Георгий Полонский, Наталья ДолининаДоживем до понедельника. Ключ без права передачи
Киноповести и сказки для взрослых
Доживем до понедельникаКиноповесть о трех днях в одной школе
Куда-то все спешит надменная столица,
с которою давно мы перешли на «вы»…
Все меньше мест в Москве,
Где помнят наши лица,
все больше мест в Москве,
где и без нас правы.
Булат Окуджава
Четверг
Может быть, мы не заметили ту осень, которую любил Пушкин. Допустим, из-за ее застенчивой краткости в этом году.
А можно сказать категоричнее: такой осени не заслужили мы, вот Москва и не видела ее. Теперь уж не увидим — сразу, наверное, к «белым мухам» перейдем.
Факт налицо: не та осень! Всего лишь «облачная погода без прояснений», не более.
Только к утру перестал дождь.
Во дворе у серого четырехэтажного здания школы безлюдно — мокрые деревья да птичий крик…
Выбежали из этого здания два пацана без пальто. Поеживаясь и оглядываясь, закурили. Выступ небольшой каменной лестницы загораживает их от ветра и от возможных наблюдателей, но только с одной стороны.
А с противоположной — как раз идет человек. В очках. Сосредоточен на том, куда поставить ногу, чтобы не увязнуть в глине. В углу его рта — незажженная сигарета.
Мальчики нырнули обратно в помещение.
— Как думаешь, видел? — спросил один, щуплый, с мышиными зубками. Второй пожал плечами.
Потом тот человек вошел в вестибюль.
— Здрасте, Илья Семеныч, — сказали оба мальчугана. Щуплый счел нужным объяснить их отсутствие на уроке:
— Нас за нянечкой послали, а ее нету…
— А спички есть? — спросил мужчина, вытирая ноги.
— Спички? Не… Мы же не курим.
Мужчина прошел в учительскую раздевалку.
— Надо было дать, — сказал второй мальчишка. — Он нормально спросил, как человек.
Щуплый со знанием жизни возразил:
— А кто его знает? С одной стороны — человек, с другой стороны — учитель… Пошли.
Под потолком летает обезумевшая, взъерошенная ворона. От воплей, от протянутых к ней рук, от ужаса перед облавой она мечется, ударяясь о плафоны, тяжко машет старыми крыльями, пробует закрепиться на выступе классной доски, роняя перья… Там до нее легко дотянуться, и она перебирается выше, на портрет Ломоносова.
Молоденькая учительница английского языка ошеломлена и напугана ужасно. Сорвали урок!.. Совсем озверели от восторга, их теперь не унять, не перекричать… Весь авторитет — коту под хвост! Ее предупреждали: как начнешь — так и сложится на годы вперед… Проблема № 1 — правильно поставить себя, заявить определенный стиль отношений… Вот она и заявила!
— Швабру тащи, швабру!
— А почему она не каркает? Может, немая?
— Черевичкина, ты всегда завтраки таскаешь, давай сюда хлеб!
— Станет она есть, жди! Сперва пусть очухается!
— Наталья Сергеевна, а как по-английски ворона?
— Вспомнил про английский! Вот спасибо…
— Ну как, Наталья Сергеевна?
— A crow.
— Эй, кр-роу, крроу, кррроу!!!
— Тряпкой надо в нее! Дежурный, где тряпка?
— «Какие перышки! Какой носок! И верно, ангельский…»
— Ну знаешь классику, знаешь! Братцы, под лестницей белила стоят. Искупаем ее?
— Сдохнет.
— Крроу, крроу!
И все это выкрикивается почти одновременно, и в глазах Натальи Сергеевны рябит от этих вдохновенно-хулиганских, вспотевших, хохочущих лиц! Вот уже кто-то приволок швабру, отнимают ее друг у друга… Ворона сжимается, пятится, закрывая глаза…
— Хватит! Не смейте ее пугать, она живая! — вдруг кричит Наталья Сергеевна, которая другие совсем слова готовила: про потерянный человеческий облик, про вызов родителей, про строжайшие меры… У переростка Сыромятникова она силой отбирает швабру, сует ее девчонке:
— Дикари вы, да? Рита, унеси швабру!
Потом она встала на стул и в наступившей тишине потянулась к вороне:
— Не бойся, глупенькая. Ничего мы тебе не сделаем…
Восхищенно переглядываются ребята: новая англичаночка у них, оказывается, — что надо!
Одному из ребят возня с вороной наскучила. Это Генка Шестопал, парень с темными недобродушными глазами, с драмой короткого роста, со скандальной — заметим к слову — репутацией. Китель расстегнут, руки в карманах, движения какие-то нервно-пружинистые. Он вышел в пустой коридор вслед за девчонкой, которая вынесла туда швабру.
— Что бу-удет!.. — весело ужасаясь, сказала ему девочка про всю эту кутерьму.
Она была тоненькая, светлая, зеленоглазая, ее звали Рита Черкасова.
— А что будет? — меланхолически спросил Генка. — Будут метать икру, только и всего…
— А кто это сделал-то? Я и не заметила, откуда она вылетела.
— А зря. — Генка открыто разглядывал Риту. Другим девчонкам не под силу соперничать с ней, и она это знает, оттого и ведет себя с тем королевским достоинством, которому не приходится кричать о себе: имеющий глаза увидит и так…
— Зря не заметила. Ты член бюро, с тебя будут спрашивать…
Она дунула небрежно вверх, прогоняя падающую на глаза прядь волос, и хотела вернуться в класс, но Генка привалился спиной к двери.
— «Что за женщина, — тихонько пропел он, — увижу и неме-е-ею… Оттого-то, понимаешь, не гляжу…»
— Пусти, ну!
— Если это дело будет разбираться в верхах, — проговорил Генка бесстрастно, — можешь сказать, что ворону принес я.
— Ты?! Очень мило с твоей стороны, — поразилась она. — Я жутко запустила английский, два раза отказывалась, а сегодня погорела бы точно.
— А моя ворона умница, она это учла, — глядя в потолок, намекнул Генка. — Ну ладно, иди, а то телохранитель твой заволнуется. — Это он произнес уже другим тоном, едким и мрачным.
— Из-за тебя? — Она смерила его взглядом и вернулась в класс. Генка вздохнул и пошел за ней.
…Наталья Сергеевна, все еще стоя на стуле, подумала вслух:
— Так она не пойдет на руки. Надо хлеба на книжку… Есть хлеб?
— А как же! Черевичкина! — Это крикнул Костя Батищев, красивый парень в таких джинсах, какие в конце шестидесятых могли достать и натянуть на себя немногие… Это его Генка назвал телохранителем Риты, и она действительно немедля оказалась рядом с ним. Они и за партой сидели вместе. И вообще их роман законным образом цвел на глазах у всех.
Пышнотелая Черевичкина давно держала наготове полиэтиленовый мешочек с бутербродами. Не вынимая их оттуда, она отщипнула немножко.
— Вороне Главжиртрест послал кусочек сыра, — продекламировал Михейцев, большой энтузиаст нынешнего переполоха. Он вырвал у нее мешочек. — Не жмотничай, тебе фигуру надо беречь…
Класс продолжал ходить ходуном.
По коридору шагал Илья Семенович Мельников, учитель истории, — это его мы видели, когда он входил в школу. Худощавый лобастый человек. Сорок пять ему? Сорок восемь? Серебряный чубчик. Иронический рот и близорукость придают его облику некоторую надменность. Но стоит ему снять очки — выражение глаз станет беззащитным. Он чем-то на Грибоедова похож.
Мельникова остановил шум за дверью девятого «В». Пришлось заглянуть: с нового учебного года он был здесь классным руководителем.
То, что он увидел, было настоящим ЧП: класс радостно сходил с ума; учительница, явно забывшись, стояла на стуле; кольцом окружали ее ребята, ни один не сидел за партой; все шесть плафонов на потолке угрожающе раскачивались; спасибо, что не все шесть — на полную амплитуду!
Мельников распахнул дверь и ждал не двигаясь. Просто глядел и вникал. Они застыли на местах. Мальчишки прекратили жевать конфискованные у Черевичкиной бутерброды.
Опустив голову, закрыв щеки и уши обеими руками, умирала от стыда и страха Наталья Сергеевна. Она даже со стула забыла слезть, до того оцепенела.
Мельников понял, что взрослых здесь не двое, как могло показаться, а он один.
Оглядываясь на него, ребята побрели к своим партам. Наталья Сергеевна, неловко натягивая подол, слезла со стула. Только теперь, когда все расступились, Мельников увидел ворону. Она, словно специально, чтобы обратить на себя его внимание, покинула ломоносовский портрет и села на шкаф для наглядных пособий. Многие прыснули.
— Илья Семенович, понимаете… — краснея, начала Наталья Сергеевна, — я давала на доске новую лексику, было все хорошо, тихо… И вдруг — летит… Я не выяснила, кто ее принес, или, может быть, она сама…
— Сама, сама, что за вопрос! Погреться, — насмешливо перебил Мельников, глянув на закрытые окна. — А зачем передо мной оправдываться? Класс на редкость активен, у вас с ним полный контакт, всем весело, — зачем же я буду вмешиваться? Я не буду. — Он повернулся и вышел.
В классе приглушенно засмеялись, потом притихли — кто затаил азартное любопытство (теперь-то что она будет делать?!), кто — сочувствие (зря мы ее подставили… все-таки совсем еще девчонка).
— А правда, что вы у него учились? — спросил Генка, с интересом наблюдавший за ней.
Ответа не последовало. Прикусив губу, постояла в растерянности Наталья Сергеевна и вдруг выбежала вслед за Мельниковым. Догнала его в пустом коридоре.
— Илья Семенович!
— Да? — Он остановился.
— Зачем вы так? Илья Семеныч? Да, я виновата, я не справляюсь еще… Но вы могли бы помочь…
— В чем же? Если вам нужна их любовь — тогда дело в шляпе: они, похоже, без ума от вас… А если авторитет…
— А вам теперь любовь не нужна?
Мельников усмехнулся:
— Любовь зла. Не позволяйте им садиться себе на голову, дистанцию держите, дистанцию! Чтобы не плакать потом… А помочь не сумею: никогда не ловил ворон!
Почему у нее горят щеки под его взглядом? Почему она поворачивается, как солдатик, и почти бежит, чувствуя этот взгляд спиной?
В классе она, конечно, застала все то же бузотерство вокруг вороны. И — принялась держать дистанцию…
С такой холодной угрозой она им сказала: «Silence! Take your places», что сели они сразу и молча уставились на нее с опасливым ожиданием. Она подошла к окну, открыла первую раму… Немного замешкалась, открывая вторую: шпингалет не поддавался.
— Выбросит! — вслух догадалась Рита Черкасова.
— Вспугнуть бы… — прошептал мечтательно чернявый Михейцев.
Англичанка стояла спиной: надо было успеть, пока она не обернулась. И, прицелившись, Костя Батищев сильно и точно запустил в ворону тряпкой. Но слишком сильно и слишком точно — так, что даже ахнули: мокрая и оттого тяжелая тряпка накрыла птицу, сбила ее и только упростила учительнице дело. Она взяла этот трепыхающийся ком — и выкинула.
Стало очень тихо. Наталья Сергеевна захлопнула окно и стала быстро-быстро перебирать и перелистывать на столе свои записи…
— А мне мама говорила, что птичек убивать нехорошо, — меланхолически сказал переросток Сыромятников.
— Без суда и следствия, — добавил Михейцев.
Не очень послушной рукой Наташа стала выписывать на доске лексику к новому тексту. Но класс не унимался.
— Наталья Сергеевна, ведь четвертый же этаж! В тряпке! Зачем вы так, Наталья Сергеевна! — волновались девочки.
Напрасно она пыталась вернуться к английскому, напрасно стучала по столу и повторяла:
— Stop talking! Silence, please![1] — (Чужой язык раздражал их, пока не выяснили кое-чего на своем.)
Генка, ни слова не говоря, сердито-серьезно следил за событиями. Зато острил, розовый от злости и возбуждения, его соперник Костя Батищев:
— Гражданская панихида объявляется открытой… Покойница отдала жизнь делу народного образования.
— Батищев, shut up![2] — грозно сказала учительница.
— А может, не разбилась? — предположил кто-то. — Я сбегаю погляжу, можно, Наталья Сергеевна? Я мигом, — вызвался Сыромятников и уже встал и пошел. — Я даже принести могу — живую или дохлую, хотите?
Наташа схватила его за рукав:
— Вернись!
— Ты не сюда, ты Илье Семеновичу принеси, — медленно, отчетливо произнесла Рита. — Пусть он видит, какие жертвы для него делаются…
Это оскорбило Наталью Сергеевну до слез, она задохнулась и скомандовала на двух языках:
— Черкасова, go out! Выйди вон!
Рита дунула вверх, прогоняя падающую на глаза прядь, переглянулась с Костей и неторопливо, с улыбкой, ушла.
Сыромятников — вслед за ней.
— Интересно, за что вы ее? — сузил глаза Костя. — Ребятки, нам подменили учительницу! У нас была чудесная веселая девушка…
— Батищев, go out! Я вам не девушка! — выпалила Наталья Сергеевна под хохот мужской половины класса.
— Ну все равно — женщина, я извиняюсь, — широко улыбаясь, продолжал Костя. — И вдруг — Аракчеев в юбке.
— Думайте что хотите, но там, за дверью… Be quick!
В знак протеста мальчишки застучали ногами, загудели… У двери Костя посулил сострадательным тоном:
— Так вы скоро одна останетесь…
— Пожалуйста. Я никого не держу! — окончательно сорвалась учительница, бледная, как стенка, и отвернулась к доске, чтобы выписать там остаток новых слов…
Поднялся и пошел к двери Михейцев. И его сосед. И в солидарном молчании поднялось полкласса… а затем и весь класс. Уходя, Генка сказал:
— «И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове…»
…Потемнело в глазах Натальи Сергеевны. Только слух различал, как еще одна группа встает, еще ряд пустеет… Когда она открыла глаза, в классе сидела только одна перепуганная толстая Черевичкина. Ужаснулась Наташа и снова закрыла глаза.
Уроки кончились, школа работала в тот год в одну смену. Жизнь, правда, превращала эту одну — минимум в полторы. Вот гнется над тетрадками словесница Светлана Михайловна, гуляет по страницам ее толстый синий карандаш. И это, считайте, покой еще, почти досуг… Вот она подняла голову, недоуменно прислушалась: музыка… Прекрасная и печальная музыка, совсем необычная для этих стен.
