Достоевский: призраки, фобии, химеры (заметки читателя). — страница 4 из 58

«очень бы любопытно было» съездить в Ясную Поляну и лицезреть своими очами безумие знаменитого писателя: здесь, как и в отношении к Тургеневу и Щедрину, ощущается зависть к чужой литературной славе.

Со всеми своими им же самим придуманными «врагами» из прошлого и настоящего он «рассчитался» в «Бесах», «Дневнике писателя» и в многословных подготовительных записях к этому своему периодическому изданию. Одна из таких записей в рабочей тетради (1877 г.), в которой Достоевский «вдруг» (его любимое слово) дал уничтожающую характеристику одному из своих немногих довольно искренних друзей — Николаю Страхову — привела к их посмертному «обмену любезностями»: после того как Страхов, разбирая архив писателя, познакомился со «снисходительным» отзывом почившего друга о его, Страхова, литературном даре и характере, он вдогонку к уже отосланным Толстому своим «Воспоминаниям о Федоре Михайловиче Достоевском» 28 ноября 1883 г. написал ему письмо с еще более нелестной характеристикой покойного. Этот документ получил широкую известность после его публикации в «Современном мире» в октябре 1913 г., вынудившей Анну Григорьевну включить в свои «Воспоминания» специальную главку «Ответ Страхову», содержащую опровержение его «измышлений». Конечно, рукой Страхова в данном случае водила глубокая обида на бывшего друга, но при этом не следует забывать о его многолетней близости к Достоевскому, вследствие чего отдельные его высказывания, вероятно, весьма близки к истине, соответствуя тем формам изменения личности, которые психиатры и психологи обычно связывают с эпилепсией: «Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен», и далее: «При такой натуре он был расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям».

Легко заметить, что Страхов довольно точно передает описанную в медицинских исследованиях резкую смену настроений у эпилептиков — от слащавой сентиментальности до неспровоцированной злобности. А в «неудобных» и потому не включенных в трафаретные подборки мемуаров о великом писателе воспоминаниях И. Янжула и Л. Оболенского Достоевский и вовсе предстает классическим эпилептоидом, создавая скандалы «на пустом месте». И. Янжул вспоминает, как на обеде у Гайдебурова во время легкого и ни к чему не обязывающего разговора о грибах и овощах «вдруг (!) раздался резкий и несколько визгливый голос Ф.М. Достоевского», затеявшего «самым раздражительным и злым тоном» неуместный спор о преимуществах садоводства над огородничеством. Подобный же случай описывает Л. Оболенский: на одном из литературных обедов кто-то завел речь о жизнестойкости талантливых людей, причислив к таковым Салтыкова-Щедрина, преодолевшего порок сердца. Услышав такое «вдруг (!) Достоевский с криком и почти с пеной у рта» набросился на говорившего. «Трудно даже было понять его мысль и причину гнева». «Шум и ярость», как сказал бы Шекспир. Описание таких прискорбных случаев можно было бы продолжить. Да и в записках Анны Григорьевны он предстает беспричинным скандалистом. Даже среди его современников, из которых никому не была известна полная картина его болезни, были люди, связывавшие странности его поведения с эпилепсией. Вот что писал А. Милюков: «В последние годы мне случалось слышать, что Достоевского обвиняли в гордости и пренебрежительном обращении не только с людьми, мало ему известными, но с теми, кого он давно и хорошо знал. Говорили, будто, проходя по улице, он умышленно не узнавал знакомых и даже, встречаясь с ними где-нибудь в доме, не отвечал на поклоны и иногда про человека, давно ему известного, спрашивал: кто это такой? Может быть, подобные случаи и действительно были, но мне кажется, это происходило не от надменности или самомнения, а только вследствие несчастной болезни и большею частию вскоре после припадков». И далее Милюков рассказывает о том, как он был очевидцем одного из припадков Достоевского, о последовавшей за ним потери памяти, о страхе перед возможным повторением приступов, о болезненной слабости писателя на следующий день и о том, что в той слабости Достоевский не узнал его самого. Отметим, что ослабление памяти является признанным психиатрами следствием эпилепсии.

У больного эпилепсией не обязательно наблюдаются все возможные необратимые изменения личности, но одно из них — аффективная «вязкость» мышления с застреванием на деталях и фиксацией «сверхценных идей» (психологический термин, означающий суждения и мысли, занимающие в сознании больных, в том числе — эпилептиков, не соответствующее их значению преобладающее положение и являющееся патологической трансформацией естественной реакции на реальные события) нашло убедительное и даже яркое отражение в рукописном наследии Достоевского. К числу таких примеров «вязкого» мышления и формирования «сверхценных идей» могут быть отнесены содержащиеся в рукописях Достоевского бесконечные высказывания о ничтожности и бесполезности интеллигенции, которую он, в конце концов, обозначил словом «дрянь», отчасти предвосхитив известную оценку этой «прослойки», данную Лениным. Не менее настойчиво писатель старается внушить, прежде всего самому себе, весьма «оригинальную» мысль о том, что народ русский, как бы он ни страдал, бесконечно любит своего царя. Эта апология монархического абсолютизма практически приводит его к оправданию насилия.

