Достоевский FM — страница 7 из 11

Утро пришло совсем неожиданно. Двое в штатском вошли в камеру к Джо и разбудили его. Я почувствовал, как отчаянно заколотилось моё сердце, и как мерзкая, холодная дрожь пробежала по телу.

Они несколько раз ударили Джо по щекам, чтобы тот окончательно проснулся, и всунули ему в руки пистолет с одним патроном.

— Эй, Майк! Встань и повернись к нам спиною. Не заставляй Джо ждать.

Я медленно поднялся, чувствуя, как сильно дрожат мои ноги и скрючивает желудок.

— Я так, лицом, — выдавил я из себя.

— Не положено, Майк. Давай-ка, разворачивайся.

— Не буду, — дрожащим шёпотом сказал я.

— Ты по-любому развернёшься. Мы будем тебя бить, и когда ты скажешь, что всё равно не развернёшься, мы снова будем тебя бить. А потом, когда ты будешь лежать в своей крови и блевотине на бетонном полу, Джо подойдёт и выстрелит тебе в затылок. Так положено, Майк. Только в затылок.

Я медленно развернулся, и выдохнув, закрыл глаза. Мне казалось прошёл час, другой, а выстрела всё не было.

— Да когда же уже, сука? — подумал я, чувствуя горячее жжение в глазах.

И, наконец, выстрел раздался. Я дёрнулся всем телом, но ничего не почувствовал, а за спиною истерично заматюкались псы. Я резко обернулся и увидел, как они пытаются поднять огромное тело Джо. Его голова безвольно моталась туда-сюда, и из одной её стороны шёл дымок, а из другой капали на пол остатки мозгов.


Этот случай стал прецедентом, и им всё-таки пришлось учить роботов убивать, какие б это не имело дурные последствия в будущем. И я думаю — это правильно. Нельзя ставить такой страшный выбор перед человеком. Двадцатку я уже отсидел, и мне остался червонец. Я, конечно, убеждаю себя, что тогда свой выбор я сделал правильно, я отказался убивать, но иногда мне снится мой Джо, который сидит на своих нарах, и с изумлением глядя на меня, задаёт мне вопрос — почему я такой глупый, почему я не согласился убить, а потом просто резко вышибить себе мозги, чтобы сделать напоследок хотя бы что-то справедливое — не вешать грех за свою смерть на другого? А я смотрю на него и ничего не могу сказать в ответ, как будто он оставил мне в наследство свою немоту.

Слеза ребёнка

Опрокинув пустое цинковое ведро, споткнувшись об веник и гулявшую по тёмным сеням кошку, Кузьмич с плетущимся, как вьюн матерком, ввалился в комнату. В комнате тускло горела сороковатка, но после сеней Кузьмича умудрилось на всю катушку ослепить, и он кривясь и щурясь, матюкнулся на весь свет как таковой, не делая разницы меж божьим и искуственным. Ни звон ведра, ни крик кошки, ни густой, колхозный мат пьяного мужа, на бабу Нинку не произвёл ни малейшего волнения. Она как восседала на старом табурете, так и продолжила это с уверенностью делать, не пошевельнув ни единым чреслом, ни единой бровью. Лишь во взгляде появилось что-то совье, словно почуяла бабка добычу.

Кузьмич разулыбался, но с заметной грустью, помахал перед собой руками, как будто жонглируя невидимыми шарами, сделал несколько неуверенных шагов к кровати, и кулем плюхнулся на неё. Кровать заскрипела и Кузьмич промычал в ответ что-то невнятное.

— Что-о? — тут же среагировала жена, и вскочив с табурета, нависла над мужем, как сова над мышью, за миг до того, когда её когти втыкаются в пищащую, испражнящуюся от страха плоть.

— Разворачивай, едрить-твою в сосцы! — крикнул в ответ Кузьмич, и снова зажонглировал руками. — Давай борща, жрать мне приспичило!