Светлана Михайловна заложила тетрадку карандашом и встала, любопытство повело ее наверх, в актовый зал… Она тихонько входит. В зале свет не горит и пусто. Нужно сперва освоиться с полумраком, чтобы увидеть: на сцене у рояля сидит Мельников и играет пустым стульям. При чахлом свете заоконного фонаря ему клавиатуры не видно наверняка — и не надо, выходит? Пальцы его сами знают все наизусть?
— Так вот кто этот таинственный романтик! — бархатисто засмеялась Светлана Михайловна.
Мельников вздрогнул, убрал руки с клавиш.
— Да нет, вы играйте, играйте, я с удовольствием вас послушаю. Я только мрака не люблю, я включу? — И зажглись все плафоны. — Вот! Совсем другое настроение… Это вы играли какую вещь?
Мельников вздохнул, но ответил:
— «Одинокий путешественник» Грига.
Помолчали.
— Да… — теперь уже вздохнула Светлана Михайловна. — Настоящую музыку понимают немногие…
Она сделала паузу, ожидая, что он подхватит ее мысль, но Мельников молчал, только пальцы его изредка задевали клавиши… Продолжить пришлось самой Светлане Михайловне:
— Я всегда твержу: нельзя нам замыкаться в скорлупе предмета. Надо брать шире, верно? Черпать и рядом, и подальше, и где только возможно! Всесторонне. И тогда личная жизнь у многих могла бы быть богаче… Если подумать хорошенько.
Мельников согласился вежливо:
— Если подумать — конечно.
— А кстати, почему вы не спешите домой? Не тянет?
Вопрос был задан значительно, но Мельников его упростил:
— Дождь.
— Дождь? — переспросила она недоверчиво. — Ну да, конечно.
Разговор клеился плохо.
— «В нашем городе дождь…» — негромко пропела Светлана Михайловна, умудренно, с печальной лаской глядя на Мельникова. — «Он идет днем и ночью…»
Одним пальцем он подыграл ей мелодию.
— «Слов моих ты не ждешь… Ла-ла-ла-ла…»
Вдруг все плафоны погасли. Мимо застекленной двери, за которой оставался последний из нормальных источников света, прошла нянечка с ведром. Возможно, это был с ее стороны намек: закругляйтесь, мол, с вашей лирикой…
— Я ведь пела когда-то, — поспешила заговорить Светлана Михайловна. — Было такое хобби! Когда я еще в Пензе работала, меня там, представьте, для областного радио записывали: «Забытые романсы»… И четырежды дали в эфир! Где-то и теперь та бобина пылится.
— Вот бы послушать, — сказал Мельников.
— Вы правда хотите? — встрепенулась Светлана Михайловна.
— А что? Допустим, на большой перемене? Школьный радиоузел не балует же нас ничем человеческим — а тут всех разом приобщил бы к романсам! Питательно же!
Это он пошутил? Холодновато как-то. А может, и едко. Впрочем, она перестала понимать все его шуточки — безобидные они или обидные? Вот и сейчас, не разобрав толком, ужалил он ее или ободрить хотел, — потускнела Светлана Михайловна, сникла. От самой головоломки этой. Затем, преодолев минутную слабость, потребовала:
— Дайте мне сигарету.
Мельников дал сигарету, дал прикурить и спустился в зал. Сел там на один из стульев. Теперь они были разделены значительным пространством.
Светлана Михайловна жадно затянулась и затем спокойно через весь зал сказала:
— Зря злитесь, зря расстраиваетесь… И зря играете «Одинокого пешехода».
— Путешественника, — поправил он. И зачем-то перевел на английский: — «Alone traveller».
— Вот-вот, — подхватила Светлана Михайловна. — Ничего ей не будет. Ее простят — и дирекция, и вы в первую очередь. Она же девочка, только начинает. Это мы с вами ничего не можем себе простить и позволить…
Закрыв глаза, Мельников откинулся на спинку стула.
Шумел за окнами дождь.
Светлана Михайловна подошла к Мельникову.
— Что с вами? — спросила она, страстно желая понять. — Почему вы стали таким?
— Каким? — Мельников спросил, не открывая глаз.
— Другим!
Он вдруг подмигнул ей и прочитал:
— Не властны мы в самих себе,
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть,
Всевидящей судьбе.
Как просто сказано, обратите внимание… как спокойно… И — навсегда.
— Еще бы, — осторожно поддержала Светлана Михайловна. — Классик.
— Кто?
Глаза ее устремились вверх, на лбу собралась гармошка морщин — ни дать ни взять, школьница у доски.
— Похоже на Некрасова. Нет?
Он покачал головой. Ему нравилось играть с ней, с учительницей литературы, в такие изнурительные для нее викторины.
— Тю… Не Тютчев?
— Холодно.
— Фет?
— Холодно. Это не из школьной программы.
— Сдаюсь…
— Баратынский.
— Ну, знаете! Никто не обязан помнить всех второстепенных авторов, — раздражилась вдруг Светлана Михайловна. — Баратынский!
— А его уже перевели, вы не слышали разве?
Она смотрела озадаченно.
— Перевели недавно, да. В первостепенные.
За что он ей мстит? За что?! И она сказала, платя ему той же монетой:
— Вы стали злым, безразличным и одиноким. Вы просто ушли в себя и развели там пессимизм! А вы ведь историк… Вам это неудобно с политической даже точки зрения.
Вот этого ей говорить не стоило! Мельников едко усмехнулся и отрезал:
— Я, Светлана Михайловна, сейчас даю историю до семнадцатого года. Так что политически тут все в порядке…
Он поднялся, чужой, холодно поблескивающий стеклами очков, в черном пальто, накинутом на плечи…
Она поняла, что его уже не вернешь, и мстительно спросила вслед:
— Вас, очевидно, заждалась ваша мама?
— Очевидно. До свидания.
Хлопнула дверь.
Сидит Светлана Михайловна в полутемном зале одна, слушает гулкие шаги, которые все дальше, все тише.
Черт бы подрал его с этими шуточками! Учитель не имеет права на них! Учитель — это же ясность сама, ему противопоказана двусмысленность… Разве не так?
Они встретились в булочной — учитель и ученик.
— Пять восемьдесят — в кондитерский, — сказал ученик кассирше. Он был интеллигентный, симпатичный — и почти совсем сухой, в то время как на улице наяривал ливень, отвесный, как стена.
— Двадцать две — хлеб, — сказал Мельников.
И тут парень, отошедший с чеком, заметил его:
— Илья Семенович!
— Виноват…
Дождь сделал непрозрачными мельниковские очки.
Пришлось их снять.
— Боря Рудницкий, если не ошибаюсь?
— Так точно! Вот это встреча!..
Дальнейшее происходило в кабине серой «Волги». Борис сидел с шофером, Мельников — сзади, засовывая хлеб в портфель.
— Ну вот… так-то веселей, чем мокнуть. Приказывайте, Илья Семенович, куда вам?
— Хотелось бы домой, на старый Арбат, там переулок…
— Отлично. Толик, слыхал? — обратился Борис к шоферу; тот кивнул и дал газ. — Все там же живете, все там же работаете… — с тепловатой грустью не то спросил Мельникова, не то констатировал Борис.
— Да. Боря, а что означает сия машина? — В тоне Мельникова благожелательное удивление.
— Как что? — засмеялся Борис. — Простую вещь означает: что в моем департаменте о ценных кадрах заботятся лучше, чем у вас… Мне, например, уже тогда было обидно, что такой человек, как вы, распыляет себя в средней школе… месит грязь, рискует в гололед… Не только несправедливо, но и нерентабельно для общества! С гораздо более высоким КПД вас можно использовать…
Борис говорил это с тем особым дальновидным юмором, который амортизирует резкость любых суждений и не позволяет придраться к ним…
— Расскажи о себе, — переключил его Мельников.
— А что я? Я в порядке, Илья Семенович, жалоб нет.
— Женат?
— Свободен. — Юмор Бориса утратил долю своей естественности. — Да, кстати, ведь там у вас обосновалась одна наша общая знакомая?.. Как она?
— Рано судить, — с заминкой ответил Мельников. — Есть свои трудности, но у кого их нет?
— Так ведь она обожает их, трудности! Настолько, что создает их искусственно. Себе-то ладно, это дело вкуса, но другим она их тоже создает…
Помолчали. Мельникову хотелось спросить, что значат эти слова, но его что-то удерживало.
Вдруг, разом потеряв свой «амортизирующий» юмор, бывший ученик повернулся к Мельникову и жарко заговорил:
— Ну ладно: вам я скажу, вам это даже надо знать! Представьте себе невесту, которая буквально у входа в загс бормочет: «Прости меня», швыряет цветы и бежит от тебя! Бежит, как черт от ладана… Красиво? Мало того, что меня опозорили, мало того, что у моего отца был сердечный приступ, так еще сорвалась моя командировка в Англию. На год командировочка! Сами знаете, как они любят посылать неженатых! Да еще в страны НАТО! Про свои чувства я уж и не говорю…
Летели в окнах дрожащие, обгоняющие друг друга огни… Чтобы закруглить эту тему без надсады и зла, Борис сказал:
— А вообще-то все к лучшему. Знаете такую песенку:
В жизни всему уделяется место,
Рядом с добром уживается зло…
Если к другому уходит невеста,
То неизвестно, кому повезло!
Огни, огни… Лиц мы не видим.
— Или я не прав?
— Прав, Боря, прав… Здесь можно остановить?
— Так ведь еще не ваш переулок… я ж помню его!
— А не важно, я дворами — короче… Спасибо. Мне еще в аптеку…
— А вот и она, — сказал шофер Толик.
— Благодарю… Прав ты, Боря, в том, что мой КПД — он и впрямь мог быть существенно выше…
Хлопнула дверца.
«Волга» сначала медленно, словно недоумевая, сопровождала Мельникова, идущего по тротуару, а затем рванула вперед.
Он ел без всякого интереса к пище, наугад тыкая вилкой и глядя в «Известия».
Его мать — старуха строгая, с породистым одутловатым лицом и умными глазами — сидела в кресле и смотрела, как он ест. Вздрагивающей ладонью она поглаживала по голове бронзовый бюстик какого-то древнего грека — Демосфена? Демокрита? Геродота? — словом, кого-то из них.
— Кто-нибудь звонил? — поинтересовался Мельников.
— Звонили… — Полина Андреевна не оживилась от вопроса.
— Кто же?
— Зрители.
— Кто-кто? — переспросил Мельников.
— Зрители кинотеатра «Художественный» — терпеливо объяснила мать. — Спрашивали, что идет, когда идет, когда бронь будут давать… У них 291–96, а у нас 241–96… вот и сцепились.
— Ну, это поправимо.
— А зачем поправлять? Не надо! Человеческие голоса услышу, сама язык развяжу… а то я уж людскую речь стала забывать!
Мельников засмеялся, покрутил головой:
— Мама! А если баню начнут спрашивать? Или Святейший Синод?
Старуха, не обратив внимания на эту издевку (над кем и над чем, спрашивается?), продолжала свое:
— Тебе не повезло. Тебе очень не повезло: в свои семьдесят шесть лет твоя мать еще не онемела… Она еще, старая грымза, хочет новости знать — о том о сем… Вот ведь незадача! Ей интересно, о чем сын думает, как работа у него, как дети слушаются… С ней бы, с чертовой перечницей, поговорить полчаса — так ей бы на неделю хватило… всё-ё бы жевала…
— Мама, но там не театр, там обычные будни. Я не знаю, что рассказывать, ей-богу… — Он честно попытался вспомнить. — Говорил я тебе, что к нам пришла работать Горелова? Моя ученица, помнишь, нет? Наташа Горелова, выпуск семилетней давности… Бывала она здесь…
Полина Андреевна просияла и повернулась к сыну всем корпусом:
— Ну как же. У нее роман был с этим…
— С Борей Рудницким. Ну вот тебе и все новости. — Мельников направился в свою комнату. — Нет, еще одна: сегодня ей сорвали урок…
Теперь он у себя.
Здесь властвуют книги. Верхние стеллажи — под самым потолком. Это не нынешние подписные собрания сочинений со знакомыми всем корешками, — нет, у этой библиотеки еще довоенный базис, старые издания — в большинстве.
На стене одна репродукция — с известной картины «Что есть истина?» Николая Ге. Диспут Понтия Пилата с Христом: для римского прокуратора Иудеи в слове «истина» — труха, но Сын Божий, хоть и близок к мукам Голгофы, а слова этого уступать не намерен…
Старенькое пианино с канделябрами, диван, рабочий стол. На столе, в сочетании, понятном одному хозяину, лежат том Шиллера, книжка из серии «Библиотека современной фантастики» и давно сделавшийся библиографической редкостью (а некогда еще и способный схлопотать своему владельцу беду!) журнал «Каторга и ссылка»…
Илья Семенович расслабил узел галстука, повалился на диван, взял одну из этих книг. Но нет, не читалось ему…
Глядя поверх страницы, он думал, курил и наконец, до чего-то додумавшись, резко поднялся, чтобы забрать от мамы к себе переносной телефонный аппарат. Когда он, путаясь в длинном перекрученном шнуре, направился к себе, Полина Андреевна весело окликнула его:
— Слушай, а привел бы ты ее к нам! Ведь будет же что вспомнить…
— Например?
— Ну как же. Например, как ты сам жаловался, что ее глазищи мешают тебе работать?.. Как уставятся молитвенно…
— Мама!
— Что? Или я сочиняю! Это что-нибудь да значило, а? Уж не знаю, куда глядел этот ее парень…
— Будет, мама, ты увлеклась, — перебил Мельников, рассерженно недоумевая (о чем это она?! что за бред!), и, потянув за собой телефонный шнур, ушел к себе, заперся.
— Нет, обязательно приведи! — в закрытую дверь сказала Полина Андреевна. — Скажи, я пригласила…
Разговор этот, похоже, взбесил Мельникова.
Он лежал и смотрел на телефон, стоящий на полу, как на заклятого врага. Отвернется в книгу. Потом посмотрит опять… Пресек наконец сомнения, набрал номер.
— Алло? Алло? — неразборчивым клекотом ответила трубка.
Мельников, после нелепо долгой паузы, спросил:
— Скажите, что у вас сегодня?.. Это кинотеатр?.. Нет… Странно…
Он надавил ребром ладони на рычажки, стукнул себя чувствительно трубкой по лбу. Тот же номер набрал снова.
