Дословно — страница 3 из 19

Но, пожалуй, самое важное, что следует иметь в виду, беря в руки эту книгу, – резкая смена русского поэтического контекста для восприятия поэзии Хамдама, произошедшая в последнее десятилетие. Старые враги (советский режим, архаичная версификация и т. д.) давно потеряли актуальность: его всё больше определяют левые, антикапиталистические, антибуржуазные настроения. Тогда возник запрос и на реализм, понимавшийся поколением раньше не иначе, как неотделимая часть одиозного соцреализма. И тут в, казалось бы, аполитичных стихах Хамдама стала слышна эта самая реалистическая составляющая, ничего не имеющая общего с экзотизацией жизни социальных низов и нарочитым стиранием границы между пролетариатом и люмпеном, характерными для многих, особенно столичных, авторов, работающих с этой тематикой. Приведу пример из стихотворения «Пригород. Вечерняя прогулка», в котором даже такая страшная деталь жизни, как поножовщина, анализируется в контексте обычных практик обычных людей:

Как всегда в это время в этих местах

эхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудь

сына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:

случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамаша

выкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.

Затем –

вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,

и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, в

полную грудь. И не знаешь пока, что судьба

(тропинка ведет тебя вниз, где между холмов

речушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,

перильце из цельной и ровной ветки,

рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –

урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по ней

до новостроек менее километра,

этот путь тебя ждет) тебя ждет и

точит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищ

не прислал приглашенья на свадьбу,

с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько лет

прослужившего с твоей матерью в одном учреждении, но

ты ведь не знаешь об этом). Ты докурил и

двинулся дальше. Окурок

мерцает во тьме красным глазом поверженной псины.

Пошел самолет на посадку.

Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –

прохладный и пыльный – ударил в лицо.

Казалось бы – обычное нанизывание слов, напоминающее журчание арыка, но в том-то и дело, что рядом с таким журчанием всегда гремит гром, сверкает молния, кричат верблюды, ржут кони и рыдают люди.

7

В принципе, в поэзии Хамдама может быть всё – ее поэтика это позволяет. Единственное, чего в ней нет – это продуманного проекта. Она непосредственна, чувственна, эмоциональна, демократична. Автор не разыгрывает роли ни важной персоны, ни креативного плейбоя, ни модного маргинала.

Но есть одно условие, выполнение которого может натолкнуться на препятствие: это стихи, требующие иного отношения к пространству текста и времени его звучания. У них в принципе нет начала и в принципе нет конца, однако их нельзя открыть на любой странице и на любой странице закрыть.

Как труд крестьянина, как труд рабочего – они требуют времени и сил. Они не забава – они серьезное дело. Поэт напрямую говорит об этом в эссе «Поэзия посредственности»:

Меня всегда интересовало каждодневное, тривиальное. И если на фоне, скажем так, вечности, то более, чем сам этот фон. Это поэзия обыденности, поэзия маленьких происшествий, внутри которых только ожидание, предчувствие настоящего события. Подкараулить, зафиксировать этот миг – вот что пытаюсь я сделать. Хотя, подумав, следует признать, что всё это – большая мистификация, задуманная посредственностью, «профаном, что лето и рай совмещает», для таких же посредственностей, для библиотекарш (кто-то из великих, если вы помните, говорил, что литература должна быть понятна библиотекаршам, и т. д.). Эта понятность, доступность, мне кажется важной. Впрочем, что вообще может быть важным в этом несчастном мире?

То же самое, но другими словами, не раз сказано и в его стихах. Вот, например, один из них:

Душа – спокойна, спокойна всегда – небо нас стережет

(пусть спят, пусть блаженствуют в укромном неведенье), и

каждый вечер (верней, конечно же, пять раз на дню)

в тишину отдыхающего предместья

азанчи[1] выкликает весть надежды,

которую ты волен услышать и принять или нет.

Тоска? Нет, просто зеленый чай (эликсир умиротворения),

льющий на мельницу здешних неспешных часов

живую и мертвую воду. Какая

на этот раз в твоей пиале, земляк?

Сергей Завьялов

Вдали от моря

Пригород. Вечерняя прогулка

Ветер гонит дорожную пыль по проторенной колее:

над руслом речушки, по левому склону холма и затем –

вниз, ущельем, чтоб выбраться дальше в долину,

укрытую горной грядой. Это ветер.