Еще более «вязким» оказался для него пресловутый «еврейский вопрос», в котором он действительно завяз на полтора десятка лет.

Отдельные записи на эту тему, мягко говоря, граничат с полным идиотизмом: «А над всем мамон и жид, а главное, все им вдруг поклонились»; «Главное. Жидовщина. Земледелие в упадке, беспорядок»; «крестьяне истребляют <леса> с остервенением, чтоб поступить к жиду»; «Земледелие есть враг жидов»; «Ограничить права жидов во многих случаях можно и должно»; «Восемьдесят миллионов существуют лишь на поддержание трёх миллионов жидишек»; «Вот жиды становятся помещиками, — и вот повсеместно кричат и пишут, что они умертвляют почву России», и так далее.

Весьма пикантно звучит в устах «гуманиста» Достоевского и горячая поддержка выселения татар из Крыма: «нечего жалеть о татарах — пусть выселяются, а на их место лучше было бы колонизировать русских», т. к. «если не займут места русские, то на Крым непременно набросятся жиды и умертвят почву края».

Учитывая вечность «крымского вопроса», отметим, что Достоевский в Крыму не бывал и истории его не знал — не знал о том, что на момент «покорения» в Крыму жило около четырех миллионов мусульман, которые в своем большинстве были «выдавлены» за пределы Российской империи, и случилось то, о чем написал Волошин, имея в виду, естественно, не жидов:


За полтораста лет — с Екатерины —

Мы вытоптали мусульманский рай,

Свели леса, размыкали руины,

Расхитили и разорили край.

Осиротелые зияют сакли,

По скатам выкорчеваны сады,

Народ ушел, источники иссякли.


Почву этого «расхищенного и разоренного края» и собирался оборонять от «жидов» Достоевский.

«Пророческие» опасения Достоевского отчасти подтвердились: лет восемьдесят тому назад в засушливой северо-крымской пустыне были созданы еврейские поселения, но евреи не «умертвили» почву этого мертвого края, а наоборот — воссоздали на этих бесплодных землях тот самый, воспетый Волошиным, утерянный рай. Однако великое российское изобретение — сплошная коллективизация все вернула на круги своя. Народ опять начал постепенно уходить в большие города, а уцелевших и задержавшихся там «жидишек» перестреляли «немчики» (применяя национальную терминологию Достоевского).

Другое «пророчество» — «земледелие есть враг жидов» — еще более ярко «подтвердилось» в сельском хозяйстве Израиля, особенно если сопоставить его с современными сельскохозяйственными «достижениями» тех, для кого, следуя терминологии писателя, земледелие было другом. Впрочем не менее интересен и относящийся к «Достоевскому времени» взгляд человека, чьи очи не были затуманены известного рода дерьмом: «Кстати об евреях. Здесь они пашут, ямщикуют, держат перевозы, торгуют и называются крестьянами, потому что они в самом деле и de jure и de facto крестьяне. Пользуются они всеобщим уважением, и, по словам заседателя, нередко их выбирают в старосты. Я видел жида, высокого и тонкого, который брезгливо морщился и плевал, когда заседатель рассказывал скабрезные анекдоты; чистоплотная душа; его жена сварила прекрасную уху… О жидовской эксплуатации не слышно. Кстати уж и о поляках. Попадаются ссыльные, присланные сюда из Польши в 1864 г. Хорошие, гостеприимные и деликатнейшие люди».

Отметим, что «хорошие и деликатнейшие» поляки «попадались» и Достоевскому — в годы учения (Станислав Осипович Сталевский) и в период ссылки (Шимон Токаржевский, Юзеф Аничковский, Людвиг Корчинский, Иосиф Жоховский, Кароль Бем, Ян Мусялович). Имена последних двух узников Омского острога писатель с присущей ему «благодарной памятью» присвоил карикатурным полякам в «Братьях Карамазовых» (Бем — в подготовительных материалах к роману, а «Муссялович» — в основном тексте), а остальных, по-видимому, безымянно «помянул» в своих «разоблачениях» польских хитростей.

Этот ответик Достоевскому и ему подобным 16 мая 1890 г., будучи в Томске, написал, прямо скажем, не очень большой любитель «жидов» и «полячишек» Антон Чехов, который, несколькими годами раньше однажды познакомившись с творческим наследием Достоевского, оценил его двумя словами: «Много претензий», и более к нему не возвращался, будто бы его и вовсе не существовало. Некоторые «претензии» Достоевского и их причины здесь и рассматриваются.


* * *

Столь же «вязкими» были мысли Достоевского, например, об Одессе, где он, как и в Крыму, никогда не бывал. Естественно, это был созданный его больным воображением «город жидов» (таковым «жемчужина у моря» предстала и в «Братьях Карамазовых») и очаг гнуснейшего разврата, оказывающий разлагающее влияние на всю Россию.