— Наталья Сергеевна, извините, это я пошутил по-дурацки… От неловкости — в нелепость! Мельников говорит… Дело вот в чем… Я видел, как вы уходили зареванная… Это вы напрасно, честное слово. Если из-за каждой ощипанной вороны…
Но трубка остудила его порыв какой-то короткой фразой.
— Ах, сами… Ну добро. Добро. Извините.
Он сидит с закрытыми глазами. Резко обозначена впадина на щеке.
Пятница
Первый утренний звонок в 8:20 дается для проверки общей готовности. На него не обращают внимания.
Учительская гудит от разговоров, легко подключая к ним вновь прибывших, тем более что темы поминутно меняются. Кто-то между делом спешит допроверить тетради: на них вечно не хватает времени…
— Вчера, представляете, просыпаюсь в час ночи не на своей подушке…
— Да что вы? Это интересно…
— Ну вас, Игорь Степанович!.. Просыпаюсь я головой на тетрадке, свет в глаза… проверяла, проверяла — и свалилась!
— Аллочка, имейте совесть! — так обращались время от времени к химичке Алле Борисовне, которая могла висеть на телефоне все внеурочное время. Она роняла в трубку какие-то междометия, томно поддакивала, скрывая предмет своего разговора, и это особенно злило учителей.
— Угу… Угу… Угу… — протяжно, в нос произносит Аллочка. — Угу… Кисленьких… Угу… Как всегда… Угу… Грамм двести — триста.
Светлана Михайловна говорила с Наташей грубовато-ласково:
— Ну что такое стряслось? Нет, ты плечами не пожимай, ты мне глаза покажи… Вот так. Не обижаешься, что я говорю «ты»?
— Нет, конечно.
— Еще бы! Здесь теперь твой дом — отсюда вышла, сюда и пришла, так что обособляться некрасиво…
— Я не обособляюсь.
— Вот и правильно! Раиса Пална, а вы что ищете?
— Транспортир — большой, деревянный.
— На шкафу…
Мельников говорил в углу со старичком-географом, который постоянно имел всклокоченный вид, оттого что его бороденка росла принципиально криво. Илья Семенович возвращал ему какую-то книгу и ругал ее:
— Это, знаете, литература для парикмахерской, пока сидишь в очереди. Он же не дал себе труда разобраться: почему его герой пришел к религии? И почему ушел от нее? Для кого-то это вопрос вопросов — для меня, к примеру… А здесь это эффектный ход!..
Старичок-географ смущенно моргал, словно сам был автором ругаемой книжки.
Мельников замолчал. До него донесся сетующий насморочный голос учительницы начальных классов:
— И все время на себя любуются! Крохотули такие, а уже искокетничались все… Им говоришь: не ложите зеркальце в парту! Его вообще сюда таскать запрещается. — Ложат, будто не слышали… Вчера даже овальное, на ручке ложили — представляете?
— Послушайте… нельзя же так!
Говорившая обернулась и уставилась на Мельникова, как и все остальные. Чем это он рассержен так?
— Я вам, вам говорю. Вы учитель, черт возьми, или…
— Вы — мне? — опешила женщина.
— «Ложить» — нет такого глагола. То есть на рынке-то есть, а для нас с вами — нету! Голубушка, Таисия Николаевна, как не знать этого? Не бережете свой авторитет, так пощадите чужие уши!..
Его минутная ярость явно перекрывала повод к ней. Он и сам это почувствовал, отвернулся, уже жалея, что ввязался. Учительница начальных классов издала горлом булькающий сдавленный звук и быстро вышла… Светлана Михайловна — за ней:
— Таисия Николаевна! Ну зачем, золотко, так расстраиваться?..
Потом была пауза, а за ней — торопливая разноголосица:
— Время, товарищи, время!
— Товарищи, где шестой «А»?
— Шестой «А» смотрит на вас, уважаемая… — (речь шла о классном журнале).
— Лидия Иванна, ключ от физики у вас?
— Там открыто. Только я умоляю, чтобы ничего не трогали… Вчера мне чуть не сорвали лабораторную…
Светлана Михайловна вернулась взбудораженная, красная, сама не своя. Перекрыв все голоса, она объявила Мельникову:
— Вот, Илья Семенович, в чужом-то глазу мы и соломинку видим… Весь ваш класс не явился на занятия. В раздевалку они не сдали ни одного пальто, через минуту второй звонок, а их никто не видел… Поздравляю.
Стало тихо в учительской. У Ивана Антоновича, у географа, что-то с грохотом посыпалось из портфеля, куда он засовывал книжку. Оказывается, он яблоками отоварился спозаранок и — без пакета…
— Я так и знала, что без Анны Львовны что-нибудь случится, — добавила Светлана Михайловна, ища взглядом Мельникова и — странное дело! — не находя. Отгороженный столом, Илья Семенович сидел на корточках и помогал старику собрать его несчастные яблоки (на глаз можно было определить, что кислятина!). Они вдвоем возились там — «история с географией», а учителя саркастически улыбались.
— Чей у них должен быть урок? — спросил Мельников. Он показался без очков над столом.
— Мой, — объявила Наташа.
И ножка ее отфутболила к Мельникову запыленное яблоко.
Мельников осматривался, стоя без пальто у дверей школы. Двор был пуст. Кувыркались на ветру прелые листья, качались молоденькие оголенные деревца. С развевающимся шарфом Илья Семенович пошел вдоль здания.
С тыльной стороны пристраивали к школе мастерские. Там был строительный беспорядок, стабильный, привычный, а потому уже уютный: доска, например, водруженная на старую трубу из котельной, образовала качели, леса и стальные тросы применялись для разных гимнастических штук; любили также пожарную лестницу… Здесь можно было переждать какую-нибудь опасность, покурить, поговорить с девчонкой — словом, свой девятый «В» Мельников не случайно обнаружил именно здесь.
Его увидели.
Кто-то первый дал сигнал тревоги, кто-то рванулся «делать ноги», но был остановлен… До появления Мельникова они стояли и сидели на лесах группками, а теперь все сошлись, соединились, чтобы ожидаемая кара пришлась на всех вместе и ни на кого в частности…
Генка Шестопал наблюдал за событиями сверху, с пожарной лестницы; он там удобно устроился и оставался незамеченным.
Мельников разглядел всю компанию. Они стояли, разлохмаченные ветром, в распахнутых пальто… Портфели их сложены на лесах.
— Здравствуйте, — сказал Илья Семенович, испытывая неловкость и скуку от предстоящего объяснения.
— Здрасте… — Они старались не смотреть на него.
— Бастуем, следовательно?
Они молчали.
— Какие же лозунги?
Сыромятников выступил вперед. Если лидер — он, поздравить этих архаровцев не с чем…
— Мы, Илья Семенович, знаете, за что выступаем? За уважение прав личности!
И многие загудели одобрительно, хотя и посмеиваясь. Сыромятников округлил свои глазки, неплохо умеющие играть в наив. Столь глубокие формулировки удавались ему не часто, и он осмелел.
— Надо, Илья Семенович, англичаночку призвать к порядку. Грубит.
Поглядел Мельников на длинное обиженное лицо этого верзилы — и не выдержал, рассмеялся.
Костя Батищев перекинулся взглядом с Ритой и отодвинул Сыромятникова.
— Скажи, Батя, скажи… — зашептали ему.
Костя заговорил, не вынимая рук из косых карманов своей замечательной теплой куртки:
— Дело вот в чем. Сперва Наталья Сергеевна относилась к нам очень душевно…
— За это вы сорвали ей урок, — вставил Мельников.
— Разрешите я скажу свою мысль до конца, — самолюбиво возразил Костя.
— Прежде всего вернемся в помещение. Я вышел, как видите, без пальто, а у меня радикулит…
Ребята посмотрели на Костю; он покачивал головой; явно ощущал красивый этот парень свою власть и над ними и над этим стареющим продрогшим очкариком…
— А вы идите греться, Илья Семенович, — позволил Батищев с дружелюбным юмором. — Не рискуйте, зачем? А мы придем на следующий урок.
— Демидова, ты комсорг. Почему ж командует Батищев? — не глядя на Костю, спросил Мельников.
Маленькая Света Демидова ответила честным взором и признанием очевидного:
— Потому что у меня воля слабее.
— А еще потому, что комсорг — это рабочая аристократия, — веселым тонким голосом объявил Михейцев.
— Пошутили — и будет, — невыразительно уговаривал Мельников. И смотрел на свои заляпанные глиной ботинки.
— А мы не шутим, Илья Семенович, — солидно и дружелюбно возразил Костя. — Мы довольно серьезно настроены…
— А если серьезно… тогда получите историческую справку! — молодеющим от гнева голосом сказал учитель. — Когда-то русское общество было потрясено тем, что петрашевцев к «высшей мере» приговорили — кружок, где молодой Достоевский был… где всего лишь читали социалиста Фурье, а заодно и знаменитое Письмо Белинского к Гоголю. И за это — гражданский позор на площади… надлом шпаги над головой… потом на эту голову — мешок… и тут должен был следовать расстрел! В последний миг заменили, слава богу, острогом.
…Или другое: из Орловского каторжного централа просочились мольбы заключенных о помощи: там применялись пытки…
В таких случаях ваши ровесники не являлись в классы. Бастовали. И называли это борьбой за права человеческой личности… Как Сыромятников.
Такая аналогия смутила ребят. Не сокрушила, нет, а именно смутила. До некоторой степени. А Мельникову показалось, что лекция его до абсурда неуместна здесь… что ребятам неловко за него!
— И что… помогали они? Ихние забастовки? — трусливо вобрал Сыромятников голову в плечи. Ответа не последовало.
— Предлагаю «не удлинять плохое», как говорили древние. Не слишком это порядочно — сводить счеты с женщиной, у которой сдали нервы. А? — Илья Семенович оглядел их всех еще раз и повернулся, чтобы уйти восвояси: аргументы он исчерпал, а если они не сработали, сцена становилась глупой.
Но тут он увидел бегущую сюда Наташу. Ребята насторожились, переглянулись: теперь учителей двое, они будут снимать стружку основательнее, злее… За ворону, за срыв уроков вчера и сегодня, за все…
Наталья Сергеевна была, как и Мельников, без пальто, но не мерзла — от возбуждения. Блестя сухими глазами, она сказала легко, точно выдохнула:
— Я хочу сказать… Вы простите меня, ребята. Я была не права!
И — девятый «В» дрогнул: в школе тех лет нечасто слышали такое от учителей, не заведено было. Произошло замешательство.
— Да что вы, Наталья Сергеевна! — хором заговорили девочки, светлея и сконфуживаясь.
— Да что вы… — заворчали себе под нос мальчишки.
— Нет, вы тоже свинтусы порядочные, конечно, но и я виновата…
Срывающийся голос откуда-то сверху сказал взволнованно:
— Это я виноват! Ворона-то — моя…
Все задрали головы и увидели забытого наверху Генку. Он еще что-то пытался сказать, спускаясь с лестницы, но все потонуло во взрыве смеха по его адресу. Обрадовался разрядке девятый «В»!..
— А я на Сыромятникова подумала!
— Что вы, Наталья Сергеевна, я ж по крупному рогатому скоту!
…Мельников, стоя спиной к ним, завязывал шнурок на ботинке и горевал о том, что сполна избавиться теперь от жидкой глины, на обувь налипшей, получится только дома; а как в этом виде на уроки являться? Ветер трепал его шарф и волосы. У него было такое чувство — неразумное, конечно, но противное, — будто вся компания смеется над ним. И Наташа тоже.
Потом урок английского шел своим чередом. Зная, что они похитили у Натальи Сергеевны уйму времени, ребята старались компенсировать это утроенным вниманием и активностью.
— What is the English for…[3] ехать верхом? — спрашивала звонко Наташа.
В приливе симпатии к ней поднимался лес рук. Все почему-то знали, как будет «ехать верхом»!
— То ride-rode-ridden! — бодро рапортовал Сыромятников. Даже он знал!
Но тут вошла в класс Светлана Михайловна. Все встали.
— Ах, все-таки пожаловали? — удивленно сказала она. — Извините, Наталья Сергеевна. Я подумала, что надо все-таки разобраться. В чем дело? Кому вы объявили бойкот? Садитесь, садитесь. Воспользовались тем, что завуч бюллетенит, что учительница молодая… так? — Она ходила по рядам. — Только не нужно скрытничать. Никто не собирается пугать вас административными мерами. Я просто хочу, чтобы мы откровенно, по-человечески поговорили: как это вас угораздило — не прийти на урок? Чья идея?
Молчит девятый «В» в досаде и унынии: опять двадцать пять!
— Так мы уже все выяснили! — сказал Батищев.
— Наталья Сергеевна сама знает, — подхватила Света Демидова.
— Да… у нас уже все в порядке, Светлана Михайловна, — подтвердила Наталья Сергеевна.
— О… Так у вас, значит, свои секреты, свои отношения… — Светлана Михайловна улыбалась ревниво. — Ну-ну. Не буду мешать.
По классу облегченный вздох прошелестел, когда она вышла.
Школьная нянечка, тетя Граня, выступала в роли гида: показывала исторический кабинет трем благоговейно притихшим первоклассникам.
— Вишь, как давно напечатано. — Она подвела их к застекленному стенду с фотокопиями «Колокола», «Искры» и пожелтевшим траурным номером «Правды» от 22 января 1924 года. — Ваших родителей, не только что вас, еще не было на свете… Вот ту газету читали тайно, за это царь сажал людей в тюрьму!
— Или в концлагерь, — компетентно добавил один из малышей.
— Ишь ты! Не, до этого уже после додумались… А ну, по чтению у кого пятерка?
— У него, — сказали в один голос две девочки, — у Скороговорова!
— Ну, Скороговоров, читай стишок.
Она показывала на изречение, исполненное плакатным пером:
Кто не видит вещим оком
Глуби трех тысячелетий,
Тот в невежестве глубоком
День за днем живет на свете.
Шестилетний Скороговоров, красный от усилий и от общего внимания, громко прочел два слова, а дальше затруднился. Тут вошел Мельников.
— Это, Илья Семеныч, из первого «А» малышня, — спокойно ответила на его недоумение тетя Граня. — У них учительница вдруг заболела и ушла, а что им делать — не сказала. Вот мы и сделали посещение… А трогать ничего не трогали.
