Боб объяснил Джо:
— Ты здесь до-олго просидишь, старина, потому что брат у меня — ни хрена не дюж и горазд только выделываться.
Смахивая со лба пот — переговоры затягивать слишком жарко, — я сдался:
— Давай сюда этот хренов шампунь.
Я снова поднял ванну, совсем ослепнув на жаре от пота, и неловко брызнул шампунем Джо на мошонку, для смазки. И, поглубже вдохнув, принялся катать псу яйца по мошонке, пытаясь распределить их вертикально и подоткнуть наверх, а по ходу комментировал свои чувства для Бобова увеселения — ну и чтоб уделять выполняемой задаче лишь необходимую толику внимания:
— Сорок девять лет живу. Представляю собой нынешнюю вершину тысячелетней эволюции биологического вида. Придирчивого естественного отбора. Долгих лет официального образования. Прилежных занятий. Развития навыков. Долгого, мучительного оттачивания восприимчивости. И вот теперь я понимаю, что вся моя жизнь была лишь подготовкой вот к этому самому мигу — попыткам извлечь яйца твоего пса, застрявшие в сливе ванны. И при этом я даже не знаю, идеал это, убожество, то и другое или ничего из вышесказанного.
— Ну, — высказался на это Боб с суховатой любезностью, — наверняка это лучше, чем что-нибудь похуже. — И затем Джо: — Ты послушай, как он хлюздит.
Я не стал на это реагировать и — наощупь — перетасовал все же яйца Джо так, что они сложились в стопку, а затем, как бы движением обратного доения стал поджимать ему мошонку снизу. Верхнее яичко проскочило в слив, за ним — второе. Джо был свободен. С проворством, которого не выказывал уже много лет, пес выпрыгнул из ванны и начал со стонами кататься в грязи.
Боб улыбнулся.
— Ну вот, дружище! Счастливая собака!
Когда я уронил ванну со своего онемевшего плеча, грязную воду в ней швырнуло так, что меня окатило через край.
Я еще немного похлюздил:
— Великолепно, я освобождаю его никчемные яйца и вместо спасибо — весь в мутагенной собачьей мерзости.
Боб расхохотался.
— Кроме этого — еще и наша вечная благодарность, не забывай.
Не забуду.
Красная горкаПеревод Шаши Мартыновой
Бабушка рассказывает мне
О своей первой любви
Звали его Джонни Хэнсен
Она всегда будет помнить
Теплый осенний день
Ей пятнадцать
Или почти пятнадцать
Была у нее кобыла по кличке Пеструха
И вот они с Джонни едут верхом
Вдоль реки Четко
Мелкой да топкой перед дождями.
Ей все еще мерещится вкус жареной курицы
Которую она приготовила к пикнику
И как же она волновалась
Что все губы у нее будут в жире
А он вдруг захочет целоваться.
Рассказывает, а сама полирует
Горку из красного дерева
Еще и еще
Пять минут
То же место
Пока не засияет.
Первая рана глубже всех прочихПеревод Шаши Мартыновой
Соски набухли
в студеном закатном воздухе,
она стояла по бедра в Мэд-ривер,
приметив Большую Голубую Цаплю,
что взмыла неуклюже со стремнины выше
и полетела вниз по реке к устью.
Мы любили друг друга на берегу всю ночь,
старательные, буйные,
яростные — и нежные
в первых дозволеньях,
оглушенные, одержимые.
Женаты, трое детей,
ранчо над рекой,
все еще можем восхищать друг друга тем, какие мы были, —
чего еще можно желать.
По пояс в воде, по пояс над водой,
она примечает, как Цапля летит, тень птицы
влагается в медные тени сумерек.
Я развожу костер на берегу и жду.
Усталый, безмолвный, дети спускаются
и умывают лица в реке.
Ждем, когда появится ГудиниПеревод Шаши Мартыновой
Волшебство — не уловки с видимостью.
Это изъятие всамделишного.
Не сноровистые трюки, прикрытые болтовней,
а подлинный кролик в любой шляпе.
Не фокусы. Не ключ от наручников
из ее рта в его,
переданный в поцелуе на удачу,
перед тем как его закуют в сундуке
и бросят в холодную всамделишную реку.
Не ключ, а сам поцелуй,
нежный, испуганный,
неистовый, как наше облегчение,
когда он выплывает из груженого сундука
и с самого дна реки начинает подниматься,
избегнув ловкого обмана,
свободный от иллюзии побега.