— А во тебе, — жена сунула ему под нос свой мясистый кулак. — Сперва заработай. А то нате ему, жрать выложи, а работа где?

— В п…. — твёрдо сказал Кузьмич, и тут же продолжил уточнять. — На верхней полке, где…

— Ой, и старый хрыч. — назидательным тоном перебила жена. — Только и знает, что материться, ни стыда у него, ни совести. Давай-ка лучше, настраивайся ты, мой дорогой, на работу.

Кузьмич опустил руки, пошарил ими по голубоватой в цветочек простыне и поднял грустноватые глаза.

— Да небось не получится, как и в прошлый раз. Что-то совсем твоё вот это на меня не действует.

— А пьёшь тогда для чего? А? — зло спросила жена. — Да если б не дело, я б тебе разве ж разрешала б самогонку жрать? Не, ты подумай, окаянный, я тебе ничё, молчу, пей хрыч старый, да хоть залейся, но дело-то своё делай. А ты раз профундюкал, два, так чего ж тогда я тебе пить должна позволять, а?

— Да я что ж, специально что ли? — обижено проныл Кузьмич. — Ну не получается, чего уж тут.

— В начале недели получалось, а сейчас значит уже не получается?

Жена сделала шаг назад, и презрительно осмотрела старого мужа.

— Ну чё ты, чё ты зыришь, как та ведьма? — спросил Кузьмич и отвёл глаза к стенке. — Ну, кончилось вдруг. Как отрезало, шоб его.

— А ты давай, давай, старайся, — во взгляде бабки проступили молнии. — Ты ж и не стараешься, паскудник. Зеньки залил, и сидит тут, борща ему подавай.

— Ну, так ты ж хочь начни, — без особого энтузиазма пробурчал Кузьмич.

— Хрыч старый, — громко закричала жена. — Начни ему. Всю жизнь, собака паршивая, мне испортил. Пил и пил, пил и пил, а я как проклятая за ним, как за дитём малым. Эх, говорила мне твоя мамка, как помирала — намучишься ты с ним ещё. Она бедная мучилась, и я за нею следом.

— Эх мамка, мамка. — тяжело вздохнул Кузьмич. — Жалко-то как. Мамка родная, где ты сейчас-то, а? Ох, забрала б ты меня непутёвого к себе-то, туда, прижала к себе, как раньше малёхонького…

Кузьмич снова вздохнул и из его правого глаза покатилась скупая мужская слеза. Бабка Нинка тут же бросилась к своему мужичку, выставив вперёд полусогнутую руку.

— Мамка, — она всегда действует. — ласково запричитала она, водя пипеткой по лицу Кузьмича. — Ну, давай же, давай. Что ж, мамку-то оно всякому жалко. Ну, давай, давай.

— Не, не могу больше Нин, не могу.

— Ну ты, душа каменная, давай я тебе говорю. Все люди, как люди, а ты… Тебе что, жалко слёз что ли? Или мамку свою не жалко?

— Да не могу я больше! — Кузьмич резко отстранил руку жены от лица. — Хватит уже, надоело. С ума вы все посходили, что ли?

Он обижено повалился на бок и тяжело, как тюлень, ворочаясь, перевернулся лицом к стенке.

— Ну ладно тебе, ладно уже, — вздохнув, проговорила жена. — Нет, так нет. В следующий раз больше получится. Вставай-то, борща хоть тебе налью, а то ж завтра и не подымешься с утра.

— Отстань, старая. — пробурчал, как отрезал, в ответ Кузьмич.


Утром Кузмич пожалел, что не поел предложенного ввечеру борща, слабость в теле была жестокая, ватная. Он аккуратно перевернулся на другой бок и тихо позвал:

— Нин, борща дай.

В сенях прогремело и в комнате нарисовалась жена.

— Я тебе говорила, поешь вчера. Ты ж на себя погляди, помятый весь, поди и на ногах не устоишь.

— Борща дай, баба, — тихо повторил Кузьмич.