— Ну-ну, — неопределенно сказал Мельников и подошел к окну. Внезапно он понял что-то…
— А как зовут вашу учительницу? — спросил он у малышей.
— Таисия Николаевна! — ответил Скороговоров.
А одна из девочек сказала, переживая:
— На арифметике она все плакать хотела. А второго урока уже не было.
Мельников понял: да, та самая, которую он унизил за вульгарный глагол… «Ложат зеркало в парту»… Господи, а как надо было? Ясно одно: не так, как он. Иначе!
— Илья Семеныч, а вот как им объяснить, таким клопам, выражение «вещим оком»? Сама-то понимаю, а сказать…
Рассеянный, печальный, Мельников не сразу понял, чего от него хотят. Взгляд тети Грани приглашал к плакату.
— Ну, вещим — пророческим, значит. Сверхпроницательным…
Первоклассники смотрели на него, мигая.
— Спасибо вам. — Граня поджала губы и заторопила детей. — Пошли в химию, не будем мешаться…
…Эта комната фактически принадлежала ему, Мельникову. Ничего тут особенного: карты на стенах. Два-три изречения. Вместительный книжный шкаф — там сочинения Герцена, Ключевского, Соловьева, Тарле… Плюс избранное из классиков марксизма, конечно (Илья Семенович был в особом контакте с ранним Марксом, с молодым…). Доска тут — но не школьная, а лекционная, поменьше.
Илья Семенович провел пальцами по книжным корешкам. Поднял с пола кнопку и пришпилил свисавший угол карты… Потом взял мелок и принялся рисовать на доске что-то несуразное.
Он оклеветал самого себя: сначала вышел нос с горбинкой, потом его оседлали очки, из-под них глянули колючие глаза… Вот очерк надменного рта, а сверху, на черепе, посажен белый чубчик, похожий на язык пламени…
Все преувеличено, все гротеск, а сходство схвачено, и еще как остро! Мельников подумал и туловище нарисовал… птичье! Отошел, поглядел критически — и добавил кольцо, такое, как в клетке с попугаем. Теперь замысел прояснился: тов. Мельников — попугай.
Но Илья Семенович был недоволен. Туловище он стер и на сей раз несуетливыми, плавными штрихами любовно обратил себя в верблюда!
И опять ему показалось, что это не то… И не дилетантская техника рисунка смущала его, а существо дела: это шел «поиск себя»…
На доске были написаны темы:
1. Образ Катерины в драме Островского «Гроза».
2. Базаров и Рахметов (сравнительная характеристика).
3. Мое представление о счастье.
Девятый «В» писал сочинение.
Светлана Михайловна бесшумно ходила по рядам, заглядывала в работы, давала советы. Иногда ее спрашивали:
— А к «Счастью» эпиграф обязательно?
— Желательно.
— А выйти можно?
— Только поживей. Одна нога там, другая — тут…
Генка Шестопал вертелся и нервничал. У него было написано: «Счастье — это, по-моему…»
Определение не давалось.
Он глядел на Риту, на прядку, свисающую ей на глаза, на ожесточение, с которым Рита дула вверх, чтобы эту прядку прогнать, и встряхивала авторучкой, чтобы не кончались чернила… Генка смотрел на нее, и, в общем, идея счастья казалась ему ясной, как день, но на бумагу перенести ее было почему-то невозможно…
Да и стоит ли?
Светлана Михайловна остановилась перед ним:
— И долго мы будем вертеться?
Генка молчал, насупившись.
— Ну соберись, соберись! — бодро сказала учительница и взъерошила Генкины волосы. — Знаешь, почему не пишется? Потому что туман в голове, сумбур… Кто ясно мыслит, тот ясно излагает!..
…И снова рабочая тишина.
Была большая перемена.
Младшие ребята гоняли из конца в конец коридора, вклиниваясь в благопристойные ряды старшеклассников, то прячась за ними, то чуть не сбивая их с ног…
Школьный радиоузел вещал:
«…Вымпел за первое место по самообслуживанию среди восьмых классов получил восьмой „Б“, за дежурство по школе — восьмой „Г“. Второе и третье места поделили…»
Мельников стоял, соображая с усилием, куда ему надо идти. Подошла Наташа.
— Что с вами? У вас такое лицо…
— Какое?
— Чужое.
— Это для конспирации.
Наташа спросила, чтоб растормошить его:
— Да, мы не доспорили: так как насчет «дистанции», Илья Семеныч? Держать ее… или как?
Мельников ответил серьезно, не сразу:
— Не знаю. Я, Наталья Сергеевна, больше вам не учитель.
— Вижу! — огорченно и дерзко вырвалось у нее.
Помолчали.
— Где же наши? — Наташа оглядывалась и не находила никого из девятого «В».
— Пишут сочинение. У меня отобрали под это урок.
— Вам жалко?
— Жалко, что не два.
Слова были сухие и ломкие, как солома.
— Пойдемте посмотрим, — предложила Наташа, и Мельников пожал плечами, но пошел за ней к двери девятого «В» — по инерции, что ли…
Наташа заглянула в щель:
— «Мое представление о счастье»… Надо же! Нам Светлана Михайловна таких тем не давала, мы писали все больше про «типичных представителей»… А физиономии-то какие: серьезные, одухотворенные…
Слышит ли он ее? О чем думает?
— А Сыромятников списывает! — углядела Наташа. — Чужое счастье ворует…
— Это будет перед вами изо дня в день, налюбуетесь, — отозвался Мельников.
Гудела, бурлила, смеялась большая перемена. Ребячья толкотня напоминала «броуново движение», как его рисовали в учебнике Перышкина.
— Не понимаю, как они пишут такую тему, — вздохнула Наташа. — Это ж невозможно объяснить — счастье! Все равно что прикнопить к бумаге солнечный зайчик…
— Никаких зайчиков. Все напишут, что счастье в труде, в борьбе…
Он был сейчас похож на праздного, постороннего в школе человека. Что это — позиция? Поза? Тоска?
Открылась дверь, выглянула Светлана Михайловна. Дверью она отгородила от себя Наташу, видела одного Мельникова.
— Может быть, зайдете? — предлагает она. Но, перехватив его взгляд, оборачивается: ах вот что! Воркуете? Но нельзя ли подальше отсюда, здесь работа идет, сказал ее взгляд. Резко закрылась за ней дверь. Прозвенел звонок.
— У меня урок, — говорит Наташа.
— А я свободен, — с шалой усмешкой, с вызовом даже отвечает Мельников, словно он неприкаянный, но гордый люмпен, а она — уныло-старательный клерк.
И они разошлись.
Девятый «В» писал сочинение второй урок подряд, не разогнувшись и в перемену.
Молча протянула Светлане Михайловне свои листки Надя Огарышева, смуглая тихоня.
Генка взял себя в руки и дописал наконец первую фразу: «Счастье — это, по-моему, когда тебя понимают».
Когда он поднял голову, Светлана Михайловна растерянно глядела в сочинение Огарышевой.
— Надюша… золотце мое самоварное! Ты понимаешь, что ты понаписала, а? Ты себе отчет отдаешь? — Она сконфуженно, натянуто улыбалась, глядя то в листки, то на ученицу, а в глазах у нее была паника. — Я всегда за искренность, ты знаешь… потому и предложила вам такую тему! Но что это за мечты в твоем возрасте, ты раскинь мозгами-то…
— Я, Светлана Михайловна… думала… что вы… — Надя Огарышева стоит с искаженным лицом, наматывает на палец колечко волос и выпаливает наконец: — Я дура, Светлана Михайловна! Ой, какая же я дура…
— Это печально, но все-таки лучше, чем испорченность. — Светлана Михайловна говорила уже мягче: девочка и так себя казнит…
Класс с интересом следил за разговором, почти все оторвались от своей писанины.
— А чего ты написала, Надь? — простодушно спрашивает Черевичкина.
— Ну не хватало только зачитывать это вслух! — всплеснула руками Светлана Михайловна и строго окинула взглядом растревоженный класс: — В чем дело, друзья? Почему не работаем?
— А почему не прочесть? — напирал Михейцев. — А вдруг мы все, вроде Огарышевой, неправильно пишем?
— Успокойся, тебе такое в голову не придет…
Понятно, что такие слова только подогрели всеобщую любознательность… Даже сквозь смуглоту Надиной кожи проступила бледность. Она вдруг сказала:
— Отдайте мое сочинение, Светлана Михайловна.
— Вот правильно! Возьми и порви, я тебе разрешаю. И попробуй написать о Катерине, может быть, успеешь… И никогда больше не пиши такого, что тебе самой же будет стыдно прочесть!
— А мне не стыдно, Светлана Михайловна. Я прочту!
— Ты… соображаешь?! — всплеснула руками Светлана Михайловна. — В классе мальчики!
— Но если вам можно знать, то им и подавно, — объявила Рита.
Класс поддержал ее дружно и громко.
— Замолчите! Отдай листки, Огарышева!
— Не отдам, — твердо сказала Надя.
— Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! — обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса…
— Молчишь? Нет, теперь уж читай!
Повадился мельниковский класс срывать уроки! Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…
Надя Огарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:
— «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы. У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется. А надеяться, по-моему, надо!..»
Тишина стояла такая, что даже Сыромятников, который скалился своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рисковал. Девчонки — те вообще открыли рты…
— «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»
Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.
Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:
— «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.
Когда в последнее время я слышу плохие новости или чье-нибудь нытье, то думаю: но не закрываются же роддома, действуют, — значит, любовь случается, и нередко, а это значит, что грешно клеветать на жизнь, грешно и глупо! Вспоминается, как светилась от радости Наташа Ростова, когда она, непричесанная, в халате, забывшая о приличиях высшего света, выносит гостям пеленку — показать, что у маленького желудок наладился… Здесь Толстой влюблен в жизнь и в образ матери! Кстати, именно на этих страницах я поняла, что Толстой — окончательный гений!»
Светлане Михайловне демонстративно весело стало:
— Ну слава богу! А мы все нервничали: когда же Огарышева окончательно признает Толстого?!
А Надя пропустила издевку мимо ушей и сказала последнюю фразу:
— Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?
Класс молчал.
Надя стояла у своей второй парты с листками и глядела не на товарищей, а в окно, и все мотала на палец колечко волос…
— Ну и что? — громко и весело спросил учительницу Генка.
И весь девятый «В» подхватил, зашумел — облегченно и бурно:
— А действительно, ну и что? Чем это неправильно?
— Ну, знаете! — только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…
А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:
— Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего — не чужого!
— А ну хватит! — кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. — Край света, а не класс… Ни стыда ни совести!
Потом у нее наверняка болела ладонь…
Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.
— Разрешите, Илья Семенович?
— Входите…
Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую руку:
— Здравствуйте…
— Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.
— Почему… напрасно? — Она присела и вынула платок. — Я уж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…
— Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.
— Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?
В дверь заглянула Наташа:
— Илья Семенович… Извините, вы заняты?
Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.
— Я только две минуточки! — жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.
— Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…
— Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию. Вместе с Марксом. Понимаете — Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.
— Вова! — громко позвала женщина.
Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.
— Чего дерешься-то? — хрипло спросил Вова; он, конечно, ожидал этого, но попозже; он недопонял, почему сразу, уже на входе…
— Ступай домой, олух, — скорбно сказала ему мать. — Дома я тебе еще не такую революцию сделаю… И заграницу…
— Это не метод! — горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь. Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Обратившись к Мельникову, ее лицо опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.
— Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля этого… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор? Хулиганить?
Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:
— Да не поставил я единицу! «Три» у него. «Три»… удовлетворительно…
— Вот спасибо-то! — встала, всплеснув руками, женщина.
— Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, — взмолился Илья Семенович.
— Не ради меня, нет… — начала было Левикова, но он опять ее перебил:
— Ну во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле… Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!
Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный импортный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:
— Память? Память — это верно, плохая… И речь… А вы бы спросили, почему это? Может, у него отец… потомственный алкоголик? Может, парень до полутора лет головку не держал, и все говорили, что не выживет? До сих пор во дворе доходягой дразнят!
Слезы сдавили ей горло, и она закрыла рот, устыдившись и испугавшись собственных слов.
— Извините. Не виноваты вы… И которая по русскому — тоже говорит: память… и по физике…
И Левикова вышла.
Молчание. Наташе показалось, что угрюмая работа мысли, которая читалась в глазах Мельникова, не приведет сейчас ни к чему хорошему. Поэтому с искусственной бодростью сказала:
— А я вот за этой партой сидела!..
Он озадаченно поглядел на стол, на нее…
— Извините меня, Наташа.
Он вышел из кабинета истории…
…и рванул дверь директорского кабинета.
Сыромятников, почему-то оказавшийся в приемной, шарахнулся от него.
Директор, Николай Борисович, собирался уходить. Он был уже в плаще и надевал шляпу, когда появился Мельников.
— Ты что хотел? — спросил директор, небрежно прибирая на своем столе.
— Уйти в отпуск. — Мельников опустился на стул.
— Что? — Николай Борисович тоже сел — просто от неожиданности. — Как в отпуск? Когда?
— Сейчас.
— В начале года? Да что с тобой? — Николая Борисовича даже развеселило такое чудачество.
— Я, видимо, нездоров…
— Печень? — сочувственно спросил директор.
— Печень не у меня. Это у географа, у Ивана Антоновича…
— Прости. А у тебя что?
— Да так… общее состояние…
— Понимаю. Головокружения, упадок сил? Понимаю…
— Могу я писать заявление?
— Илья, а ты не хитришь? Может, диссертацию надумал кончать? — прищурился Николай Борисович.
Мельников покрутил головой.
— Это уже история…
— А зря. Я даже хотел тебе подсказать: сейчас для твоей темы самое время!
— Прекрасный отзыв о научной работе… и могучий стимул для занятий ею, — скривился Мельников и, отойдя к окну, стал смотреть во двор. Николай Борисович не обиделся, лишь втянул в себя воздух, словно заряжаясь новой порцией терпения: он знал, с кем имеет дело.
— Слушай, ты витамин бэ двенадцать не пробовал? Инъекции в мягкое место? Знаешь, моей Галке исключительно помогло. И клюкву — повышает гемоглобин! И печенку — не магазинную, а с базара…
— Мне нужен отпуск. Недели на три, на месяц. За свой счет.