Он днюет, играя с песком, ночует же –

в дуплах деревьев, расщелинах, мгле.

День направляется к ночи с неистовством (уши торчком,

красный взгляд, мощные ноги, оскал) добермана. И –

так же пугающе. И не спится:

усталость уходит вместе с жарой, и прохлада вечерняя

к жизни тебя пробуждает, к любви, к одиночеству.

Идешь, сунув руки в карманы. Покой. Может только

мелькнет, всколыхнув темноту,

желтая бабочка или кузнечик вспорхнет на плечо.

Как всегда в это время в этих местах

эхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудь

сына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:

случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамаша

выкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.

Затем –

вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,

и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, в

полную грудь. И не знаешь пока, что судьба

(тропинка ведет тебя вниз, где между холмов

речушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,

перильце из цельной и ровной ветки,

рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –

урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по ней

до новостроек менее километра,

этот путь тебя ждет) тебя ждет и

точит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищ

не прислал приглашенья на свадьбу,

с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько лет

прослужившего с твоей матерью в одном учреждении, но

ты ведь не знаешь об этом). Ты докурил и

двинулся дальше. Окурок

мерцает во тьме красным глазом поверженной псины.

Пошел самолет на посадку.

Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –

прохладный и пыльный – ударил в лицо.

Обсидиан

Говорить о ветре, рассвет будоражить

своим бессонным томлением в комнате душной,

всегда одинаковой, затканной

паутиной комариных полетов – зигзагообразных –

от плоти к крови, от опасности к наслаждению.

Твои действия – обыденные и божественные,

настолько они отшлифованы привычкой и временем,

что сам их не замечаешь, будто ты чашка,

чье содержимое бултыхается под напором неведомой ложки,

творящей алхимию над крупинками сахара. Бледное

свечение за окном – словно река, тьма во тьме, что течет

вдоль истекших уже берегов, и сон или бессонница –

лишь новое имя статичности, постоянства, куда

более жалкого, нежели сумасшествие, или

нищенское скитание, или

пагубные греховные побуждения, всё время

хватающие тебя за одно интересное место, но

всегда оставляющие сердце свободным, пустым. Где

филиппинский медик, который бы

вырвал без боли и без порезов этот

кровяной насос, уже ни на что не способный? Мне

хочется говорить, но слова

гаснут впотьмах, словно свечи. Более

ничего: сентябрь, хмурое утро грезит дождем.

Реминисценции

Анатолию Герасимову

Друзья решили меня проводить до скрещения улиц,

где я уже не заблужусь, где можно поймать такси,

тем более – есть возможность вернуться, остаться. Пока же

мы медленно движемся к свету, струящемуся внизу,

в истечении переулка в крупную магистраль –

со звенящим трамваем, вжиканьем невидимых быстрых колес

и, совсем рядом, открытой пастью закрытого метро.

Ты пинаешь банку, затем камешек, разболтанная походка,

чиркнул подошвой бордюр, метнул

горящую спичку в ночь, темный силуэт, звездочка сигареты.

Твоя нежная половина рассказывает, умолкает,

интересуется мной, глядит в небо, в кромешную тьму и

взгляд ее полон безнадежною верою в завтра. Конечно,

не время для долгой беседы. Спешим по домам.

И так слишком долго мое тело скитается от берега кофе

к берегу коньяка или джина, или порой пристает

к дорогому пристанищу в шумном, набитом битком клубе,

где мы слушаем джаз,

прячась за сигаретным дымом, за чьим-то плечом, за колоннами

от судьбы, что у входа по-над головами

чужими глазами ищет нас, ищет и ждет.

Начинается мертвый сезон, говорят за соседним столом

и слова вплетаются в басовые синкопы,

в тонкое журчание флейты (так

камни во рту ритора-неофита коверкают фразы,

приближая, однако, трибуна к изысканной речи), смещая акцент

от «невыносимой легкости бытия» к вечеру вторника,

последним деньгам, одиночеству: чувству, сейчас

зримому разве что в паузах между игрой. Дни плывут

(музыка лишь подтверждает это) в неком ритме, никак

не связанном с температурой: май как ноябрь.

Но вот – катерок, зафрахтованный за деся