Дословно — страница 11 из 19

и всё звучат последние аккорды,

перебиваемые хрипом Тома Уэйтса.

Мне тоже хочется завыть: shore leave, но кто

даст увольнительную, чтоб я наконец-то от всего

освободился?

Напрочь перечеркнут этот день,

наполненный твоим молчаньем и обидой.

Впрочем, ты можешь, если хочешь, злиться, Фаришта[4].

Как говорится, vous avez raison[5].

Ненаписанный рассказ: небытие

Твое «послушай сон сегодняшний» для всех было кошмаром.

Ты вечно приставала с этим. Сколько

ни пытались мы твои рассказы вспомнить позже –

ни в одном не обнаружили начала и конца,

запечатленных в рамках

одной, пусть небольшой картины –

натюрморта или пейзажа: горизонт,

что обозначен, если приглядеться,

натянутою шелковою нитью, или берег –

безлюдный, но всегда

избавленный от пустоты каким-нибудь окурком.

Пробовали также соединять короткие отрывки,

разбросанные по годам, по разным постелям,

чтоб выявить возможно тебе самой неведомую суть,

которая могла бы прояснить

тебя – нам, смертным. Ведь она была (и это несомненно) –

в танцующей походке, в нервной речи,

в гримасах, в тонких пальцах, что всегда

держали наготове зажигалку, жетон метро или губную

помаду. Ты словно стрекоза перелетала

(верней, металась на прозрачных крыльях)

от одного события к другому – кафе ли это, дом подруги или

моя любовь: конечно, в твоей жизни –

очередная нелепость (впрочем,

как всё с тобой происходящее). Ты так

воспринимала каждый день –

как череду преград разновеликих, – и однако

с судьбою явно была в сговоре,

ведь даже я, слепец в таких вещах,

заметил, что ты их не сторонилась,

хотя не уставала сетовать. Лишь сон

был истинной усладой и ему

ты отдавалась беззаветно и серьезно, чтоб наутро,

(как та монахиня, что в кринке молока увидев Богоматерь,

спешит знаменье сонным сестрам донести),

тому, с кем солнце заставало твою плоть,

пересказать увиденное (словно

сам факт реальности потусторонней был

важней сюжета, как в нашем случае). Сны стали

твоей единственной зацепкою за жизнь,

в которой мы погрязли (будто «в компостной жиже»,

как ты однажды бросила) в проблемах и заботах,

ты ж порхала, страдая спертым воздухом и вязкой слизью, –

тяжело, легко, – казалось нам.

Теперь, когда твой след исчез, всё, может быть, иначе:

муж, дети.

Или удалось взлететь и оторваться от земли,

и чтоб тебя увидеть нужно крепко, очень крепко

заснуть. И от любви проснуться.

И сигаретам подарить остаток ночи.

Любовная песнь героине М. К

Движение руки твоей опять меня уводит в сумеречный день,

который только-только я ощутил прошедшим, бесконечно

далеким. Твое имя

длиной меня пугало, сокращенное же – ничего

не говорило о тебе, и было словно выдох. Мы прошлись

немыслимым маршрутом, пробродили

полдня и вышли, наконец, в центральной части города

из сна как будто. Ты, впрочем, это помнишь. Я еще сказал,

что, мол, хотел бы оказаться в 66-ом

и сдохнуть на концерте «Битлз», захлебнувшись

своим истошным воплем.

Почему бы нет? Что еще нужно? Что

имеет смысл?

Небо было темным как будущее – то,

что было далее и дальше будет – ни просвета,

ни маленькой надежды на спасение

от неминуемого ливня. Ни зонта, ни крыши, как говорится, и

никто не сможет уберечь

от долгого скольженья к пропасти,

что нас разъединит. Мы так беспомощны пред тем,

что ждет нас, перед этой

развязкой неминуемой. О, сердце!

Вот почему лучше быть сдержанным, готовым ко всему.

Порой простые вещи – непривычный звук

или концовка сна, что тебя будит,

меняют напрочь взгляд на всё: ты сознаешь,

что этот день – последний, в каждом часе

скрыты миллионы шансов и

лишь один из них – не то, что затеряться, но пропасть,

исчезнуть в лабиринте одиночества. Как правило,

сей шанс и выпадает. Остается

всё делать так, как будто завтра

умрешь. Наутро глянешь: точно, мертв,

и всё вокруг мертво. И так –

неделя за неделей, пока что-то,

что можно бы назвать пружиной,

если б не всеобщее оцепенение,

тебя выталкивает на равнинный простор, на свет, на

новое начало.

Потом припоминаешь: вчера менял белье,

взбивал матрас, подушки. Может, это?

Начинаю снова.

Подыскиваю верные слова и чувствую, что это

меня когда-то доконает, где-то

споткнусь и снова выпаду. И снова не решаюсь,

оттягиваю, нахожу причины. Всё можно отложить на завтра,

даже смерть.

