, завершившийся следующими результатами: принц Уэльский приедет с каким-нибудь близким другом, а отец сможет пригласить, кроме Чарли и его таинственной знакомой57, также музыкантов: Мишу Эльмана, Жака Тибо и венгерского цимбалиста Ниццу, которые будут аккомпанировать моему отцу, когда он будет петь в честь принца.
Настал час банкета. В столовой отец в последний раз осмотрел длинный стол, на котором мы забыли разложить карточки с обозначениями, кто где должен сидеть, что могло вызвать щекотливую ситуацию. Эльман и Тибо уже пришли, венгерский цимбалист расположился в углу комнаты со своим инструментом. С верхнего этажа доносились голоса моих сестёр, которые ужасно волновались и потому никак не могли закончить переодевание (в простые, страшно простые наряды!). Самая младшая, Дася58, получила разрешение не ложиться спать, чтобы увидеть принца Уэльского, и вихрем носилась по вилле и по саду, а я стоял на лестничной площадке и, куря сигарету за сигаретой, ежеминутно смотрел на свои часы, готовый дать сигнал о прибытии автомобиля с гостями.
8 часов.
– Они уже должны быть здесь.
8 часов 5 минут.
– Боже мой, дорожка, ведущая к вилле, ещё пустынна.
10 часов.
– Неужели случилось что-то неожиданное, помешавшее им приехать?
В этот момент меня позвал отец, и я вынужден был оставить свой наблюдательный пост. Минуты через две из сада стремглав примчалась Дася с победной вестью:
– Приехали, папа!
Мы выбежали в сад. У дома стояли два роскошных лимузина. Их хозяева уже миновали садовые ворота и бодро шли вперёд. Впереди шёл молодой человек в голубом костюме, без пальто и без головного убора. Увидев моего отца, он резко отделился от остальных, в два прыжка преодолел ступени, которые вели на лестничную площадку и, крепко пожимая ему руку, робким голосом извинился за опоздание:
– Право, не в моей привычке опаздывать, но нам с трудом удалось отыскать Ваш дом.
Другой голос сказал:
– Привет, Шаляпин! Как поживаете?
Это вышел вперёд Чаплин – в тёмном костюме, с растрёпанными светлыми волосами. Он улыбался.
Начались представления и знакомства. Принц Уэльский пришёл в сопровождении двух «леди», одного «лорда» (забыл, как его звать. Досадно, однако, иметь плохую память) и калеки-адъютанта, всё в том же штатском костюме.
Потом был «коктейль» – несколько добрых рюмок водки и бутерброды с икрой, после чего все сели за стол, так как Чаплин признался, что наши русские закуски вызвали у него волчий аппетит.
Сидя между одной из «леди» и одной из моих сестёр, я должен был время от времени поддерживать с ними разговор, но вместе с тем я старался запомнить все подробности этого редкого вечера и думал о моих приятелях-журналистах: чего бы они только не дали, чтобы застать вместе это трио – Принца Уэльского, Чаплина и Шаляпина – в тесном дружеском кругу!
Великий комик был душой вечера. Он был в ударе: веселил всех смешными историями, уморительно демонстрировал жесты и походку человека, за которым украдкой наблюдал, и с той же экстравагантной грацией повторял «танец булочек» – гвоздь одного из лучших его фильмов59. Весь вечер царила атмосфера искренней, непритворной и непринуждённой радости, какая бывает за любым столом, если за ним собрались здоровые и весёлые люди. Принц Уэльский и Чаплин вели себя просто, не следуя какой-либо заранее запланированной программе, делали просто то, что им нравилось, и потому оба ели и пили от души. Своими разговорами они поддерживали непринуждённое поведение других гостей.
В промежутках между кофе и коньяком были музыкальные паузы. Когда отец пел «Люблю я рога звук»60 и Жак Тибо вместе с Мишей Эльманом играли Баха, я немного обособился от остальной компании, чтобы понаблюдать со стороны. Принц Уэльский слушал музыку и пение, как настоящий знаток, выдвинув голову чуть вперёд, и то и дело вполголоса обменивался впечатлениями с соседями. Напротив него, в другой части зала, сидел Чаплин, казалось, погружённый в волны музыки. Он как будто дышал звуками (музыка – его пламенная страсть), глаза его излучали необыкновенный свет, и всё его худое и подвижное лицо лучилось. Затем начались танцы.
