Дословно — страница 10 из 19

в моей голове же – ложится на землю пух тополиный,

либо плывет – захваченный воздухом прошлых июней.

Мой сон как и ты: весь пропитан жарой,

дынным соком, который

течет по груди, животу и по бедрам –

к низинам и впадинам, лишь добавляя

зримость и сладость касанию, чувству, мечте, и

нежданному летнему мигу – сейчас, в январе, в 10.30.

Язык двоеточий

Она мне говорила про такое,

что даже мой сосед за стенкой

вдруг нервно обрывал гитару. Вечера

скитались между нашими домами – то здесь, то там

выхватывая нас из темноты в различных позах, будто

не угасавший свет всё освещал, а стробоскоп. Как и обычно

играла музыка, и подсыхал асфальт после дождя.

Дни были словно пули в тире:

ты мог купить с десяток, но, отстреляв их, не найти

отверстий даже в «молоке».

Мы стаптывали обувь напрочь,

но город нам не становился ближе.

И лето здесь не лето. И во всём

сквозит такое чувство, будто бог

покинул здешние места, чтоб

большую окраину найти, чем наше захолустье: где

солнце увязает средь песков и

делать нечего топографу за неименьем ориентиров.

Ты сказала,

что жизнь твоя проходит в наблюдении

за дворовыми псами, за цветами,

что вянут дольше, чем цветут, за вот такими

прогулками, за чтеньем одной книги без конца.

(В такт музыке переплетаешь руки. Тень

скользит по стенке парою угрей. Полнеба ночь заполнила.

Что делать будем?) Рукава заката

ропщут у окна, и ветер завывает в шахте лифта: бог

мельниц, парусов и транспарантов, мне тяжело здесь.

Мне так тяжело, поддакиваешь ты, касаться

рукою, отказавшейся служить, предметов,

переставших что-то значить.

Всё потеряло смысл и назначение.

Пока не рассвело, быть может, новый придумать алфавит

и дать всему иные, неземные имена,

которые б никто не произнес –

не Чжуан-цзы, не бабочка, но –

ненависть-любовь, поток-порыв, жизнь-смерть, сон-явь,

ты-я.

Вначале, впрочем,

нужно поучиться компьютерным азам, а также

уменью быть слепым, глухим, немым. Смотри в окно:

палитрой осени уже занялся город.

Погасла ночь. Потухла сигарета. По земле

разбросаны чешуйки от дождя.

Игры текущего дня

В батареях шелестит вода. Вода как символ, знак –

семантика воды, миф о потопе, одиссея – всюду.

Даже телевизор (мы смотрим обозрение футбольных матчей,

Лига чемпионов) говорит: сегодня

в Европе – ливни, ливни, ливни – все три игры. Везде

поля из луж, промокшие насквозь болельщики

и футболисты.

Впрочем, мы тоже ведь Европа. Здесь, у нас

окно тревожит вялый дождь,

«Спартак» выигрывает у «Реала» (пусть не в сухую),

мы пьем чай (мед, если хочешь, овсяное печенье), шмыгаем

носами, я ставлю музыку – и надо же, туда же! –

ведь специально не хотел: Rain In Tibet!

Там тоже льет и льет аж целых три минуты

без всяких музыкальных добавлений,

и что-то там кричат тибетцы,

наверное «давай быстрей, такая, право, сырость, не

дай Лама простудиться» – это третья

дорожка на пластинке у Up, Bustle & Out –

полуэлектронной-полуджазовой английской группы.

Мерзнут ноги, кипятится чайник, масло

булькает в электронагревателе, затем трезвонит телефон.

На дальнем-дальнем проводе моя любовь воркует –

сонно, нежно, – молчит, выслушивает бред,

который вдруг течет из моих уст:

но что я слышу? она чистит зубы, она в ванной и…

бодрое струение из крана фонтаном плещет в трубке!

Я не в силах сдержаться: насморк. Где платок? Друзья,

полцарства за платок, и даже эту пластинку,

что угодно, лишь бы

этот день закончился, истек. Как истекает всё (конечно же,

в разумных пределах). О, день в потоке дней

без сердца сердца моего, без милой, волочась как камень

по каменистой простыне речушки

в том же, например, Тибете, или по

промозглой тверди неустойчивой и склизкой

судьбы – и без платка!

– Серега, может лучше водки?

– Водки, –   сказал Серега, и

полилось, и понеслось, и завертелось.

Спокойствие, страсть

Ты можешь больше не беспокоиться.

Всё, что бывает с нами (бывает, ну и что?), ничем

не выделяется особым из череды случайностей,

происходящих и с другими. Конечно,

в отличие от них, мы глубже копнули, может. Может,

острее наши чувства, что с того?

Какое в этом, к черту, преимущество? Ведь только

сложнее жить, и в легких – пустота,

которую не выявит рентген, но ты

рукою можешь убедиться, как ширится она.

