Я остановился передохнуть у самого заборчика. Вытер лоб. Насколько я мог припомнить, заборчик доставал мне до плеча — осенью я имею в виду. Он был из металлической сетки с крупными ячеями и ржавый. Тело водяного танка, вознесенное фермами метров на двадцать над землей, было самой высокой точкой в округе. Оно уже сливалось с быстро темнеющим небом.
Я перешагнул через заборчик, побрел к вышке и стал подниматься, воткнув лыжи рядом с первой ступенькой. Лесенка была решетчатая, и я видел снег прямо под собой. Балки и крепления обступили меня, и я отчего-то почувствовал себя уютнее. На верхней узенькой площадке вцепился в дрожащий прут ограждения, привалился спиной к круглой туше танка и стал смотреть. Отсюда видны были неровные размытые пятна перелесков и низкая бахрома гонимых по небу туч. Я влез еще выше, туда, где ограждений не было, и ни один огонек не открылся мне. Гигантский бак отчетливо раскачивался, хотя -я знал — был еще не пуст: водопровод перестал действовать только с холодами. Весной лопнувшие трубы потихоньку вернут, что забрали из земли.
В мире были лишь две вещи — тьма и мгла. «Тьма и мгла», — сказал я вслух.
— Тьма и мгла-аа!..
Но голос мой потерялся в ветре.
Я спустился обратно на площадку, а потом опустился вообще и вернулся домой. Совершенно незачем было туда лазить, подумал я. Совершенно.
— Ну и что, Риф? Тебя спрашиваю: ну и что? Я побегу кого-то искать? Я буду вывешивать флаги и зажигать костры? Дудки вам. Я рад, слышите вы, рад быть один! Наконец-то! — вот все, что я могу сказать. Ты, Риф, видела, может быть, кого-нибудь еще? Вы, может быть, видели? И сколько? Сотня? Три сотни? Тысяча? А может быть, двое — со мной? А? Какая-нибудь Ева для меня, ха-ха… Нет, Риф, я никого не собираюсь искать. Я не буду искать их. Я не спрашиваю даже — откуда взялось то утро. Какая произошла всесветная дьявольщина. Ты, может быть, знаешь, а? Не кусайся, глупая собака, я тебе того-то раза не простил… Риф! Риф! милая моя, вот ты меня любишь, правда? Ты последнее существо, которое меня любит… да и почти первое. Вот -поняла? — вот кто если и остался — нелюбимые. Нас никого не любили, и были мы никому не нужны… И вот однажды кому-то это все надоело… а впрочем, не знаю. И знать не желаю, понимаешь ты?.. Что это? .Что? Вот это вот, слышишь? А? А, ветер. Ветер, Риф, и на равнине ни одного огонечка, ты мне поверь, я уж видел… Ну не пью я, не скули, не пью больше…
По ночам над лунным снегом тянулся чистый, заунывной тоски вой. Риф вздыбливала шерсть под моей рукой и отрывисто произносила: «Бух!» А временами древний страх поднимался в ней и пересиливал воспитанную на собачьей площадке храбрость, и тогда она тоненько плакала, и не находила себе места, и лизала мне лицо.
В одну из дальних вылазок я наткнулся на почти целого задранного лося и от великого ума вырубил ляжку и приволок ее домой. Восемь дней длилась осада. Никогда ранее не покушавшиеся ни на припасы мои, ни на самую жизнь волки, похожие на худых голенастых собак, теперь разгуливали под окнами, а по ночам собирались в круг. Разок я попробовал сунуться наружу, и тотчас здоровенный зверюга прыгнул на меня с крыши сарая; он промахнулся совсем чуть-чуть. Риф выматывала мне душу своим лаем. На седьмые сутки я вздохнул и вложил в ствол тяжеленький патрон с жаканом. Мне очень не хотелось этого делать, но холостые выстрелы их не пугали. Их не пугала даже дробь 4,5. Я еще раз посмотрел на колодец через дорогу и выстрелил в вожака.
Звери просидели над его телом до вечера, провыли ночь, а наутро маленькая злая волчица — быть может, подруга вожака — увела их, и цепочку их следов замело поземкой. Я радовался, конечно, такому исходу дела, хотя это мало согласовывалось с моими представлениями о волчьих нравах. На всякий случай просидел взаперти еще полдня, но стая, по-видимому, ушла окончательно, и я осмелел.
Меж тем зима понемногу прекращалась. Ветер сделался сырым, почти неизменно дул с юга. Удлинились дни и укоротились ночи. По утрам стали галдеть птицы. Планета скатывалась по орбите, которая, как мне приходилось слышать, имеет форму вытянутого эллипса. Когда от бескрайней снежной страны остались грязно-белые ноздреватые острова, я стащил с машины волглый брезент и, раскрыв засаленную книгу на слове «Введение», полез в кабину.