— Это не разговор, Илья Семеныч! Ты словно первый день в школе… Для отпуска в середине года требуется причина настолько серьезная, что не дай тебе бог…
Директор снял шляпу и говорил сурово и озабоченно.
— А если у меня как раз настолько? Кто это может установить?
— Медицина, конечно.
Мельников повернулся к окну. Ему видны белая стена и скат крыши другого этажа; там прыгала ворона с коркой в клюве, выискивала место для трапезы… Вот зазевалась на миг, и эту корку у нее утащили из-под носа раскричавшиеся на радостях воробьи.
— Мамаша как поживает?
— Спасибо. Кошечку ищет.
— Что?
— Кошку, говорю, хочет завести. Где их достают, на Птичьем рынке?
Директор пожал плечами и всмотрелся в заострившийся профиль Мельникова.
— Да-а… Вид у тебя, прямо скажем, для рекламы о вреде табака… — И, поглядывая на него испытующе, добавил тихо: — А знаешь, я Таню встретил… Спрашивала о тебе. Она замужем и, судя по некоторым признакам, — удачно…
Мельников молчал.
— Слышишь, что говорю-то?
— Нет. Ты ведь меня не слышишь.
Николай Борисович помолчал и отвернулся от него. Они теперь — спинами друг к другу.
— А ты подумал, кем я тебя заменю? — рассердился Николай Борисович.
— Замени собой. Один факультет кончали.
Директор посмотрел на него саркастически:
— У меня же «эластичные взгляды», я легко перестраиваюсь, для меня «свежая газета — последнее слово науки»… Твои слова?
— Мои. — Мельников выдержал его взгляд.
— Видишь! А ты меня допускаешь преподавать, калечить юные души… Я, брат, не знал, куда прятаться от твоего благородного гнева, житья не было, — горько сказал Николай Борисович и продолжал серьезно, искренне: — Но я тебя всегда уважал и уважаю… Только любить тебя — трудно… Извини за прямоту. Да и сам ты мало ведь кого любил, а? Ты честность свою любил, холил ее, пылинки с нее сдувал… — как-то грустно закончил он.
— Ладно, не люби меня, но дай отпуск, — гнул свое Мельников.
— Не дам, — жестко отрезал директор. — На тахте — оно спокойней, конечно… И честность — под подушку, чтоб не запылилась!
— Про тахту — глупо: у меня бессонница. А что касается честности — да, она гигиены требует, ничего странного. Как зубы, скажем. Иначе — разрушается помаленьку и болит, ноет… Не ощущал?
— Что? Зубы-то? — запутался Николай Борисович. — Да нет, уже нет… Могу дать хорошего протезиста — надо?
— Ты подменил тему, Коля, — засмеялся Мельников. — Сплутовал!
— Слушай, отстань! Седой мужик, пора понимать: твоими принципами не пообедаешь, не поправишь здоровья, не согреешься…
— Конечно. Это тебе не шашлык, не витамин бэ двенадцать, не грелка…
Мельников прошелся по кабинету, взял с полки какое-то пособие, полистал.
— Ты никогда не размышлял о великой роли бумаги?
— Бумаги?
— Да! Надо отдать ей должное: все выдерживает! Можно написать на ней: «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», а можно — кляузу на соседа… Можно взять мою диссертацию, изъять один факт (один из ключевых, правда), изменить одну трактовочку — и действительно окажется, что для нее «самое время»! Да ведь противно… Души-то у нас не бумажные, Коля! И уж во всяком случае, у ребят не должны они стать бумажными! — грохотал Мельников. — Вот учебник этого года! Этого!..
Николай Борисович поднял на него унылые глаза:
— Да чего ты петушишься? Кто с тобой спорит?
— Никто. Все согласны. Благодать!..
Светлана Михайловна сидела в учительской одна, как всегда склонившись над ученическими работами. Тихо вошла Наташа, сунула классный журнал в отведенную ему щель фанерного шкафчика и присела на стул. Внимательно посмотрела на нее Светлана Михайловна. И сказала:
— Хочешь посмотреть, как меня сегодня порадовали? — Она перебросила на край стола листки сочинения…
Наташа прочитала и не смогла удержать восхищенной улыбки:
— Интересно!
— Еще бы, — с печальной язвительностью кивнула Светлана Михайловна: она ждала такой реакции. — Куда уж интересней: душевный стриптиз!
— Я так не думаю.
(Теперь-то уж никаких сомнений: это они работу Нади Огарышевой обсуждали…)
— И не надо! Разный у нас с тобой опыт, подходы разные… принципы… — словно бы согласилась Светлана Михайловна и усмешливо подытожила: — А цель одна…
Потом протянула еще один листок, где была та единственная, знакомая нам фраза («Счастье — это когда…»). И пока Наташа вникала в нее, ветеранша рассматривала свою бывшую ученицу со всевидящим женским пристрастием… А потом объявила:
— Счастливая ты, Наташа…
— Я? — Наташа усмехнулась печально. — О да… дальше некуда… Вы знаете…
— Знаю, девочка, — перебила Светлана Михайловна, словно испугавшись возможных ее откровений. И обе женщины замолчали, обе отвели глаза. А потом с грубоватой простотой Светлана Михайловна такое сказала, что пришел Наташин черед испугаться:
— Только с ребеночком не затягивай, у учителей это всегда проблема. Эта скороспелка, — она взяла из Наташиных рук листочки Нади Огарышевой, — в общем-то, права, хотя не ее ума это дело.
Наташа смотрела на Светлану Михайловну растерянно, земля уходила у нее из-под ног…
— Да-да, — горько скривила губы та, — а то придется разбираться только в чужом счастье…
И стало видно вдруг, что у нее уже дряблая кожа на шее, и что недавно она плакала, и что признания эти оплачены такой ценой, о которой Наташа не имеет понятия…
— Тут оно у меня двадцати четырех сортов, на любой вкус, — показала Светлана Михайловна на сочинения. — Два Базарова, одна Катерина… А все остальное — о счастье…
Тихо было в учительской и пусто.
— Ты иди, — сказала Светлана Михайловна Наташе.
Люди, давно и близко знакомые, узнали бы невероятные вещи друг о друге, если бы могли… поменяться сновидениями!
Николаю Борисовичу, директору школы, часто снилось, как в пятилетнем возрасте его покусали пчелы. Как бежал он от них, беззвучно вопя, а за ним гналась живая, яростная мочалка — почти такая же, как у Чуковского в «Мойдодыре», только ее составляли пчелы! Маленький директор бежал к маме, но попадал в свой взрослый кабинет… Там сидел весь педсовет, и вот, увидев зареванного, на глазах опухающего дошколенка, учителя начинали утешать его, дуть на укушенные места, совать апельсины и конфеты; они позвали школьную медсестру, та затеяла примочки, а Мельников будто бы говорил:
— Терпи, Коленька. Спартанцы еще и не такое терпели… Рассказать тебе про спартанского царя Леонида?
Не очень понятно, к чему это написалось… Не затем, во всяком случае, чтобы буквально снимать это все в кино! Тем более, что часто и справедливо сны советуют понимать наоборот. Вот и здесь перевертыш: хотя своих «пчел» и «укусов» хватало в жизни обоих, но в ту пятницу именно Мельников устал отбиваться от них. Без церемоний расхаживал он по этому начальственному кабинету, погруженный в себя и в свое раздражение. Не столько просил, сколько требовал помощи!
А директор, не умея помочь, просто маялся заодно с ним. Чем поможешь в такой туманной беде? Интеллигентская она какая-то, странная, ускользающая от определений… Многие припечатали бы: с жиру бесится! Подмывает издевательски цитировать «Гамлета» и «Горе от ума»! Но Илью так не отрезвить: он легко подомнет Николая Борисовича на этом поле, выиграет по очкам. А попутно договорится до гораздо худшей, до реальной беды! Черт… Не толковать же с ним о спартанцах, в самом деле, об этих античных чемпионах выносливости?
Шляпа Николая Борисовича брошена на диван, а хозяин ее — с голодухи, видимо, — настроен сейчас элегически.
— Историк! — произнес он с едкой усмешкой. — Какой я историк? Я завхоз, Илья… Вот достану новое оборудование для мастерских — радуюсь. Кондиционеры выбью — горжусь! Иногда тоже так устанешь… Мало мы друг о друге думаем. Вот простая ведь: завтра — двадцать лет, как у нас работает Светлана Михайловна. Двадцать лет человек днюет и ночует здесь, вкалывает за себя и за других… Думаешь, почесался кто-нибудь, вспомнил?
— Ну так соберем по трешке… и купим ей… крокодила, — бесстрастно предложил Мельников.
— У тебя даже шутки принципиальные. И ты мне с этим юмором — надоел! — сказал Николай Борисович, возобновляя свое облачение, чтобы уйти, наконец.
— Вот и отлично… И дай мне отпуск.
— Не дам! — заорал директор.
— На три недели. А если нельзя — освобождай совсем, к чертовой матери!
— Ах, вот как ты заговорил… Куда ж ты пойдешь, интересно? Крыжовник выращивать? Мемуары писать?
— Пойду в музей. Экскурсоводом.
— А ты что думаешь, в музеях экспонаты не меняются? Или трактовки?
— Я не думаю…
— Какого ж рожна…
— Там меня слушают случайные люди… Раз в жизни придут и уйдут. А здесь…
— Меня твои объяснения не устраивают!
— А учитель, который перестал быть учителем, тебя устраивает?!
— Ну-ну-ну… Как это перестал?
— Очень просто. Сеет «разумное, доброе, вечное», а вырастает белена с чертополохом.
— Так не бывает. Не то сеет, стало быть.
Мельников неожиданно согласился:
— Точно! Или вовсе не сеет, только делает вид, по инерции… А лукошко давно уж опустело…
— Ну, знаешь… Давай без аллегорий. Мура это все, Илюша. Кто же у нас учитель, если не ты? И кто же ты, если не учитель?
Мельников поднял на него измученные глаза и сказал тихо:
— Отпусти меня, Николай! Честное слово… а? Могут, в конце концов, быть личные причины?
И Николай Борисович сдался. Оттягивая узел галстука вниз, он выругался и крикнул:
— Пиши свое заявление… Ступай в отпуск, в музей… в цирк! Куда угодно…
Мельников, ссутулясь, вышел из кабинета — и увидел Наташу. Она сидела в маленькой полуприемной-полуканцелярии и ждала. Кого?
Вслед за Мельниковым, еще ничего не успевшим сказать, вышел директор.
— Вы ко мне?
— Нет.
Заинтригованный Николай Борисович перевел взгляд с Наташи на Мельникова и обратно. Как ни устал Эн Бэ от этих бурных прений, а все же отметил с удовольствием, что новая англичаночка, независимо даже от ее деловых качеств, украшает собой школу.
Всем почему-то стало неловко.
Эн Бэ вдруг достал из портфеля коробку шоколадных конфет, зубами (руки были заняты) развязал шелковый бантик на ней и галантно предложил:
— Угощайтесь.
Каждый из троих взял по конфете.
Директор еще постоял в некоторой задумчивости, покрутил головой и поведал Наташе:
— Честно говоря, жрать хочется! Всего доброго…
А Мельникову показал кулак и ушел.
— Пойдемте отсюда, — спокойно сказала Наташа и подала Илье Семеновичу его портфель, который она не забыла захватить и с неловкостью прятала за спиной. Из школы вышли молча. Ему надо было собраться с мыслями, а она не спешила расспрашивать, спасибо ей.
Во дворе Мельников глубоко втянул в себя воздух и вслух порадовался:
— А здорово, что нет дождя.
Под дворовой аркой они опять увидели Николая Борисовича, которого держал за пуговицу человек в макинтоше и с планшеткой — видимо, прораб. Он что-то напористо толковал про подводку газа и убеждал директора пойти куда-то, чтобы лично убедиться в его, прораба, правоте.
Мельников и Наташа прошли мимо них. Взглядом страждущим и завистливым проводил их Эн Бэ.
В этот час в школе задерживались после уроков несколько человек из девятого «В».
— Ребята, ну давайте же поговорим! — убеждала их изо всех сил комсорг Света Демидова. — Сыромятников, или выйди, или сядь по-человечески.
Сыромятников сидел на парте верхом и, отбивая ритм на днище перевернутого стула, исполнял припев подхваченной где-то песенки:
Бабка!
Добра ты, но стара.
Бабка!
В утиль тебе пора!
По науке строгой
Создан белый свет.
Бабка,
ну, ей-богу,
никакого Бога нет!
Костя Батищев и Рита тихонько смеялись на предпоследней парте у окна. Он достал из портфеля человечка, сделанного из диодов и триодов, и заставлял его потешать Риту.
Черевичкина ела свои бутерброды; Михейцев возился с протекающей авторучкой; Надя Огарышева и Генка сидели порознь, одинаково хмурые.
— Ну что, мне больше всех надо, что ли? — отчаивалась Света. — Сами же кричали, что скучно, что никакой работы не ведем… Ну, предлагайте!
— Записывай! — прокричал ей Костя. — Мероприятие первое: все идем к Надьке Огарышевой… на крестины!
Надя с ненавистью посмотрела на него, схватила в охапку свой портфельчик и выбежала.
— Взбесилась она, что ли… Шуток не понимает… — в тишине огорченно и недоумевающе сказал Костя.
— Ну зачем? — вступился за Надю Михейцев. — Человеку и так сегодня досталось зря…
— А пусть не лезет со своей откровенностью! — отрезал Костя. — Мало ли что у кого за душой, — зачем это все выкладывать в сочинении? Счастье на отметку! Бред…
— А сам ты что написал? — спросил Генка угрюмо.
— Я-то? А я вообще не лез в эту тему, она мне до фонаря! Я тихо-мирно писал про Базарова…
— По науке строгой
Создан белый свет.
Бабка,
Ну, ей-богу,
Никакого Бога нет! —
прицепилась эта песенка к Сыромятникову и не хотела отстать.
— Кончай, — сказал ему Генка. — Батищев прав: из-за этого сочинения одни получились дураками, другие — паскудами…
— Почему? — удивилась Черевичкина. — Чего ты ругаешься-то?
— Ну мы же не для этого собрались, Шестопал! — продолжала метаться Света Демидова. — Не для этого!
— Сядь, Света, — морщась, попросил Генка. — Ты хороший человек, но ты сядь… Я теперь все понял: кто писал искренне, как Надька, — оказался в дураках, об них будут ноги вытирать… Кто врал, работал по принципу У-два — тот ханжа, «редиска» и паскуда. Вот и все!