Коснись моей груди, ты говоришь, и я смеюсь, сраженный

столь необычным сочетанием желанья и смиренья.

Гадать не нужно: тут же я следую твоим словам.

Меня чаруют твои губы,

когда ты произносишь «милый – это!»,

не доводя определение до фальши,

до штампов, до увядших слов –

как те, которыми я пичкаю листки,

разбросанные по тетрадям и блокнотам.

Твой голос, словно сигаретный дым,

кружится над столом и переходит

в иное состояние: уже не звук, но нежные отростки

твоей души, такой родной сегодня, и далекой как всегда.

Нет, невозможно ближе стать, чем это

позволяет столик кафе-мороженого.

Небо на нем разлилось. Мы заплатим

за опрокинутый и треснувший бокал, но кто

бессилие попыток открыть себя или понять другого

нам возместит, и чем? Только деревьям

под силу на привитой ветке жить друг другом.

Мне же сотню лет с тобою нужно быть наедине,

чтобы понять, что скрыто за взглядом, что окрестность

приравнивает к «полному дерьму»,

за каждым жестом, за гримасою, за вкусом поцелуя, за твоими

нежданными слезами, текущими, скорей, как дождь,

чем проявление обиды или грусти.

Мне нужно быть с тобой.

Но ты теряешься в ночном водовороте,

махнув рукою на прощанье – чаще,

чем появляешься. Гораздо чаще.

Осень чувств, моя любовь бесплодна.

Сеанс рисования

И краски сгущались вкруг тебя, и густо пахло выжженной

травой.

Приготовления – долгие, недолгие, – как и дорога:

то проезжая, то узкая тропка;

мы сидим на холме, курим, а солнце

бликует на мятых подушках краснеющих облаков,

постепенно скрываясь за сопкой,

которую нам недостало сил перейти,

чтоб увидеть воочию

рощу оливковую, сейчас

наверняка покрытую позолотой вечернего света.

Ты смачиваешь кисточки, затачиваешь карандаши,

раскладываешь свой нехитрый инструмент,

а время в это время

носится над нами, слегка теребит волосы, слегка

поддразнивает тишину вокруг

вдруг доносящимся гуденьем города.

Там – жизнь,

что цепко вцепится опять, едва мы спустимся,

рукою чьей-нибудь, глазами, разговором

и будет следовать за нами по пятам, обняв за талию

или держась за руку, насыщая вновь

пустой реальностью густое, гулкое пространство,

которое прихватим мы с собой

отсюда. О прости, молчу-молчу.

Твоя фантазия, что я достоин кисти

потихоньку становится вполне правдоподобной.

Моя ж мечта дробится на куски пейзажа, небо,

что прошито поздними лучами невидимого солнца,

и луну, которая бледнеет в соленом воздухе.

Моя мечта

меня рисует акварелью, меняет кисточки, достала

другой лист. И вечер, тот еще натурщик,

тоже медлит, замерев. Мы с ним

любуемся тобой. Мы с ним тебя рисуем, мешая,

сгущая краски. Сено

пахнет светом. Вечер – ветром. Акварель – разлукой.

Разлад

Отбрасываешь волосы назад усталым, вымученным жестом.

Лучится струйка света из-за штор, и мы

охвачены оцепенением –

в потемках комнаты, что вовлекает нас

в безмолвный и почти бездвижный танец,

когда предметы в комнатах пытаются

притронуться друг к дружке.

Так же мы – не в силах страх отринуть, загустевший

в высоких потолках, на книжных полках,

за спинкой кресла, в мертвом мониторе, –

прикуриваю третью сигарету, холодный кофе

допиваешь ты.

День прожит кем-то, только не нами:

ни шагу из дому и даже

телевизор не включался. Наши взгляды

пересекаются в разводах

табачных, жилистых и невесомых волн,

как ледяные валуны, отторгнутые берегом, как будто –

с отражением в удачно мелькнувшем зеркале, проплывшем

в руках статиста или ассистента режиссера. Пустота

исчерпана: в полоске света пыль клубится. В нашей жизни,

ты говоришь, уже не может ничего произойти,

способного хоть как-то изменить

начало, направление, конец; ты говоришь, и понимаешь,

что это не про нас, что с нами всё гораздо хуже.

За окном лютует солнце,

ворошит макушки деревьев и подсохшее белье

(как будто тоже выбрасывая белый флаг)

пропахший гарью ветер.

Телефон трезвонит: некий аноним

передает привет от человека давно потерянного, я считал.

Затем ты ставишь музыку, но ни на что нет сил:

я запираюсь в туалете с книжкой,

не в состоянии читать, иду на кухню,

на плечо мне падает кусок известки с облупленной стены,

и я гляжу на влажные миазмы, берущие начало с потолка,

и вот теперь добравшиеся до меня.

Знаменья хрупкие, которым несть числа,

заслонены то яркой светотенью, то всплеском тюля у окна, то

надвигающимся шумом – закипает чайник