Ел он насильно. Желудок принимать горячий борщ не желал, во рту стоял муторный привкус, а руки ходили ходуном. Кузьмич смотрел на дрожащую ложку и ему было тоскливо.

Поев, он громко откашлялся и поднялся. Его слегка качнуло, в голове на несколько секунд засвистело, но Кузьмич только вяло перекрестился и провёл рукой по своей плеши.

— Ни чё, терпимо. — буркнул он себе под нос и поплёлся в зал, где бабка уже бережно держала в руках маленькую мензурку, несколько раз обёрнутую в целофановый пакет.

— На ирод, смотри не разбей, а то у тебя руки сам знаешь откуда растут.

— Да ну тебя, старая. — отгавкнулся Кузьмич, и взяв мензурку, поплёлся в сени.

Мензурку он осторожно положил в карман помятых брюк, которые в последнее время почти и не снимал, особенно по пьяной лавочке, неспеша обулся и тихо вышел на улицу.

День затевался жаркий, чистое, голубое небо щипало глаза. Кузьмич прищурился и чихнул три раза.

— Тьхи, тва-а-ю мать! — привычно закончил он, и шмыгая носом, зашагал к калитке. В голове зароились подсчёты.

— Так, это значит четыре умножить на два с половиной, получается…

В голове снова засвистело и Кузьмич сбился.

Выйдя со двора, он огляделся по сторонам. Улица была пустой и молчаливой, а это означало, что в Приёмном Центре будет очередь. Иногда Кузьмич вставал пораньше, и тогда он видел, как во дворах суетятся по утренним делам люди. Сашка-мотыль, сосед напротив обливается водой из колодца и весело матерится, справа бабка Нюська громко зовёт цып-цыпом курей, с конца улицы торопливо чапает Васька-однорукий, чтобы поспеть вперёд всех. Но сегодня Кузьмич понимал, что прочно опоздал, и торчать ему теперь в конце очереди, как минимум, до обеда.

Предчувствуя всё это, Кузьмич решил не спешить, и раз уж такая незадача, прогуляться медленным шагом себе в наслаждение. Тем более, в голове то и дело посвистывало, и дрожащие ноги ступали неуверенно.

Он шёл, разглядывая улицу. Вона у Трушкиных всё покрашено, аж блестит, и когда только успели? А Чундари то, Чундари, крышу что ли решили перекрыть?

Кузьмич завистливо посмотрел на стопку новенького шифера, красующуюся у забора Чундарёвых. Ну, так конечно, зло подумал он, двое детей в семье, чего уж не жить-то.

Солнце неспеша, как и Кузьмич, плелось в высоту, нагревая сельский воздух. Во рту почувствовался сушняк, и Кузьмич судорожно сглотнул остатки слюны.

— Ну дурак, ну дурак, — проговорил он себе с укоризной. — Надо ж было в сенях хотя б ковшик воды выпить. Эх, теперь мутить будет.

Он провёл рукой по лбу, чувствуя на нём холодный, водянистый пот. Растегнув верхнюю пуговицу рубашки, он глубоко вздохнул, отчего во рту стало ещё суше.

Мечтая о воде, Кузьмич свернул с Садовой на Демьяна Бедного и прищурясь, посмотрел вдаль. Далеко впереди, возле здания клуба чернела толпа селян.

— Все уже там, — подосадовал Кузьмич, и шумно вздохнул, мысленно матюкая день, который наливался жарой, как арбуз сахаром. — Може и Колька тоже там уже?

Колька частенько угощал его самогоном, и не гнушался с ним выпить, хотя и был моложе Кузьмича почти точно вдвое. Кузьмичу стукнуло шестьдесят три, а Колька в прошлом году отгулял юбилейный тридцатник. Колька жил с Людмилой Лужкиной, полноватой бабой, лицо которой было щедро усыпано веснушками и сильно любил выпить. Причина у него была уважительной, никак не могла Людка забеременеть, и как он выражался — без детей ему смысла не видать.