Дождь на реке. Избранные стихотворения и миниатюры — страница 9 из 13

Драконий цвет — кровавый мак,

плотский, сжатый,

выбит в основе ее хребта.

Мак, что я срезал, когда лепестки облетели,

чтоб заполучить млечный лотос ее слез.

Срезал в пекле дня,

лезвием по спирали вокруг луковицы,

душистое млеко

высохло на солнце дочерна.

В моем уме. В моей нужде,

чтоб повелевать густым цветеньем

во снах моих у нее на груди.

Меж тем акула налетает на пловца

и растрясает челюстями на части.

Сны о силе и безупречном освобождении

от боли. Яркий

такой цветок. Кровь

распускается в воде,

кружит в зеленых глазах ее,

словно пламя.

Гипнотический лепесток и шелк

ее тела движутся с моим вместе,

дуга наслаждения между снами,

а во мне цветет мак

с жестоко изысканной чистотой одержимости.

Алмаз, что на измеренье плотней.

Кровь, что, замерзнув, расширяется.

Находка любвиПеревод Шаши Мартыновой

После взрыва в Оклахома-сити

собак-спасателей

свезли самолетами вместе с кинологами

со всех Штатов.

Но когда собаки не смогли найти

ни одного выжившего,

они впали в уныние,

и после очередного дня без единого

живого спасенного,

даже если собаки искали,

все было без особого толку.

И тогда кинологи принялись по очереди

прятаться в руинах,

чтобы собаки нашли их живыми.

ПотокПеревод Шаши Мартыновой

Подчиняясь безумному равновесию

в динамо-сердечнике любого теплообмена

прохладный прибрежный воздух,

втянутый с Тихого океана подымающимся жаром Долины,

течет на сушу через гряду,

и поднимается ветер.

А в саду

колеблется стебель подсолнуха,

клонит голову с семенами,

того и гляди рассыплет.

Спасибо за танецПеревод Шаши Мартыновой

Ах как ты танцуешь пони.

Твист — вообще ништяк.

Весь дрожу, когда поешь ты

«Хочешь, я вот так?»

Обожаю я твой шимми

И твое «о, йе-е»,

Но живу я твоей румбой

В кружевном белье.

КаменьПеревод Шаши Мартыновой

Из двух великих мастеров,

Говорят, один умер безмятежно,

С легкой улыбкой на лице;

Второй вопил истошно,

В ужасе от смерти.

Никаких выводов тут быть не может.

Камень летит

До самой земли.

Женщина в комнате, набитой поролоновыми числамиПеревод Шаши Мартыновой

Женщина сидит на стуле с прямой спинкой

в комнате, набитой поролоновыми числами,

которые движутся, словно молекулы

у абсолютного нуля. Медленнее,

чем в замедленной съемке, они

стукаются о стены квадратной комнаты,

отскакивают без всякого порядка

бьются о другую стену, потолок, пол или о женщину

и отлетают как попало

снова. Бесконечно.

Это не больно.

Цифры от нуля до девяти,

размером с пончик,

сделаны из поролона

и движутся так медленно,

что от них легко уворачиваться.

Женщина сидит на стуле посреди комнаты

и не уклоняется от ударов.

Давно уж позади слезы,

мольбы, смех, молитвы —

и ныне она преисполнена

могучей решимости,

превыше любых вообразимых возможностей.

Она сидит.

Без видимого выхода.

Без различимого надзирателя.

Без имени.

Повод житьПеревод Максима Немцова

Летом 67-го мне было 22, сторожил жилье моего брата на Джи-стрит в Аркате, впервые серьезно увлекся горячкой и бореньями сочинительства стихов, был так нищ, что куличика песочного позволить себе не мог. Но в тот день домовладелец нанял мои праздные руки помочь ему разгрузить мебельный фургон пожиток его недавно почившей тетушки, заплатил мне десятку, и я шел через Джи-стрит к «Сэйфуэю», где сейчас «Уайлдберриз», деньги жгли мне руку — хватит, если расписать потуже рацион, на неделю спагетти, — и, помню, хохотал: неделю питаться пастой всяко лучше печально известных Тако для Голодающего Поэта от дружка моего Фунта (кружок копченой колбасы на холодной тортилье, свернуть и жевать), — хохотал и хлопал десяткой, прикалывался над Фунтом, перешел парковку — и тут обнаружил Джули, голышом в лесу, она пела на языке, которого я никогда не слышал, — Джули с кривым крестиком, который она выколола себе между пупком и каштановыми волосами на лобке тупой английской булавкой и тушью за ванной шторкой в Женском Исправдоме: ушло на это два часа, но монашки, рассказывала она, не лезли — боялись увидеть ее голой, да и я, сказать вам правду, боялся, но страху этому не уступил, чему и рад, поскольку и через 30 лет губы мне по-прежнему жжет после того, как я поцеловал этот крестик, когда мы доели спагетти, что я приготовил, и ту ночь я запомню навеки — ведь тогда я впервые сообразил, что деньги, еда и поэзия — образы жизни, а не поводы к ней.

