И стоит сомневаться: так ли нужно
по зеркалу рукою проводить?
Не исказит ли след от пальцев тихий,
спокойный, устоявшийся наш быт?
Ведь если всё оставить так, как есть –
легко сказать потом, что раньше
всё было чище, лучше, красивей…
Слова уже не поддаются, будто
они не те. Как если бы молчанье изменило что-то
в структуре языка. Но в лексике ли дело?
Мне кажется, всё умерло, чтобы не стать стихами. Или –
готово умереть (о жертвоприношении – ни слова).
Собирать по крупицам. С годами
они становятся мельче, потому и труднее
свести всё в единый образ, слов тратится больше,
усилия тщетны и это видно уже в самом начале.
Пустота даже там, где что-то, казалось, есть постоянно:
ни опор, ни тех, кто поддержит. Жизнь остается жизнью –
лишь твоей, нужной тебе одному.
От чего отказаться, чтоб вновь быть собой? Что найти?
Не в словах же искать поддержки. Но
как быть с поэзией, выбирая молчание?
Честность в этом вопросе – но тем ли ты будешь, кем хочешь,
кто есть? Копнуть глубже?
После любого перерыва – заново учиться писать.
Заново искать расположения – нет, не критиков – слов.
Чтобы потом двигаться дальше.
Дело ведь не в языке. (И не в том, что хочу сказать я.
Это главное. Дальше: за себя, от себя, не к себе.)
Всё с начала. Найти его – самое главное. Отправная точка.
Точка.
Тактильные ощущения
Некоторые прикосновения, отдельные поверхности,
формы, либо лишь
их особо выразительные (конечно же, субъективно)
грани, материал, который
подушечки твоих пальцев готовы целовать еще и еще раз.
Как давно ты ничего не касался. Словно бы северный воздух
стер все различия; снег, облака. Как долго
мне казалось важным проникать вглубь событий, и как
так случилось, что я очутился с изнанки? Глубь оказалась
сквозным отверстием, игольным ушком, или это
еще одно понимание, обошедшее меня стороной?
Вот всё, что я знаю: кончики пальцев
нужно держать в тепле,
гладить большим подушечки прочих как четки
(и впрямь как четки), и вот, в какой-то момент
почувствовать, как они пробуждаются, как им нелегко
возвращаться в мир движений, таких касаний,
что определение «нежный» кажется непередаваемо грубым;
одеревеневшие фаланги, словно ты давно умерший для
сцены музыкант,
трогающий подзабытые клавиши – не вернуть
прежней любовницы – музыки или поэзии, но
полнота жизни даже в этой невозможности, за которой
кроются прочие мнимости, дающие кажущийся шанс
или наоборот,
но оставляющие тебя человеком
(в любом возрасте, в любом состоянии)
с предрешенной участью, однако
не готового оставить всё это (пусть и невелика
потеря, как ты сейчас понимаешь). Суть вещей
открывается, конечно, не пальцам. Но пальцами, чем же еще?
Музыка
Я смотрю на окно, собирая по каплям
красоту дождя в спящем городе.
Драгоценные сантиметры
сплетаются в длинный и долгий план, что еще
не смонтирован въедливой памятью.
Тишина длится дольше, чем музыка. Ветер –
дольше, чем мысль, что, оставив меня, вслед за ним
огибает углы новостроек – этот, этот и тот, –
рвется прочь от домов, по верхушкам сосен и елей,
качнула фонарь, затем флюгер на пристани, дальше –
вниз, над темнеющей водной гладью,
по лабиринтам проливов, заливов и отмелей – к морю,
до которого тут будто б рукой подать, если смотреть по карте.
Впрочем, я сижу дома и, редкий счастливец,
слушаю музыку, нет которой прекрасней. Возможно,
сердце мое не насос, но струна, и когда-то
она просто порвется во время игры.
Мне только хотелось бы верить, что тот, кто играет
не остановится и закончит пьесу. Я тоже
хотел бы дослушать ее до конца. Но возможно ли это?
Пока же – счастливец вдвойне – я пытаюсь
волшебство музыки передать через таинство слов,
радуясь, когда вдруг удается
вплести между прилагательных и причастий
часть мелодии, ритм, несколько нот, вплывающих в речь
вместе с отдельными звуками. (Может,
вы слышите это?) Но
чаще всего ничего не выходит. И грешить на слова –
неподвижные мертвые знаки – здесь не след.