— Что значит У-два? — заинтересовалась Рита.
— Первое «у» — угадать, второе «у» — угодить… Когда чужие мысли, аккуратные цитатки, дома подготовленные, и пять баллов, считай, заработал… Есть у нас такие, Эллочка? — почему-то он повернулся к Черевичкиной, которая мучительно покраснела:
— Я не знаю… Наверно…
— Что ж ты предлагаешь? — обеспокоенно спросила Света.
— Разойтись, — усмехнулся Генка. — Все уже ясно, все счастливы… — Видно было: с головой накрывала его печаль оттого, что к таким и только таким оценкам с неизбежностью подводила жизнь…
Черевичкина спрятала в полиэтиленовый мешочек недоеденный бутерброд и стала собираться.
Михейцев был задумчив.
Костя тихонько уговаривал Риту идти с ним куда-то, она не то кокетничала, не то действительно не хотела, — слов не было слышно.
А Света Демидова вдруг объявила:
— Знаете что? Переизбирайте меня. Не хочу больше, не могу и не буду!.. Ну не знаю я сама, чего предлагать…
Сыромятников спел персонально припев про бабку: что, хотя она и добра, самое время ее — «в утиль»… А потом у него и для Риты с Костей нашлось что спеть; он выдал этот куплет (из той же, похоже, песенки), ласково следя за ними, за их переговорами:
Выйду я с милой гулять за околицу,
В поле запутаем след…
Мы согрешим, —
Ну а бабка помолится
Богу, которого нет.
— Самородок… — глядя сквозь него, сказала Рита.
Мельников и Наташа шли по улице. Она не поехала на своем автобусе, а он не пошел домой. Не наметив себе никакой цели, не отмерив регламента, они просто шли рядом, бессознательно минуя большие многолюдные магистрали, а в остальном им было все равно, куда идти.
Была пятница. Люди кончили работу. С погодой повезло: небо освободилось от тяжелых, низких туч, вышло предвечернее солнышко, чтобы скупо побаловать город, приунывший от дождей.
Может быть, не надо нам слышать, о чем говорили, гуляя, Наташа и Мельников? Не потому, что это нескромно, а потому, что это был тот случай, когда слова первостепенного значения не имеют. И есть вещи, догадываться о которых интереснее даже, чем узнавать впрямую. Скажем только, что идиллии не получалось, что для этого мельниковская манера общаться слишком изобиловала колючками… Трудный он все-таки человек, для самого себя трудный… — думалось Наташе. Или это оттого, что сегодня — его черная пятница, когда
Видно, что-то случилось
С машиной, отмеривающей неудачи.
Что-то сломалось, —
Они посыпались на него так,
Как не сыпались никогда.
Скрытая камера — неподкупный свидетель.
Она расскажет о том, как эти двое не попали в ресторан с неизменной табличкой «Мест нет», и хорошо, что не попали: наличность в мельниковском бумажнике развернуться не позволяла, мог бы выйти конфуз… А потом они ели пирожки и яблоки во дворике бездействующей церкви. Оттуда их скоро прогнали, впрочем, четыре старухи, вечно мобилизованные на изгнание дьявола и одоление соблазна; не нашлось у двух учителей ясного ответа на бдительный и колючий их вопрос: «А вам тут чаво?»
Потом они шли по какому-то парку и шуршали прелыми листьями… Дошли до Наташиного дома; она показала ему свои окна на шестом этаже… И они уже попрощались, она вошла в подъезд, но бегом вернулась и, находясь под своими окнами, звонила из автоматной будки маме, чтоб та не волновалась и ждала ее не скоро.
А потом он повел ее к букинистическому магазину, возле которого, по старой традиции и вопреки милиции, колобродил чернокнижный рынок. Здесь у Наташи зарябило в глазах от пестроты типов и страстей. А Мельников уверенно протолкался внутрь, в полуподвальный магазинчик; там главным продавцом был старый знакомый Мельникова — лысый, похожий на печального сатира, в профиль — еще и на больную птицу. Он спросил:
— О! Кто вам сказал, что сегодня я что-то имею для вас?
— Интуиция, Яков Давыдович, больше некому… И потом, давно не заглядывал… Как здоровье ваше?
— Мальчик, — не ответив, старик переключился на юного покупателя, который почти лег на прилавок, — ты слишком шумно и жадно дышишь. — Поднял перекладину. — Иди, смотри здесь…
— А можно?
— Я же говорю, ну! Так вот, дорогой товарищ Мельников. Как здоровье, вы спросили? Плохо, а что? На эту тему есть два анекдота, но я не хочу отвлекаться. Пробейте сорок шесть семьдесят, давайте мне чек, потом мы будем разговаривать…
— А книга, Яков Давыдыч? — засмеялся Мельников. — Раньше я хочу видеть книгу…
— Нет. — Он глазами показал; не та обстановка, чтобы демонстрировать такой товар. — Нет. Я лучше знаю, что я говорю. Сорок шесть семьдесят в кассу — и не будем один другого нервировать, я же весь день на ногах!
Илья Семенович переглянулся с Наташей. Стало понятно: о безусловной ценности идет речь, придется верить на слово… Вот только найдется ли у него эта сумма? Наташа успокоительно помахала своим портмоне и заняла очередь в кассу, а Мельникова этот букинист придержал:
— Минуточку! Это ваша жена?
— Нет, что вы…
— Еще нет или совсем нет? Я извиняюсь за мои вопросы, но такие девушки теперь — не на каждом углу…
— Факт, — охотно согласился Мельников и боком ретировался к кассе. — Значит, сорок шесть семьдесят?
…Потом он, счастливый, прижимал завернутую книгу к себе и тряс руку Якова Давыдовича (тот объявил, наконец, шепотом заговорщика, что это — эккермановские «Разговоры с Гёте»! «Academia», 1934 год!).
— Мне ее один писатель заказывал… большая шишка, между прочим. Но расхотелось звонить ему… Последний его роман — я не сужу, кто я такой, чтобы судить? Но, клянусь вам, приличные люди не позволяют себе такую туфту! Или — они уже неприличные… Я подумал: «Нет, Яша, ни Эккерман, ни тем более Гёте уходить в такие руки не хотят…» А тут — вы как раз, и — с такой девушкой. Она изумительно похожа на мою дочь! Всего хорошего вам, — обратился он к ней напрямик. — Заходите с товарищем Мельниковым…
Распрощались.
Но, чудной старик, он не дал им уйти просто так.
— Минуточку! Меня тут не будет с первого ноября. Но мы все утрясем: с понедельника будет Зиночка, это мой кадр, неплохо обученный; если я смогу ей вас показать, — она уже будет знать ваше лицо и оставлять что-то хорошее, что вас интересует…
— Спасибо. А вы, значит, на пенсию?
— Я — в больницу, дорогой. Вы что хотели? — обратился он к военному с чеком.
— Вон, желтенькую. «Бумеранг не возвращается».
— Ради бога. Вы хотите убить время? Вы его убьете. Завернуть?
— У вас что-нибудь серьезное, Яков Давыдович? — спросил Мельников, снова поймав его беспокойный птичий взгляд.
— Слушайте, семьдесят один год — это хороший отрезок времени? Да? Я тоже так думаю. — Он сердито отложил это число на счетах. — И довольно! — замахал он руками, не допуская возражений, и полез на стремянку доставать для одной дамы «Семью Тибо». Там, наверху, он оглянулся — еще раз посмотреть на Наташу:
— Ах! Чтобы такое сходство…
Ребята начали расходиться, но груз нерешенного, недосказанного словно не пускал домой, и они тащились по коридору медленно, неохотно отдирая от пола подошвы…
— Ге-ен! — позвал Костя Генку, который пошел не со всеми, а к лестнице другого крыла. — Гена-цвале!
Генка остановился. Рита и Костя подошли к нему.
— Ну чего ты так переживаешь? — спросила его Рита, ласково, как ему показалось.
— Не стоит, Ген, — поддержал ее Костя. — Теорию выеденного яйца не знаешь? Через нее и смотри на все, помогает.
— Попробую. — Генка хотел идти дальше, но Костя попридержал его:
— Слушай, пошли все ко мне. Я магнитофончик кончаю — поможешь монтировать. А?
— Не хочется.
— Накормлю! И найдется бутылка сухого. Думай.
— Нет, я домой.
— А я знаю, чего тебе хочется, — прищурился Костя.
— Ну?
— Чтоб я сейчас отчалил, а Ритка осталась с тобой. Угадал? — И, поняв по отвердению Генкиных скул, что угадал, Костя засмеялся, довольный. — Так это можно, мы люди не жадные, — правда, Рит?
Он испытующе глядел по очереди — то в Риткины, веселые и зеленые, то в темные недружелюбные Генкины глаза. На Риту напал приступ хохота — она так и заливалась:
— Генка, соглашайся, а то он раздумает!..
— Только, конечно, одно условие: в подъезды не заходить и грабки не распускать. Идет? Погуляете, поговорите… А можете — в кино. Ну чего молчишь?
Генка стоял, кривил губы и наконец выдавил нелепый ответ:
— А у меня денег нет.
— И не надо, зачем? — удивилась Рита. — У меня трешка с мелочью.
— Нет. Я ему должен… за прокат. Сколько ты берешь в час, Костя? — медленно, зло и тихо проговорил Генка.
Рита задохнулась:
— Ну, знаешь! — и хлестанула его по лицу. — Сволочь! Псих… Не подходи лучше!
— Да-а… — протянул Костя Батищев ошеломленно. — За такие шутки это еще мало… В другой раз так клюв начистят… Лечиться тебе надо, Шестопал! У тебя, как у всех коротышек, больное самолюбие!
Слезы у Риты не брызнули, но покраснели лоб и нос, она дунула вверх, прогоняя светлую свою прядь, — и зацокала каблучками вниз по лестнице.
Генка, привалившись к стене, глядел в потолок.
— Ты, Геночка, удара держать не можешь. Так учись проигрывать — чтоб лица хотя бы не терять… А то ведь противно!
С брезгливой досадой Костя пнул ногой Генкин портфель, стоящий на полу. И припустился догонять Риту.
…Когда Генка шел не спеша в сторону спортзала, он обнаружил, что и Косте влетело теперь: Рита уединилась там, в пустом неосвещенном зале, ее «телохранитель» пытался ее оттуда извлечь, рвал на себя дверь… Дверь-то поддалась, а Рита — нет:
— И ты хочешь по морде? Могу и тебе! — крикнула она в нешуточном гневе. И дверью перед его носом — хлоп!
Издали Костя поглядел на Генку, плюнул и ушел.
…Выключатель спортзала был снаружи. Генка после некоторого колебания зажег для Риты свет. Она выглянула и погасила — из принципа. Он зажег опять. Она опять погасила.
Настроение по обе стороны двери было одинаково невеселое. Рита придвинула к двери «козла», села на него для прочности, в полумраке напевая: «Я ехала домой… Я думала о вас… Печальна мысль моя и путалась, и рвалась…»
А потом она услышала вдруг стихи!
…От книги странствий я не ждал обмана,
Я верил, что в какой-нибудь главе
Он выступит навстречу из тумана,
Твой берег в невесомой синеве… —
читал ей с той стороны Генкин голос.
Но есть ошибка в курсе корабля!
С недавних пор я это ясно вижу:
Стремительно вращается Земля,
А мы с тобой не делаемся ближе…
Молчание.
— Еще… — сказала Рита тихо, но повелительно.
А Наташа и Мельников снова шли — уже среди вечерней толпы, на фоне освещенных витрин… Для большинства уже началась нерабочая суббота. А эти двое вели себя так, будто и у них выходной завтра. Очень основательно оттоптали ноги себе!
С другой стороны улицы радостно скандировали:
— На! — та! — ша!
Наташа оглянулась: у Театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня.
Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:
— Я сейчас…
И перебежала на другую сторону.
Мельников стоял, курил, смотрел.
Наташа оживленно болтала с институтскими однокашниками. Хохот. Расспросы. Она со своими ответами тянула, была уклончива, а им не терпелось выдать два-три «блока информации» самого неотложного свойства. Кое-что касалось ее близко… (напрасно она делает старательно-отрешенное лицо при упоминании отдельных имен). А самое было бы клевое — сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха — «дед», седой неведомый им очкарик на противоположной стороне…
Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.
Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова.
Еще не веря, смотрит Наташа туда, где оставила его…
— Что случилось, Наташа? — спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот…
В спортзале они теперь были вдвоем — Рита и Генка. Кажется, он уже прощен — благодаря стихам.
Рита соскочила с «козла».
— Ты стал лучше писать, — заключает она. — Более художественно. — И берет портфель. — Надо идти. Сейчас притащится кто-нибудь, раскричится…
— В школе нет никого.
— Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.
Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой — и опять тихо…
— А ты представь, что, кроме нас, никого… — сказал Генка, сидя на брусьях: драма короткого роста всегда тянула его повыше…
Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:
— Пожалуйста, не надейся, что я угрелась и разомлела от твоих стихов!
— Я не надеюсь, — глухо пробубнил Генка. — Я не такой утопист! — Вдруг он покраснел и сформулировал такую гипотезу: — Стишки в твою честь — это ведь обещание только? Вроде аванса? После-то — духи будут из Парижа, чулочки, тряпки… может, и соболя! Только уже не от губошлепов — от настоящих поклонников? Но которых и благодарить надо… по-настоящему?
— За соболя-то! Еще бы! — Она хохотала. Веселила мрачная серьезность, с которой он все это прогнозировал! Он чуть ли не худел на глазах, воображая себе ту «наклонную плоскость», на которой она вот-вот окажется! Умора…
— Ты, кажется, пугаешь меня? Что-то страшное придется мне делать? Аморальное?! Чего и выговорить нельзя?! Мамочки… Или страх только в том, что все это — не с тобой?!
…Похоже, он оскорбил ее, недопонимая этого? Иначе — с чего бы ей отвечать сволочизмом таким? Да, видимо, несколько туманной была для него та «наклонная плоскость», оттого он и перегнул… Но вот ее тон уже не хлесткий, а вразумляющий:
— Мое дело, Геночка, предупредить: у нас с тобой никогда ничего не получится… Ты для меня инфантилен, наверное. Маловат. Дело не в росте, не думай… нет, в целом как-то. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..