ПоскребПеревод Максима Немцова

Гонишь спертый «т-бёрд» 81 года с откидным верхом

    по пустыне

         закиданной звездами летней ночью,

                крышу опустил, песенки погромче сделал —

                       «Стоунз», Дилан, Старина Вэн, —

полфунта сокрушительной травы на сиденье

    между тобой и смешливой рыжеватой блондинкой

         с ногами отсюда до Небес,

                которая застопила тебя на выезде из Барстоу,

    бросив там обсоса-мужа

         да и кучу девичьих грез заодно, —

                хотя понимает:

                        кое-какой невинности мы не теряем никогда,

                                 и если вам с ней по пути,

то ей всегда хотелось

    выйти голой на балкон третьего этажа

          во Французском квартале во время Марди-Гра,

                чтоб только ощутить на теле ночь, —

ну и да, тут и близко не пахнет любовью,

    но иногда поскреб — и уже хватит.

ПоживаПеревод Шаши Мартыновой

Любовь — пожива упоенья.

Дом из досок, собранных

на развалинах танцзала

на ручье Остин, еще с тех времен,

когда Казадеро был курортом.

Собрано, свалено в кучу, утащено;

старые квадратные гвозди выдернули,

загнали новые.

Терпеливо, пылко, по мерке, поистине.

Дом начался на лапе монтировки,

закончился дранками внахлест,

прибитыми накрепко —

против адских февральских ветров

и на черный день увлеченного бегства от всех.

Дом немал — на затворничество хватит,

крепок — свет держит,

крыша проконопачена по всем швам,

а кленовый пол зашпунтован и

уже гладко затерт

тысячей полуночных вальсов,

со времен Весны и полной луны,

когда танцоры словно скользили по воздуху,

кавалеры нервно-прекрасны,

дамы — с цветами в локонах.

Пожива из города-призрака, выстроена с нуля.

Строили верой, потом, заботливо.

Прислушивались к дереву чутко — аж слышно,

как смех танцоров плывет вниз по теченью

и смущает выдр и филинов.

Строили из радостей, что не избываются.

Строили, извлекая подлинность.

Полировкой — не захватом.

Гранением бриллианта —

не воровством алмазов.

По мерке, прямо, истинно.

Дом на самом конце гряды.

Бриллиант ума танцоров.

Изумительная пустота лунного света,

заливающая бальный пол.

Эпиталама ВикторииПеревод Шаши Мартыновой

ПО СЛУЧАЮ НАШЕЙ СВАДЬБЫ, 7 ОКТЯБРЯ 1994 ГОДА

Касаюсь твоей щеки,

а где-то умирает телеолог —

вроде как от сердечного приступа, в мотеле Фресно,

девятый на этой неделе,

и следователь подмечает сходства:

все мужчины за сорок;

имена у всех начинаются с буквы Д;

все только в бледно-голубых трусах из «Мервина»,

размер — «средний»;

у всех одна сомнительная склонность к точкам с запятой

в страдальческих стихах о детстве,

что валяются, недописанные, на столах

             из щербатой «формайки».

И все — лишь когда я касаюсь твоей щеки.

Стоит мне коснуться шеи твоей

(О Иисусе, милый и трепетный, да и Будда, сияюще тающий),

и каждого твидового умника,

что ошибочно принимает зубодробильный словарный

             запас за знание,

и каждого школьного учителя, что врал ученикам, —

всех оглоушивает посреди ночи;

и все политики в Западном полушарии

падают на колени и молят о прощении;

и последний практикующий экзистенциалист

после многих лет размышлений над внутренней

             сущностью яблока

наконец его съедает.

И от этого принимаюсь тебя целовать

(Ах, лунный бред; о нескончаемая алмазная

             нова солнца),

и когда соприкасаются наши губы,

каждая птица в полете складывает крылья и скользит,