ГрафиняПеревод Максима Немцова
Вчера ночью я любил свою страстную графиню,
а экспресс «Паннония»
несся мимо деревень, которые мы видели
лишь трепетом света
по зеленой эмалевой крыше спального вагона.
На несусветном расстоянии от
того первого поцелуя в Будапеште,
доехав чуть не до Праги,
пугая луну,
пока Чехословакия скользила у нас под телами,
стоны наши подслащивали железный лязг
рельсов и колес,
а мы таяли от наслажденья.
Когда я проснулся на Берлинском вокзале,
ее уже не было.
Вложила слоновую косточку
мне в руку.
Сметен силой
равно как и слабостью.
Восхитительной, необузданной, фантастической графиней,
Гиневерой, Марией, луной,
любовью, изобретенной против одиночества,
сердцем, что измождено рассудком.
Сметен прозрачностью
у кончика корня.
Виолончелью в пустом коридоре.
Тем, что можешь дать, и тем, что можешь взять.
Потерялся, воображая то, чего знать не можем,
и зная то, чего нам не иметь.
Веря, что любовь унесет нас прочь
по Реке Вавилонской
к баснословному саду, пышному от груш.
Желая всего и сразу,
странствие поглощено
в сиянье лунного света и грезы
чистой до того, что даже пепел сгорает
до оттенка ее пеньюара.
И, словно бы нам запретили, мы
остаемся желать большего.
Тепло ее тела, едва живого
в слоновой кости, свернувшейся в наших руках.
Оленье рагуПеревод Максима Немцова
Фримену Хаусу
Я б мог состариться с тобою, Фримен,
две древесные крысы, почти вечно пьяные
в хижине высоко в горах Кламат,
которым почти ничего и не осталось —
лишь жаловаться на зубы да печенки,
не понимать, на что ушли деньги,
да смотреть, как движется река.
Раз в месяц, если удастся пинками
заставить очередной старый пикап работать,
с лязгом бы скатывались в Юрику за припасами,
может, учили б пацанов азартным играм,
а то и Гумбольдтовых студенток клеили.
Две недели спустя, все еще приходя в себя,
вижу, как ты помешиваешь в котелке
медленно, оценивающе,
кивая с таким глубоким смирением,
что радостно:
«Опять оленье рагу».
Ложки скребут в деревянных мисках,
мы едим у очага,
треплемся о том о сем:
сколько валунов затащили для
этого очага, чуть пупок не развязался;
почему лосось в этом году запаздывает;
о сравнительных достоинствах «Хаски» и «Маккаллохов»;
о непрекращающемся упадке романного жанра;
почему Энн ушла от Вилли еще в 88-м;
как однажды морозным утром в долине Скагит
мы видели стаю в две сотни гусей,
что кружила над нами и обращалась в снег.
И дни протекают, как байки и река,
впадают в тот уют, что мы заслужили.
Едим рагу, смеемся.
И дни проходят, как солнце и луна,
великолепно безразличные
к нам, чокнутым брехливым старикам,
что чавкают рагу, а сами постепенно
становятся беспомощными, забывчивыми,
пересказывают старые байки, чтоб не старились,
пока не минует много трапез
и деревянная миска не протрется насквозь.
Зимняя песняПеревод Шаши Мартыновой
Памяти Дороти Миллимен
Принятие смерти
В самих наших сердцах —
Вера, которой мы даем жизнь,
Что любви — еще быть:
Глянцевая умбра
Гниющих папоротников;
Колокольная киноварь
Крыжовенного цвета;
Дождь на реке.
О юморе:случка ослиц и луковицПеревод Шаши Мартыновой
Если скрещивать ослиц и луковицы,
получится, в общем, много лука с большими ушами.
Это начало анекдота.
Легкомыслие языка,
бесцельное
следствие игры,
когда просто озоруешь,
выдергиваешь то одно, то другое
из нескончаемых возможностей
и складываешь вместе.
Ум идет в жопу — на весь вечер.
Потеха, ну да, но
не суть;
и, в общем, не то, на что надеялся,
скрещивая ослиц и луковицы
лишь так, как можно их скрестить —
в умах, до того необузданных, что соединяют это,
просто поглядеть
что получится.
А получаются,
в общем,
луковицы с большими ушами.
Но любовь всегда вознаграждает воображение,
и хоть изредка получается
норовистая ишачиха,
от которой наворачиваются слезы.
Поливка сада в самый жаркий день летаПеревод Шаши Мартыновой
Эй, Ящерка Назаборная!
Думала, дождь собирается?