Принц танцевал сначала с одной из моих сестёр, потом с одной из сопровождавших его дам. Танцевал он с редким мастерством, скользя по паркету без единого лишнего движения. Чаплин же танцевал, как восторженный лицеист, смеясь и вскрикивая, угловато, делая рывки и дёргаясь, с трудом удерживаясь на ногах.
Я с удивлением заметил, что ко мне подходит принц Уэльский:
– Пожалуйста, сидите, – сказал он звонким голосом и, присаживаясь рядом, продолжал:
– Чем Вы сейчас занимаетесь?
– Мои интересы сейчас склоняются к синематографу. Вместе с отцом мы недавно сняли один фильм61.
– Да? Мне это очень интересно. Насколько я знаю, Ваш отец никогда не хотел играть для экрана. И в каком же сюжете попробовал себя Ваш отец?
– В «Дон Кихоте», сэр.
– Это действительно великолепный сюжет, – предложив мне сигарету, он продолжил тем же естественным тоном:
– Прежде чем ехать в Испанию, я брал у одного прекрасного профессора уроки по истории, языку и литературе этой страны. Если у Вас появится необходимость в каких-то технических деталях, я Вам советую обратиться к этому профессору. Хотите, я Вам дам рекомендацию, которая обеспечит Вам Ваши труды?
– Я бы никогда не осмелился…
– А Вы будьте смелее, это же Я Вам предлагаю рекомендацию, – он от души рассмеялся. – Кроме того, если Вам случится быть в Лондоне, приходите ко мне в гости. Я живу в Сент-Джеймсском дворце.
– Позвольте заметить, сэр, я бы не смог появиться у Вас без…
– Тогда сначала позвоните по телефону! Как видите, всё очень просто.
Сквозь сигаретный дым я видел, как вся компания уселась, поджав под себя ноги по-турецки, на подушки, разложенные по кругу. Моя голова казалась мне то тяжёлой, то лёгкой, в ушах звенело, но это не мешало мне слышать песни, которые, одна за другой, исполнялись хором: сначала «Очи чёрные», потом какая-то испанская песня, которую запел светловолосый молодой человек с бронзовым от загара лицом (неужели это был действительно принц Уэльский?), затем «О, Мари!» Живой, как ртуть, маленький седеющий человек жалобно затянул еврейскую песню, слова которой он часто забывал; потом все подхватили победную «Типперэри», под глухое сопровождение контрабаса.
Но это было ещё не всё. Маленький юркий человек вдруг поднялся и исполнил танец живота, имитируя своим губастым ртом звуки волынки. Потом он попытался было походить на руках, но это ему не удалось, и он грохнулся на пол.
– Эх, Чаплин! Как же Вы неловки, – воскликнул светловолосый принц с бронзовым от загара лицом. – Смотрите-ка!
И с этими словами он пошёл на руках с ловкостью и гибкостью акробата.
Неистовые аплодисменты!
Шаляпин с сыновьями Фёдором и Борисом, 1934 г.
Часов в пять утра, когда гости собрались уезжать, я выбежал во двор посмотреть, готовы ли шофёры к отъезду. Над чёрной зеркальной поверхностью моря забрезжил рассвет. На фоне рождающегося света чётко выделялась каждая ветвь дерева и каждая черепица на крыше. Мне было хорошо, ужасно хорошо, хотя я не отдавал себе отчёта в том, почему именно. Когда я вернулся назад, я увидел спускавшуюся по лестнице троицу: в центре шёл приветливый молодой человек, отличавшийся утончённой скромностью, которая, тем не менее, не давала забыть о его происхождении и ранге, слева – мощная фигура моего отца, а справа – фигурка Чаплина. И тут я вспомнил, что человек слева – это сын писца из предместья Казани, а человек справа – из семьи бродячих евреев, выросший в страшных лондонских трущобах. Чего только этим двоим не пришлось пережить, сколько препятствий они одолели, сколько ловушек обошли, ведомые своей судьбой, своим талантом, прежде чем смогли вот так, как равные с равным, шагать бок о бок с этим баловнем судьбы!
