Дословно — страница 13 из 19

нами кривую поверхность пластинки. Хороший сборник всегда обещает за медленным быстрое. Дальше шел ритм, оглушенный шаманскими бубнами, нашими стонами, свингом мелькающих труб. Всё, что мешало – под нами, на нас, – летело в углы, пугая укрывшихся там паучков, тишину и остатки поэзии. Лишь невесомая пыль смело кружилась в светлых полосках, а барабанщик с басистом, зараженные нами, бешено бились в динамик. Затем – песня об итальянском местечке, скрытом скалой от ветров: мы делали паузу, ты шла на кухню, я ложился спиной на холодный линолеум. Ты возвращалась с водой, садилась, нас тихо качало, несло прочь от берега. Капало в ванной. Вентилятор на стуле бормотал о прохладе. Ты же сосками шептала ладони моей о плодах, о дыне и персиках в холодильнике, я курил, пуская колечки на каждый твой такт, и мы улыбались глупым метафорам автора. Полдень жил в чужих окнах, обиженный нашим к нему безразличием. Ветер пытался отдернуть тяжелые шторы, но ему доставались лишь дырки в застиранном тюле. Мы отстранялись от августа так, как могли: разменяв пару десятков поз, восемь пластинок и тысячу поцелуев. Наше тело искрилось каплями пота. Еще мы читали «Солнечный анус» Жоржа Батая, вставляя туда, куда надо, места, которые не пропустила цензура, ели дыню, смеялись, измазав ею друг друга, пили стекающий сок. Или прыгали в ванну, и ледяная вода испарялась от наших объятий, «положи меня в воду», пел Бибигюль, и мы, подпевая ему, менялись местами. Жар внутри, хлад снаружи – контрасты были нашим излюбленным делом, всегда окружали – солнце и ветер, сухая земля против сотен ручьев, любовь и табак, чай в морозильнике, твое возвращение к мужу. Сохли уже на балконе, не обтираясь, – достаточно двух-трех минут, – и зажигались на пекле, и буколический вид, простертый за домом, шалел, небеса ж получали свидетельство. Ты держалась за парапет, я – за бедра твои, литература – за имена; меня не печатали, я был счастлив, мы грезили, кажется, еще пару лет в этом приюте, спасавшем нас от судьбы, от лета, что кончится, кончилось. Что ж, говорила ты, нужно идти, до встречи, пока, созвонимся. Я оставался один, готовил еду, листал книжки, спал на балконе, менял города и квартиры, занимался этим и тем. Но твой номер помнит, быть может, платан, одной веткой всё время глядевший в окно. Я поеду, спрошу. Наберу эти цифры на солнечном диске.

За городом

В далекой южной провинции – вечное лето. Дрожащая пленка спокойного полуденного пекла застит глаза. Оцепеневшая земля. Но зелень цветет, вернее, продолжает жить, замерев, сбавив яркость, чтобы стать неприметной для ангела смерти, который чувствует себя здесь как дома, впрочем, как и в любом другом месте. Морок бездействия над степью, пустыней, над всем, что проносится перед беглым взглядом солнечного луча. Только где-то в тени мелкий шорох, скрадываемый полутонами, или юркий всплеск воздуха, отмеченный боковым зрением (но, сколько ни приглядывайся – более ничего), намекают на существование чего-то, кроме мертвого пейзажа: на напряженных, затаившихся наблюдателей, фиксирующих каждый наш шаг, дающих оценку любому движению, будь то нервный жест руки или вытягивание затекших ног. Мы сидим под натянутым тентом – брезент, местами изъеденный плесенью и временем, с желтыми разводами от высохшей дождевой воды, прихваченный по краям белой проволокой, обмотанной несколько раз и затем аккуратно переходящей в спираль, венчающую подпорки, сделанные из просушенных тополиных стволов. На одной из них подвешен радиоприемник, на другой – лампа, облепленная пеплом мошкары. Ножки стульев вминаются в утрамбованную землю, и можно видеть по аккуратным круглым вмятинам их прежнее местоположение. Несколько спичек, твой окурок и луковая шелуха, принесенная слабыми и короткими дуновениями от места, где готовят еду, портят чистоту этого выметенного участка, простирающегося, правда, недалеко – до того места, где гравийные катыши отграничивают по-бруковски пустое пространство от хаоса обочины, всегда нашпигованной мелким сором. Мы знаем, что на виду: кругом расстилается степной простор, отчасти холмистый, или пологий – иссеченный невысокими песчаными наносами. Наши зрители: тушкан, ящерка, скорпион, какая-нибудь пичужка – следят исподволь, оставаясь в стороне, всячески делая вид, что помимо пищи ничто им неинтересно. Но мы видим их взгляд: когда отрываемся от разговора, между глотками чая, сквозь сигаретный дым. Реальность проста, и, как солончаки, разбросанные белыми островками вокруг и напоминающие о весне и не растаявшем снеге на теневой стороне, напоминает она о себе насыщенной пустотой, в которой отдельные элементы выпячены жирными мазками, явно вышедшими за рамки общей, пассивной картины. Но их наличие согласовано, как ни странно, с этой топографической автаркией, с которой нам ничего не сделать: смотрим, сидим, пытаемся не изменить шанкаровскую медленность дня. К нам, в праздный уголок, подходит твоя мать с перекинутым через плечо кухонным полотенцем; сейчас заварю чай, говорит, скоро будем кушать, как вы здесь, не скучаете, говорит. Затем проходит твой младший брат – в рабочих, не по размеру штанах, и вид цветных трусов, торчащих над ремнем, нас смешит, как и его рэперские замашки, и эта дань модному пару лет назад прикиду, особенно уморительные, когда он выводит коз и овец пастись, направляя их мимо нас с вычурной жестикуляцией и «несносной разболтанностью», как выразился ваш отец, со словами, мол, что грустите, скоро вернусь. Тень сместилась: изогнутой диагональю, пошатываясь, улеглась она на столе. Ты взялся чистить яблоко, срезая кожицу тонкими кружками, как если бы непрерывность ленты была более важна, нежели содержимое – у Эшера, помнится, пустое. Лето скользит по коже прозрачной тканью легкого ветра, оставляющего нас позади, чтобы лелеять сухую колючку, остужать камень у бахчи, насиженный твоим дедом, чтобы сдунуть лист, укрывший нору полевки, прошелестеть вокруг тополя и вернуться, чтобы погасить спичку, которую ты только что зажег. Как прекрасно безделье! Как, скажи, слиться нам с кремнеземом, с редкой влагой, с обильным солнцем? У нас кончились сигареты, и больше нет слов, и, закрыв глаза, видишь всё то же – синее влажное небо, сухие перышки облаков, ангелов, отдыхающих недалеко и сонливо поглядывающих в нашу сторону, и других ангелов, отложивших крылья, занятых повседневными делами и не понимающих наши заумные фразы, и вот, слышен голос одного из них: хош, болалар, овкат тайёр, кани келингларчи[7].