За двадцать или около того последующих дней в мире произошли значительные изменения. Почва окончательно впитала в себя зиму, проклюнулась новая яркая травка, а почки на деревьях приготовились выпустить те миллионы тонн листвы, которые наравне с притяжением небесных тел влияют на высоту океанских приливов. Домики поселка, просыхая, колебали над собой перспективу. Риф снова сидела рядом со мной, теперь — на удобном помосте, в меру мягком, в меру неровном, и, как казалось, с благодарностью поглядывала на меня. Впрочем, ее взгляды можно было расценить и как недоумение: зачем вновь куда-то ехать, если здесь так хорошо, если все ямки и канавы в окрестностях так тщательно изучены, если гонять за зайцами, теперь, когда нет снега, это так увлекательно, а полевки, которых видимо-невидимо, так вкусны. На взгляды Риф я мог бы ответить, что, конечно, тут хорошо; конечно, небо везде одно и похожее, а до непохожего ехать — ее полжизни; конечно, приятно играть в свой собственный дом, и приятно, когда сбываются мечты, пусть даже невеликие, и приятно, когда ты вдруг наследник всего и можно брать что хочешь и сколько хочешь, и приятно и, конечно, хорошо, когда есть теплый ночлег и вкусная еда… Но, мог бы ответить я Риф, но..,
— Но мы едем в дальние страны, — сказал я в свое оправдание. — И теперь я в общем представляю себе, как заставить эту железку везти нас, если она вдруг заупрямится. Немаловажно, как по-твоему?
Основную часть груза составляли бензин и запасные части к грузовику. Я также пополнил и разнообразил свой арсенал и взял много боеприпасов — ни за чем, просто подвернулся случай. Кое-какое снаряжение, еда, — что нам еще было надо?
Еще на переломе зимы я решил, что хватит с меня суровых северных красот, а надо перебираться где теплее. Я хотел достигнуть ближайшего южного побережья материка, а там — либо вправо, либо влево — Пиренеи или путь в Африку. Я попытался представить себе, как это будет. Лет на пять, на семь такой программы хватит, а дальше я не загадывал, дальше нужно было еще выжить. На трансокеанское путешествие я вряд ли решусь, до конца дней так и буду прикован к своей половине треснувшей Пандеи, Но уж это-то меня не приводило в отчаяние.
…великолепная автострада, прорезающая полконтинента, и километровые пляжи, уставленные геометрическими громадами человечьих сот; величественные, маленькие, будто карманные, развалины; затопленный город со стенами и мостами ажурного камня, тронутого плесенью; город городов и другой город -город-мечта, который, по легенде, раз увидев, носишь в сердце всю жизнь; соблазны — о, какие соблазны той части мира; и земля выжженных плоскогорий, и белых домиков, и арен, из которых трудолюбивый дождь вымыл уже всякий след обильно лившейся некогда крови…
Риф спала, уткнувшись мордой в хвост. Я въехал в небольшой городок и решил выйти на разведку. Это потом я перестал их считать, насытившись их одинаковой новизной и примелькавшимися отличиями друг от друга, останавливался только для пополнения запасов. Но этот был первый. Рубеж на моем, как мне тогда виделось, бесконечном пути.
7
Стена была желтой, с обвалившимся пластом штукатурки. Трещины иссекли и асфальт, и в них, в весенней влаге, занялся изумрудный мох. Это был центр городка — площадь с модерновым казенным зданием, стандартным кинотеатром, киосками (один скособочился, в ночь тихого апокалипсиса задетый автомобильчиком, что ржавеет сейчас, обнимая соседствующий столб), стандартными названиями расходящихся улиц, набором магазинов и памятниками. Последние — в виде стандартных же стел и бетоно-абстракций.
Я немного пострелял в воздух, вызвав к жизни стаи ворон из-за крыш и слабенькое эхо с провинциально-спитым голосом. Риф привыкла уже и только дернула ушами. Ее заинтересовал какой-то след, и я пошел за нею, потому что, в общем, никуда специально не направлялся, а хотел размять тело после двухсот километров за рулем. Мы шли по трамвайным путям. Рельсы, еще блестящие, обметала паутина ржавчины, изредка дугами свисали провода. В скверах по сторонам встречались деревья с переломанными обильной зимой сучьями. Одна ветла, росшая в вырезанном квадрате на краю тротуара, уложила половину расщепленного ствола поперек мостовой, и эта половина наравне с уцелевшей частью дала первые острые листики. Я видел осевшие машины и выбитые стекла в домах, видел высыхающие под солнцем мелкие болота с черной слизью — это закупоренные осенними листьями стоки не выполняли более своего назначения; видел и другое, напоминавшее, что прошла все-таки целая зима. Процесс разложения начался, и какие-то органы и клетки отомрут первыми, а какие-то будут держаться дольше, очень долго, поддерживая сами в себе жизнь, питаясь сами собою…
…беззвучно тикать светящиеся часы подземных хранилищ — как сейчас; сверхъемкие аккумуляторы отдавать по грану свою энергию — как сейчас; механическая жизнь, разумный бег электронов и порций света, то, что пережило человека, на останки чего или на следы останков чего через тысячу или тысячу тысяч оборотов планеты вокруг слабой желтой звезды взглянут чужие глаза, и чужие умы сделают свои умозаключения… я, оставшаяся крупинка, могу лишь дожить наблюдателем, я видел созидание и увижу распад, обе стороны сущего открываются мне, могу ли я быть недовольным своей участью?..
Я вернулся к казенному зданию. Его толстенные стеклянные двери определенно претили мне, и я с удовольствием разнес их очередью. Внутри все было как подобает, чисто, голо, только покрыто ровным слоем тончайшего праха. Телефоны в кабинетах — от самого большого до самого маленького кабинета — больше не будут соединять и направлять жизнь этого городка. Все закончилось, и ничто в нынешнем мире не выглядит более нелепо, чем железный ящик, оберегающий лепесток окаменелой резины на деревяшке — реликт высшей власти над мертвым и живым.