Виноват исполнитель, порванная струна, несовершенство
речи:
что угодно, только не музыка. Ведь она,
позволяя транскрипцию,
на возможность интерпретации вовсе не намекала. И вот
еще один текст –
описание описания, пустая, но сладостная попытка.
Распахнутое окно
Иногда мужские голоса бывают как колокол,
бьющий в набат на окраине мира.
Словно бы слово, переставшее быть словом,
но снова и снова продолжающее звучать.
Дай ему возможность продлиться, не закрывай окно.
Пусть эти мгновения ничего не изменят, не это ведь важно:
просто блестящая длительность, и вечер –
как лакмусовая бумажка,
как идеальная полость, как
сонорная даль с приглушенным источником света.
Глаза отдыхают – поля и окраина леса. Но вот
первое движение: красная машина
как жук-пожарник карабкается по рухнувшему стволу
туда, где дорога целуется с небом, догнав горизонт.
Хищная красноногая мягкотелка, медлящая в полной
уже тишине.
Sich verlierend[10], как сказал бы какой-нибудь
старый любитель симфонической музыки,
хлопнув ставнями в гулкую даль.
Пионы
Снегопад раскрывает свои объятья
как белые пионы в начале июля –
поздние, слабые, на излете сезона цветения,
почти бессильные бутоны,
сдерживающие жар и хаос от силы день-два,
но всё же белые, но всё еще пионы.
Это воспоминание тянется долгим рефреном,
пока я курю и дым бездвижен,
и словно лежит в воздухе,
как жалкие ошметки сетчатых чулок,
изорванных в страстном порыве, там –
на белой простыне на втором этаже.
Лоскутки истончаются и за ними
медсестра, бросив взгляд в мою сторону, исчезает в дверях
дома престарелых.
Можно иначе: ее взгляд, как окурок, но
до меня он не долетает –
расстояние, сеть табачного дыма, северное моралите.
Но постой, а как же извечная дрожь – в тебе, вне тебя?
В детстве мы говорили «абра-кадабра»,
и фокус, волшебство-понарошку свершалось. Теперь
я говорю abreg ad habra[11],
без всякой, впрочем, надежды что-либо исправить,
просто так, чтоб не молчать.
Одуванчики
Одуванчик – тарахшакук. Родовое название Taráxacum происходит от латинизации арабского (tharakhchakon) или персидского (talkh chakok) – названия другого сложноцветного.
Вот летят по двору парашютики одуванчиков.
Летят белым сердцем, открытым воздуху, за полшага
до смерти.
Как и полет одуванчиков, жизнь твоя длится –
длится настолько, насколько ветру достанет силы.
Один среди тысяч других одуванчиков,
ты летишь, и бесценно это мгновенье, когда –
в едином порыве – мы сжимаемся и разжимаемся:
одуванчики и божественное дыхание.
Тысячи судеб проносятся мимо, пока
в долгом этом полете пересекаешь поляну.
Сколько людей стольких слов не хватает, чтоб описать
мир вокруг –
где простой одуванчик мог бы спрятать такое богатство!?
Вам и неведомо, как короток век наш, как долог полет.
Мы, одуванчики, в вас отражаемся и летим –
бедные родственники прекрасных утренних астр,
семянки с хохолками, воздушные поцелуи земли.
Весна в феврале
There’s a light
A certain kind of light
That never shone on me…
Мое время теперь складывается из долгих молчаний
и длинных бесед.
Я гляжу в маски, окружающие меня в съемном доме,
хватаюсь за книги на полке,
но силы хватает только на две-три строки, и далее
непрерывная цепь случайностей ведет меня к тебе,
к бесконечным разговорам о бесконечной любви.
В это время случаются катастрофы, трагедии,
рушится мир на какой-то там части суши,
новые поколения вскидывают руки, приветствуя новых
вождей,
люди бегут из страны в страну, сыплет снег,
какого уж не было столько лет,
и впервые за этот нескончаемый месяц
я вечером не увидел тебя.
Интернет создает иллюзию близости, скайп –
иллюзию для глаз и ушей, но руки
по-прежнему сопротивляются, обманываясь в пустоте.
Пальцам недостает пальцев,
их не удовлетворенной чувствительности не хватает
чувствам.
Вместо того, чтобы жить – считаю дни,
оставшиеся до встречи, считаю часы,
которые медленно тянутся к вечеру,
когда я увижу тебя, пусть на экране…