Медленное время

Земля

Свет и пыльные дороги осени –

с пламенем поодаль, где желтые, оранжевые, красные

языки вспыхивают,

едва заслышав ветер, над темнеющими стволами.

Свет утраты, багрянец еще далекого заката посреди дня.

Наша обувь шаркает на обочине,

лениво ползет под ногами долина,

клубится в мареве горизонт, над которым

сухие профили снежных склонов

висят как метафора конца света, горних высей, чертогов,

черты.

Липкая зрелищность всякой ненужной вещи.

Взгляд, зарываясь в окрестность,

грызет мрамор излишней подлинности,

уподобляясь уже не каменщику в Карраре,

но самому Микеланджело,

провидящему в рубленой глыбе будущее творение,

равное вечности. Так

избирательность памяти, неведомо почему, через десяток лет

ведет меня тем же маршрутом,

которого я не припомню, однако

сквозь закрытые веки просвечивают пыльные,

прожженные уголки:

конец города и ближний кишлак за развилкой –

набор картинок, чья четкость слаба, как и память. И всё же

только они зреют здесь солнцем и правдой:

деревянная калитка, ржавая цепь, лопнувший

от жара и времени глинобитный забор, стволы тополей,

вытянутые к небу, словно руки земли в бессловесной

и вечной мольбе.

Путь, лежащий от нас и до нас

(не потому ли такая тишь и бессобытийность?):

чуткое ухо простора встревожено вовсе не нашим

присутствием,

словно мы призраки, словно нас нет.

Тишина, описать которую пробовали не раз и не два,

и которая не поддается словам,

ускользая от всяких лексических схем,

практически всяких. Зной,

придавленный к пресной земле своей тяжестью.

Только былинки да кустики вдоль дороги,

погруженные в тупой транс вечных встреч и прощаний,

открываются слабым порывам,

двигаясь сомнамбулически медленно, неуклюже,

будто они – часть декорации,

по недосмотру статиста оказавшейся

слишком близко от зрителей.

Родная земля, хранящая свою автономность пуще плодов:

даруя нам многое, она остается чужой, недоступной.

Впрочем, это-то нас и влечет. Вот только,

в отличие от земли, нам дано мало времени:

сможем ли? успеем ли?

Солнечные цветы

И вот снова август, лишенный привычного вязкого блеска,

чуть прохладный, северный.

Одиночные приступы солнечной тщеты, разбившись

об окна,

гаснут на тщательно мытом полу. За городом

словно Ван Гог размазал тюбик любимой краски:

желтые поля, на фоне хвои –

вкрапления изжелта-красных лиственных крон.

С подсолнухами, конечно, никакой связи: здесь

они дорастают до скромных размеров

и находят последний приют в цветочных лавках

(auringonkukat: солнечные цветы).

Южный глянец, сочные полутона,

резкая грань любой тени в летний полдень

наполняют здесь мои сны против матовых будней

и холодных безжизненных красок:

прозрачное голубое небо, темная зелень,

бесхребетное солнце – мягкое, словно перина или

пышные здешние облака.

Короткое лето и ощущение утраченной цельности.

Вновь надеваю куртку: уходить, оставаться.

На берегу

Лето и Лета, слизывающая с берегов телят и козлят,