Конечно, громко сказано. Всё проще:

переживаю дни и тем доволен.

Свет, немного пищи, воздуха. Бездвижен

по возможности, ни с кем не заговариваю первым –

бегу от встреч и обществ, коли бегством

возможно замирание назвать, – так затаился,

что забыл о жизни и она, ослепшая, пропала

в пустом бугристом месте: спотыкается, зовет на помощь…

Будто не знает – я бессилен –

в глубине трясины пускаю пузыри и жду,

когда всё это кончится.

Конца же этим дням не видно. Ночи нет конца. И это

не ночь, а пустота, где шумно бьется сердце. Страх

и неуменье жить. На стеклах

сминаются в лепешку хлопья снега.

Я говорю себе: пройдет,

пройдет зима, давленье войдет в норму, и я усну, и

солнце будет теплым.

И разве, говорю, не много дано нам радостей, и разве

можно их сравнить с тем,

чего нет?

Но, что тут скажешь, ничего

об этом я не знаю. Впрочем,

эта неизвестность

с тобою не идет в сравненье, с тем,

что методично прячешь ты

за слабым натяженьем тонких губ, за взглядом

обращенным внутрь, в мрак. Так часто

тебя такою видел – посторонней, но всегда

присутствующей, словно

скрывалась в этом суть, которую

твое отсутствие пыталось разгадать. Твои глаза

венчали ситуацию конечной точкой, ограняя,

шлифуя камень, на котором

мы строили общение, свою среду, жизнь,

стянутую в узел жизни. Ничего

не помогало. Зеркала

не отражали ни любви, ни тлена, но виденья

пленили красочностью, шлейфом ароматов и

я просыпался мокрый, сжавший в кулаке

край одеяла.

Немногое запоминалось:

два-три слова, вкус плодов, что позже не имели вкуса,

солнце, голубое дно, бурленье облаков, когда,

улегшись на траву, от неба

я долго-долго ждал чего-нибудь. Чего-нибудь хотя бы.

Так детство протекало – мимо ручейков и речек, полное

невидимых, точнее, непонятных мне тогда знамений:

конфеток на морщинистых ладонях стариков,

таинственного языка прабабушки, читавшей «Кей-Хосров»,

«Гоштасп» и «Дарий»[6] на ночь мне, а также –

намаз, что ею совершался в положенное время, и

крестившиеся возле церкви, и

кубическая каменная ересь, статуя Хотепа,

хранителя сокровищ (Древний

Египет, Среднее царство, XII династия) – время

расправилось с воспоминаньями нещадно,

никого не пожалело, ничего.

Но дни плывут с настойчивостью, будто

она, настойчивость, и движет днями, более ничто

значенья не имеет. Я живу,

подверженный давленью внешнего, что вязкой

паутиной стягивает тело, обнажая

не мышцы (где там!) и не сердце, но судьбу,

опутавшую сетью капилляров, нервных окончаний

и событий

мои дни, часы, минуты,

прошедшие в непонимании, в попытках

понимания. Тот детский взгляд на мир, что обнажался

лишь делал шаг я, где он? Смерть

закончила недолгую и радостную пору,

когда я удивлялся, пораженный

разнообразием и бесконечностью, кружил

под солнцем у фонтана на велосипеде, строил

кораблики и бегал

за ними и не понимал: зачем, куда и почему

течет вода?

Так это кончилось: мой мяч упал и оказался

в водовороте у трубы

под пешеходною дорожкой, пытался увернуться (я

не мог его достать) и, наконец, был втянут

в черный узкий тоннель. Труба

с утробным рыканьем втянула мяч в себя

и я стоял ошеломленный даже позже, когда он

подпрыгнул над водой с той стороны.

Тогда я понял, что конец

совсем не означает «навсегда», он нечто большее –

граница между тем и этим, он ступень, с которой

ни сделать шаг назад, ни прыгнуть

через перила. Можно

по ним проехаться. Но

чаще вниз, чем вверх.

Я долго

скитался в буднях, иссеченных

дождем и солнцем, снегом, лицами, твоим

мельканьем постоянным на периферии зрения. Как будто

следила ты за мной. Но отбирала

других. В двенадцать лет я понял, что есть смерть,

что близкие мои умрут, и бога я молил

о них, и плакал я всю ночь.

Теперь, во всяком случае, я знаю,

что в отношенье некоторых небо

мои мольбы не выслушало. Впрочем,

не знал я, что утраты

намечены по всем фронтам и полководцы

планируют заранее возможное число потерь.

И моя жизнь, как и другие

давно расписана: небесный генеральный штаб

всё выверил заранее. Лишь он,

лишь этот взгляд оттуда

смотрел, как корчусь я в дурацких волнах жизни. И никто

не знает больше обо мне, никто.