Внезапно Генка весь напрягся и объявил:
— Хочешь правду? Умом я ведь знаю, что ты человек — так себе. Не «луч света в темном царстве»…
— Скажите пожалуйста! Сразу мстишь, да? — вспыхнула Рита.
— …Я это знаю, — продолжал Генка, щурясь, — только стараюсь это не учитывать. Душа — она, знаешь, сама вырабатывает себе защитную тактику… Просто — чтобы не накалываться до кровянки каждый день…
— Что-что?
— Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…
Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев — потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже ради нее, наверное…
Вышло! Повис. Подтянулся.
— Ну и что же ты там понял… позавчера?
Она была задета и плохо это скрывала.
— Пожалуйста! — Изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. — В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… — Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо: — Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье…
— И тебе не важно, как я к тебе отношусь? — спросила снизу Рита, сбитая с толку.
— He-а! Это дела не меняет… — со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. — Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… — Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! — …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!
Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь — дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эти эффекты на кольцах.
— Что, стихи небось легче писать? — саркастически улыбнулась Рита. — Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! А то она, бедняга, все поправляется, а для кого — неизвестно… Good luck![4]
Она ушла.
Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…
Что ж, поздно, надо идти.
Прямой путь в раздевалку с этого крыла был уже закрыт; ему пришлось подниматься на третий этаж. В полумрак погружена школа. По пути Генка цепляется за все дверные ручки — какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:
Ув. Илья Семенович!
Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса. Не сочтите за труд. Они в шкафу.
Свет. Мих.
Генка исследовал содержимое застекленного шкафа — действительно, лежали их сочинения. И о счастье, и не о счастье…
…Свет еретической идеи загорелся в темных недобродушных глазах Шестопала. Кроме него, ни души не было (и до утра не будет) на всем этаже…
Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак. На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:
«Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, — задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором — машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…»
Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед успел превратиться в ужин.
Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.
Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.
«Найдутся, вероятно, телезрители, — продолжал человек на экране, — которые скажут: машина неспособна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… — Тут он тонко улыбнулся: — Прекрасно. Но во-первых, нужно точно определить, что это такое — „человеческая эмоция“, „душа“ и сам „человек“…»
— Господи, — прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, — неужели определит?
Она автоматически придвинула сыну еду.
«А во-вторых, учтите, что компьютерный композитор, чей опус вы услышите, — это пока не Моцарт», — снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.
Но Илья Семенович не дал ему развернуться — резко протянул руку к рычажку и убрал звук.
— Извини, мама, — с досадой пробормотал он.
— А мне интересно! — С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий впрочем.
Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:
— Мама, дай водки.
Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.
— И стакан, — добавил Мельников.
Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!
Мельников налил (она предпочла не смотреть — сколько) и выпил.
Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.
Звучала странноватая механическая музыка.
Боковым зрением старуха пристрастно следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:
— Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.
Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.
— Нет, ты послушай. — И он принялся читать вслух:
«Уважаемый Илья Семенович!
Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история — это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»
— Согласись, мама, ну что тебе стоит? — зло перебил сам себя Мельников.
«Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству и завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему.
Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку „4“ („хорошо“) можно поставить, не кривя душой».
— Они лично, — прокомментировал Мельников, — считают!
«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат.
С приветом, нарсудья Потехин Павел Иванович».
— Вот так, мама, ни больше ни меньше. И всё это на бланке суда — на бумагу даже не потратился! — Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате. — Зато не пожалел усилий, чтобы адрес узнать!
Звучала механическая музыка.
— Зачем же так раздражаться? — сказала мать. — Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.
— Это Вольтер сказал, а не я, — поправил Мельников автоматически. — Но понимаешь, мама, глупость должна быть частной собственностью дурака! А он хочет на ней государственную печать поставить… Он зря старался, Павел Иваныч… В этой, по крайней мере, четверти Любины «тройки» и «четверки» зависят уже не от меня…
Я перейду в другую школу,
Где только счастье задают…
— Что-что-что? Я не поняла, Илюша… Куда ты перейдешь? — встревожилась мама.
— Да никуда. Это стихи такие.
Потом, стоя у окна, он курил — хотя в этой комнате не имел на то права.
— Опять моросит? — поинтересовалась старуха.
Он отозвался тусклым, без выражения, голосом:
— Мам, не замечала ты, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит». «Темнеет». «Ветрено». Знаешь почему? Не на кого жаловаться потому что. И не с кем бороться!
Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:
— Илюша, посмотри, что я нашла!
Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма.
Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа. Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел к окну.
— Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? — перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. — Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь…
С таким выражением глаз оглянулся сын, что она предпочла не углублять.
А он ушел в свою комнату. Не находя себе дела, присел к пианино. Взял несколько аккордов.
Полина Андреевна держала в руках фото, которое всегда делают, когда рождается ребенок: на белой простыне лежал на пузе малыш и улыбался беззубым ртом, доверчиво и лучисто.
А Мельников в это время запел… Для себя одного. К вокалу это не имело отношения, само собой. Имело — к дождю, к черной пятнице, к металлическому вкусу во рту после чтения газет и писем от дураков, к непоправимости, в которой складывалась и застывала «объективная реальность, данная нам в ощущениях»; против этого он пел…
В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, —
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Мать слушала его, перебирая фотографии.
Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?
Перед нами беспорядочно проходит его жизнь и жизнь его семьи в фотографиях. Вот он школьник, с отцом и матерью. Вот мать в халате врача среди персонала клиники. Мельников с незнакомой нам девушкой… Мельников в военной форме, с медалью. Вот его класс на выпускном вечере. Мельников — студент, на какой-то вечеринке… И опять фронтовой снимок.
За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле,
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет,
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет…
Зазвонил телефон.
— Меня нет! — донесся голос Мельникова.
— Слушаю, — сказала Полина Андреевна. — А его нет дома. — И когда трубка уже легла на рычаг, старуха вдруг схватила ее снова, сквозь одышку восклицая: — Алло! Алло!
Вошел с вопрошающим лицом Мельников.
— Я могу ошибиться, но, по-моему, это…
Он понял, отобрал у матери гудящую трубку, положил на место… и поцеловал обескураженную, ужасно расстроенную своей оплошностью Полину Андреевну.
Суббота
Первой сегодня в учительской оказалась Наташа. Помаялась, не находя себе места, затем принялась разглядывать себя в зеркале… Вошел учитель физкультуры, Игорь Степанович. Он перебрасывал с руки на руку мяч и следил за Наташей, улыбаясь.
— Игорь Степанович! — Наташа увидела за своим плечом его отражение. — Я вас не заметила…
— А я в мягких тапочках, — объяснил он улыбчиво.
— Здравствуйте.
— Здрасте, здрасте… А я к вам с критикой, Наташа.
— Что такое?
— Нехорошо, понимаете. Вы наш молодой перспективный кадр, а общей с нами жизнью не хотите жить! Телефончик я у вас спрашивал — не дали. Ну ладно, мы не гордые, мы и в канцелярии можем выяснить…
Она молчала.
— По агентурным данным, — продолжал он, присаживаясь, — вы каждый день ждете товарища Мельникова… Не отпирайтесь, только честное признание может облегчить вашу участь, — сострил он, видя ее попытку возразить. — А участь ваша — ниже среднего, я извиняюсь. У него же пыль столетий на очках… Из женщин его интересует разве что Жанна д’Арк… или страшенная какая-нибудь Салтычиха!
Он засмеялся заразительно. Поссориться с ним Наташа не успела: в этот момент вошли Светлана Михайловна, химичка Аллочка, математичка Раиса Павловна.
— Здравствуйте, здравствуйте…
Светлана Михайловна водрузила на стол свою сумку — тару удивительной емкости. Любопытно, что сверху там лежал библиотечный том Е. А. Баратынского.
— Товарищи, что ж вчера никто не был в городском Доме учителя? Очень содержательный был вечер…
Никто не ответил на это Светлане Михайловне, и она отошла к расписанию.
— Мы ведь еще продолжим этот разговор? — приблизился опять к Наташе Игорь Степанович, и она вместо ответа сердито вышибла мяч у него из рук.
— Наташа!.. — с укоризной и недоумением сказала Светлана Михайловна, не оборачиваясь. (Как это учителя умудряются видеть затылком — тайна сия велика есть!)
— А кстати, Наташа, у тебя ж нет первого урока, — заключила из расписания Светлана Михайловна.
— Ну?.. Надо же, еще понежиться в койке могла. Перепутала, — ответила Наташа, ни на кого не глядя. Игорь Степанович бдительно следил за ней и насвистывал песню: «Я ждала и верила, сердцу вопреки…»
— Аллочка! — воскликнула Раиса Павловна. — Только что из дому — и уже звонить.
Химичка Алла Борисовна действительно уже устроилась у телефона. Светлана Михайловна подхватила:
— Вечная история… Формально все здесь, а толку? Если наши мысли еще дома копошатся или…
Вошел Мельников.
— …или вообще неизвестно где! — закончила Светлана Михайловна и косынкой прикрыла Баратынского в сумке.
Вдруг необычайное обнаружилось: цветы в руках у Ильи Семеновича — свежие, еще влажные хризантемы.
Испуганная, неуверенная радость в глазах Наташи. Заинтригованы все. Притихли. А Мельников подходит к Светлане Михайловне:
— Это вам.
— Мне?..
— Двадцать лет в школе — это цифра, Светлана Михайловна. Это не кот начихал, — произнес он с уважением.
— Ой… А ведь верно! — изумилась порозовевшая Светлана Михайловна. — Я и сама-то забыла… А вы откуда знаете?
Мельников загадочно промолчал, подмигнул, отошел в сторону. Все в учительской оживились, даже химичка Аллочка, швырнув на рычаг телефонную трубку, устремилась целовать Светлану Михайловну.
— Не-ет, вы цветочками не отделаетесь, — шумел Игорь Степанович, — такое дело отмечается по всей форме! У нас напротив мировая шашлычная открылась, все в курсе? И я уже с завом на «ты», он нас встретит в лучших традициях Востока! — заверял он, переходя на грузинский акцент.
Входили другие учителя, им наскоро объясняли, в чем дело, и Светлана Михайловна оказалась в кольце, ее целовали, сокрушались, что не успели подготовиться.
— Презент за нами… Надо ж предупреждать!.. Ребята, поди, тоже не знают…
— Илья Семеныч, вы им намекните, чтоб они хоть вели себя по-людски…
— Да, это минимум, но — попробуй добейся! Выходит, он же и максимум…
Светлана Михайловна была счастлива. Блестели в ее глазах растроганные слезы.
— Спасибо, родные мои… Спасибо… только не делайте из этого культа… Да разве подарки дороги, золотце мое? Дорого внимание…
Только один раз встретились в этой возбужденной сутолоке взгляды Мельникова и Наташи. Встретились, чтобы сказать: забудем вчерашнее, этот казус у Театра оперетты — он глупый, и нагружать его смыслом не надо… простите.
Раздался звонок на уроки.
Мельников вышел сразу, раньше других: очень уж шумно стало в учительской.
Ребята разбегались по классам.
— Илья Семенович… — услышал Мельников позади себя невеселый робкий голос. Обернулся — это Люба Потехина, рыженькая, с белесыми ресницами, некрасивая.
— Да?
— Илья Семенович, — глядя не на учителя, а в окно, терзая носовой платок, заговорила Потехина. — Вы от папы моего ничего не получали? Никакого письма?
— Получил. — У Мельникова твердеет лицо. — И вот что прошу передать ему…
— Не надо, Илья Семенович! — перебила девочка. — Вы не обращайте внимания. Он всем такие письма пишет, — объявила она с мучительной улыбкой стыда.
— Кому — всем?
— Всем! В редакции. Министру культуры даже. Зачем артистов в кино не в тех позах снимают, зачем пьют на экране — до всего ему дело… Вы извините его, ладно? А главное, не обращайте внимания.
Он машинально поправил ей крылышко форменного фартука:
— Хорошо. Иди в класс.
Потехина убежала.
Усмехаясь своим мыслям, Мельников стоял у окна, напротив двери девятого «В», куда с оглядкой на него прошмыгивали опаздывающие…
Учителя расходились по классам.
Спешил мимо Мельникова старичок-географ Иван Антонович. Глядя на него детски ясными и озорными глазами он сообщил:
— А у меня, друг мой, сегодня новый слуховой аппарат. Несравненно лучше прежнего!
(Ох, должно быть, несусветное и беспардонное вытворяют над ним в пятых, в шестых, а не исключено, что и в старших классах! Сострадание — знают ли они в наше время, с чем это едят?)
…Когда Мельников уже входил в девятого «В», его попридержала за локоть Наташа, задохнувшаяся от бега:
— Илья Семеныч, пустите меня на урок!
— Это еще зачем?
— Ну, не надо спрашивать, пустите, и все! Я очень хочу, я специально пришла раньше.
Неизвестно, кто был смущен сильнее: она своей просьбой или он — невозможностью отказать. Отказать-то он мог, ясное дело, только за что обижать, чем отказ мотивировать? Если она лишний час сна оттяпала у себя — надо признать, поступок, и лестный, как ни крути… Мельников пропустил Наташу впереди себя.
Ее стоя встретили удивлением и англоязычной приветливостью:
— Good morning!.. Look, who is coming! — Why? Welcome!.. How do you do?[5]
Она села за последнюю парту, и на нее глазели, шепотом обсуждая, в чем причина и цель этой необычной ревизии… Мельников хмурился: начало было легкомысленное.
— Садитесь, — разрешил он, снимая с руки часы и кладя их перед собой.
— Ну-ка, потише! В прошлый раз мы говорили о Манифесте семнадцатого октября, о том, каким черствым оказался этот царский пряник, вскоре открыто замененный кнутом… Говорили о начале первой русской революции. Повторим это, потом пойдем дальше… Сыромятников! — вызвал он, не глядя в журнал.
Лицо Сыромятникова выразило безмерное удивление.
— Чего?
— Готов?
— Более-менее… Идти? — спросил он, словно советуясь. Сыромятников нагнулся, поискал что-то в парте и, ничего не найдя, пошел развинченной походкой к столу. Взял со стола указку и встал лицом к карте европейской части России начала нашего столетия, спиной к классу.
— Мы слушаем, — отвлек его историк от внезапного увлечения географией.
— Значит, так. — Сыромятников почесался указкой. — Политика царя была трусливая и велоромная…
— Какая?
— Велоромная! — убежденно повторил Сыромятников.
— Вероломная. То есть ломающая веру, предательская. Дальше.