Многие воспоминания о последних годах жизни Шаляпина сохранились в интервью его детей.
Готовя свою трилогию о Шаляпине, писатель Виктор Петелин встречался с Фёдором Фёдоровичем в 1986 году в Риме. Вот выдержки из рассказа сына певца:
– А последние дни отца помните?
– Я был в Америке. Мария Валентиновна от меня скрывала, потому что не хотела тратить деньги на билет. Ей невыгодно было, чтобы законные дети присутствовали… Она мне сказала, что не стоит приезжать, слишком поздно. Я ей дал телеграмму, она моментально ответила. У меня не было денег, она прислала. До Нью-Йорка поездом, потом на корабле. Конечно, отца в живых не застал. Она бы должна за две недели хотя бы предупредить, за месяц дать знать… Рахманинов был в Париже, отец всё шутил, смешил Рахманинова. Никакой грустной сцены не было. Но об этом все пишут. Таня всё знает, моя сестра, она вам может подробнее рассказать, она присутствовала… А последние слова, которые отец сказал Марии Валентиновне: «Кушайте меньше». Вот об этом никто не написал. Мне об этом рассказала сама Мария Валентиновна. Она была антиартистический человек, ничего не понимала в искусстве, не понимала, что надо отцу и как ему помочь. Мне приходилось заказывать отцу парики, когда старые износились… А Иола Игнатьевна сама была балерина, человек глубоко артистический, она чудные советы ему давала. Я помню, когда она приехала в Париж, я уговорил её пойти в театр: отец пел партию Дон Кихота. Отец был безумно взволнован, когда узнал, что она в театре. Она надела своих соболей, все смотрели на её соболя, потому что во Франции почти что их не было. Она выглядела очень эффектно, все узнали её. Отец же, выйдя на сцену, забыл нацепить на себя какие-то дурацкие латы на ляжках, так полагалось по роли. И мама сразу заметила и спросила меня: «Почему он не надел эти штучки?» Я потом отцу сказал. Он говорит: забыл.
Он, бедный, думал, что она придёт к нему за кулисы, а она не пошла. Он был безумно обижен. Они ведь полюбили друг друга молодыми, а это навсегда62.
Из беседы Фёдора-младшего с К. А. Коровиным в Париже:
«Какой был веселый человек твой отец, и как изменился его характер к концу жизни…» – «Это началось еще в России… Отец не мог примириться с новыми порядками, – сказал Фёдор. – В деревне отнимают дом, в Москве отняли вино… Приходили разные люди, обыскивали. Велят петь за муку, за соль. Деньги отнимают. Приходят в гости какие-то люди, которых он не звал. Есть нечего, а он есть любил. Достал поросят – те по комнате бегают, гуси тоже. Распоряжаются им, как хотят. Хочет уехать – не пускают… Столько образовалось властей! Все говорили разно и заставляли петь банщикам, фабричным, матросам. Вызывали на заседания, обижались, что не ходит, сделали народным артистом. Он поет, а слушатели подсолнухи лузгают. Кричат: «Дубинушку»! Надоело ему все это и утомило. А за границей он чувствовал себя оторванным от родной страны, которую он очень любил»63.
Из беседы с журналистом Н. Паклиным:
Отец на глазах худел. Однако силы в нём было ещё много. Именно эта природная сила позволила ему прожить дольше, чем предсказывали врачи. Болезни не удалось его сломить. До последнего дня он верил в выздоровление. Лишь изредка прорывались наружу мысли о смерти, да и то скорее в шутливой, чем серьёзной манере. Как-то он предупредил нас: «Ради бога, если я помру, чтоб никто по мне не носил траура, я этого не люблю» … Когда ему было полегче, мы играли с ним в карты… Ещё мы много разговаривали. Не знаю, так, может быть, бывает перед смертью, но отец охотно предавался воспоминаниям, рассказывал истории, подчас забавные, о своём детстве. Неожиданно в разговоре он обращался к вещам серьёзным… Сколько раз в эти последние дни он говорил мне о своей любви к родине, к русскому народу, даже к русскому зрителю… «Конечно, у меня грандиозный успех, публика меня любит, но как бы мне хотелось спеть в Самаре, Саратове или Нижнем Новгороде, или вообще где-нибудь у себя на Родине…»64