— От страха за свое царское положение царь выпустил манифест. Он там наобещал народу райскую жизнь…
— А точнее?
— Ну, свободы всякие… слова, собраний… Все равно ведь он ничего не сделал, что обещал, зачем же вранье-то пересказывать?
Мельников посмотрел на Наташу: она давилась от хохота!
И у класса этот скоморох имел успех. Да и сам Илья Семенович с трудом удерживал серьезность и под конец не удержал-таки.
— Потом царь показал свою гнусную сущность и стал править по-старому. Он пил рабочую кровь, и никто ему не мог ничего сказать…
Класс покатывался со смеху.
— Вообще после Петра Первого России очень не везло на царей — это уже мое личное мнение…
— Вот влепишь ему единицу, — сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, — а потом из него выйдет Юрий Никулин… И получится, что я душил будущее нашего искусства.
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подаренными цветами.
Потом она поискала взглядом вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!
Но — как это понять? — оттуда торчит бумажка со словами:
Тут покоится счастье 9-го «В».
Счастье?
Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской. Светлана Михайловна, роняя свои хризантемы — одни на стол, другие на пол, ошеломленно провела рукой по лбу и оставила на нем черный след копоти… Заметалась, сняла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла: глупо. Не набирать же 01!
Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, прежде она этого не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражало обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…
Урок истории шел своим чередом.
Теперь у доски был Костя Батищев. Этот отвечал уверенно, спокойно:
— Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю Второму, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости.
— Бедный Шмидт! — с горькой усмешкой произнес Мельников. — Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор…
— Что, неправильно? — удивился Костя.
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
— То и дело слышу: «Герцен не сумел…», «Витте просчитался…», «Жорес не учел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…
И уже другим тоном спросил у класса:
— Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался — то ли уверен был, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плохой игре.
— В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, — заметил он вежливо.
— В твоем возрасте люди читают и другие книжки! — ответил учитель.
— Другие? Пожалуйста! — не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. — «Золотой теленок», например. Там Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта, — рассказать?
Классу стало весело, Мельникову — нет.
— В другой раз, — отложил он. — Ну кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…
— Пятнадцать строчек, — повторил Мельников Костины слова. — А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами…
Вообще-то, страшноватое вырвалось откровение; годится ли изрекать такое перед начинающими жить? Так-таки ничего, кроме дат и черточки? Откровенно глядя на одну Наташу, Мельников спросил сам себя:
— Что ж это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? — И заговорил, ловя себя на пристрастии, коего историку полагается избегать: — Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура — он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал… что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Завораживали матросов его речи. Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание острее, чем собственное. Именно из такого теста делались праведники на Руси… И поэты. И бунтари.
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс. Потом вдруг улыбнулся:
— Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек — то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился! Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете, вернее, не захочется вам — с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!
— Но ведь ошибки-то были? — нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно:
— Ты сядь пока, сядь…
Недовольный, но не теряющий достоинства Костя повиновался.
— Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, — продолжал Мельников. — Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи — единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!
…Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки. Напрягся класс: учитель не просто объясняет — он негодует, переходит в наступление…
— Послушай, Костя, — окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки голубя. — Вот началось восстание, и не к Шмидту — к тебе приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер, без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов, не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и, если не вмешается чудо, погибнуть наверняка…
— Без всяких шансов на успех? — прищурился Костя, соображая. — А какой смысл?
Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.
— Да иди ты со своими шансами! — вдруг негодующе взорвалась Рита; это было, похоже, продолжением каких-то давних разногласий, тогда она поддавалась — теперь не вытерпела, не пожелала… И, увидев пустующее место в соседнем ряду, пересела от Кости туда.
— Черкасова!.. — одернул ее Илья Семенович, не сумев, однако, придать голосу впечатляющей строгости.
Надя Огарышева повернулась к Рите и показала ей большой палец.
— Итак, — Илья Семенович повысил голос, требуя тишины, — был задан вопрос: какой смысл в поступке Шмидта, за что он погиб…
— Да ясно, за что! — нетерпеливо перебил Михейцев. — Без таких людей свободы, как своих ушей, не видать…
Рука Ильи Семеновича легла на плечо Михайцева, и учитель продолжал:
— Он сам объяснил это в своем последнем слове на военном суде. Так объяснил, что даже его конвоиры, вроде бы два вооруженных истукана, ощутили себя людьми и отставили винтовки в сторону!
Затем он достал из портфеля книгу, объявил ее название — «Подсудимые обвиняют» — и, листая ее в поисках нужной страницы, пробормотал опять слова Батищева:
— Пятнадцать строчек…
Ничего не успел он прочитать: широко распахнулась дверь класса — на пороге стоял директор.
— Разрешите, Илья Семенович?
Мельников пожал плечами: дескать, а как вас не пустишь? Николай Борисович вошел не один. С ним была Светлана Михайловна; у нее на лбу по-прежнему оставался черный след копоти, особенно заметный от пугающей бледности ее лица.
— Извините за вторжение. А почему вы, собственно, не встали? — спросил директор у класса. Ребята поднялись. Слишком резко переключили их с тех, шмидтовских, впечатлений на эти новые, и рефлекс школьной вежливости не сработал…
— Садитесь. Произошла вещь, из ряда вон выходящая. Вчера вечером кто-то вошел в учительскую, вытащил из шкафа сочинения вашего класса и сжег их.
Девятый «В» тихонько ахнул.
— Да-да, — продолжал Николай Борисович, — сжег! И оставил на месте своего преступления — я говорю это слово вполне серьезно, в буквальном смысле — вот это объяснение. Дерзкое по форме и невразумительное по существу.
Листок он передал Мельникову. Илья Семенович отошел с ним к окну и стал читать.
— Я не буду говорить о том, какую жестокую, какую бесчеловечную обиду нанес этот… субъект Светлане Михайловне. Не буду пока говорить и об идейной подкладке этого безобразия; это — впереди… Меня интересует сейчас одно: кто это сделал? Надеюсь, мне не придется унижать вас и себя такими мерами, как сличение почерков и так далее…
— Не придется! — вспыхнул Генка и встал.
— Ты, Шестопал?
— Я.
— Пойдем со мной.
— С вещами? — мрачно пошутил Генка, но никто не засмеялся.
— Да-да, забирай все. — Николай Борисович протянул руку за листком к Мельникову.
— Ознакомился?
Не ответив, Илья Семенович вернул ему эту бумагу.
Мертвая тишина в классе.
Скорбным изваянием стоит в дверях Светлана Михайловна, так и не проронившая ни слова.
Генка собирал свои пожитки.
Вдруг Николай Борисович увидел Наташу.
— А вы, Наталья Сергеевна, каким образом здесь?
— Мне разрешил Илья Семенович…
— Ах так! Ну-ну.
Ни на кого не глядя, Генка пошел с портфелем к двери.
Директор вышел за ним.
Еще раз оглядев класс и кивая каким-то своим мыслям, последней ушла Светлана Михайловна с полосой копоти на лбу, напоминающей пороховую метку боя…
А Мельников, похоже, совсем забыл об уроке — его утянули за собой те ушедшие трое, явно же не разобрался он с ними, не закончил. Вот и нечем пока ответить на вопрошающие взгляды ребят и Наташи; если и слышит он, как нарастает в классе гул, то для него это ропот возмущения против его невмешательства в ЧП, рассказанное директором.
А чем возмущаться? Да, невмешательство — но просвещенное же, высоколобое, рассеянное, не успевающее просто переключиться с горящего «Очакова» на пепел от каких-то полуграмотных сочинений… А что, должна быть непременно охота переключаться туда? Он историк. Сам предмет — неужто не ограждает его? Безоговорочная любовь к предмету? Мысленное пребывание на месте П. П. Шмидта — нешто не освобождает от скандальчиков сугубо местного и сиюминутного значения?
…Так допрашивал себя Мельников, и внутренний этот голос его набирал сарказм, иронию, злость! Класс же не держал против него зла в эти минуты; просто девятый «В» обалдел маленечко — и теперь, стряхивая оцепенение, лишь начинал соображать, кем и чем надобно тут возмущаться…
— О чем я говорил? — спросил наконец Мельников с усилием.
— Про пятнадцать строчек, что это немало, — подсказала Рита.
— Да-да.
Он взял со стола книгу, но глядел поверх нее, медлил… И вдруг, решив что-то, вышел из класса…
Все замерло, а потом загудело тревожно:
— Он к директору пошел, да? Наталья Сергеевна?
— А куда ж еще-то! — опередил Наташу Михейцев. — Братцы, Шестопальчику хана — это точно!
— А зачем сжигал? Не посоветуется ни с кем — и сразу сжигает…
— Это все для оригинальности! Лишь бы повыпендриваться!
— Ребята, тихо! — заклинала их Наташа.
Однако страсти слишком долго консервировались, им нужен был выход.
— По себе судишь-то! — кричали тому, кто заклеймил Генку.
— Он объяснение написал, почитать надо…
— Нет, а вообще-то он психованный.
— Сама шизик.
— Я-то нормальная. Я, может быть, без одной ошибочки написала, это у меня, может быть, лучшее сочинение за два года! Пусть он мне теперь отдает мою пятерочку! — наседала на Михейцева, главного Генкиного адвоката, одна голосистая блондиночка.
— Тоже мне Герострат, — высказался Костя Батищев.
— Кто-о?! — оскорбился Михейцев. — Ты выбирай слова-то!
— Да тихо же, вы! — умоляла Наташа, и в ее положение вошел Сыромятников: он стал ходить по рядам, раздавая звонкие щелбаны всем, кто был особенно горласт.
Некоторое успокоение эта мера принесла.
— Послушайте, — сказала Наташа, и на сей раз послушались, замолчали все. — Я думаю, просто рано спорить. Сначала надо понять кое-что. Смотрите, какая странная вещь: девять лет вы учитесь рядом с человеком и не знаете о нем самого главного.
— Кто, мы не знаем? Очень даже знаем. Он честный, — сказала Надя Огарышева и поглядела на одноклассников: может, возражения будут? Нет, не возразил ни один. Очень веско она это сказала.
— А если честный… — Наталья Сергеевна не закончила фразу: эта предпосылка рождала выводы, непедагогичные и далеко ведущие…
И все это поняли.
— А знаете, чего я слыхал? — объявил неожиданно Михейцев. — Что наш директор Илью Семеныча из окружения вытащил, раненого…
— Говорят, — не опровергла Наташа.
— Наталья Сергеевна, а правда, что Илья Семенович уходит от нас?
— Как уходит? Откуда вы взяли?
— Говорят. Даже говорят, что он заявление уже написал…
У Натальи Сергеевны был такой растерянный взгляд, что Света Демидова сразу поспешила на помощь:
— Врут, наверно! Не верьте, Наталья Сергеевна, это все сплетни!..
Из кабинета директора школы вышли Мельников и Генка. Молча стали подниматься по лестнице.
Илья Семенович оглянулся: за ними возникла Светлана Михайловна, кашляя и брезгливо держа поодаль от себя сигарету.
— Иди в класс, я сказал! — сердито шикнул Мельников на Генку, а сам спустился. Увидев его рядом с собой, Светлана Михайловна снова захлебнулась кашлем.
— Вы зажгли фильтр, надо с другого конца, — сказал Илья Семенович и протянул ей пачку болгарских «Интер».
Светлана Михайловна не взяла. Измененным, низким голосом проговорила:
— Ну, спасибо, Илья Семеныч! Хороший подарочек… Вы сделали из меня посмешище! Вам надо, чтобы я ушла из школы?
— Светлана Михайловна…
— Им отдаешь все до капли, а они…
— Что у нас есть, чтоб отдать, — вот вопрос… Послушайте! Вы учитель словесности. Вам ученик стихи написал. Это хорошо, а не плохо, — сказал он так, словно ей было пять лет и она плохо слышала после свинки.
— Ну не надо так! Я еще в своем уме, — вспылила она. — «Дураки остались в дураках», — он пишет. Это кто?
Вопрос был задан слишком в лоб, и Мельников затруднился.
— Боюсь, что в данном случае это и впрямь мы с вами… Но если он не прав, у нас еще есть время доказать, что мы лучше, чем о нас думают, — сказал он тихо, простодушно и печально, с интеллигентским чувством какой-то несуществующей вины…
— Кому это я должна доказывать?! — опять вскинулась Светлана Михайловна, багровея.
— Им! Каждый день. Каждый урок, — в том же тоне проговорил Мельников. — А если не можем, так давайте заниматься другим ремеслом. Где брак дешевле обходится… Извините, Светлана Михайловна. Меня ждут.
(Почему возможно такое? Люди проводят бок о бок долгие годы, а потом узнают: несовместимо то главное, что у них за душой, причем — в крайней, во взрывоопасной степени!.. Узнают они это почему-то в день рождения или под Новый год!.. В таком конфликте, которому теперь тлеть и вспыхивать и снова тлеть, никогда уже не потухая…)
Он уже поднимался по лестнице, когда она тихо спросила, не в силах проглотить сухую кость обиды:
— За что вы меня ненавидите?
— Да не вас, — досадливо поморщился он. — Как вам объяснить, чтобы вы поняли?..
— Для этого надо иметь сердце, — сказала она горько.
Мельников приподнял плечи, секунду помедлил и стал решительно подниматься. Сверху, облокотясь на перила, глядел спасенный — до ближайшего педсовета! — Генка Шестопал…
…В класс они вошли все-таки вместе — Генка и Мельников.
Стоило Генке сесть на место, расстегнуть портфель, как к нему потянулись руки для пожатия, зашелестел шепот: «Ну что было-то?» — но Генка не мог сейчас отвечать. На Илью Семеновича класс смотрел теперь восхищенно. Наташа вернулась за последнюю парту.
— Урок прошел удивительно плодотворно, — усмехнулся Мельников устало. — Дома прочтете о Декабрьском вооруженном восстании. Все…
А вот и звонок; иногда у звонка в школе — привкус и смысл театрального эффекта. Сейчас — эффекта неслабого!
— Всевозможных вам благополучий…
Девятый «В» смотрел на него с небывалой сосредоточенностью. Мертвая стояла тишина. И у Наташи в глазах — испуг…
— Сидят как приклеенные… — отметил Илья Семенович. — Итак, до понедельника. И постарайтесь за это время не сжечь школу, — быстро взглянул Мельников на Генку и захлопнул журнал. — Все свободны!
Облегченно вздыхают ребята. И спешат убраться в коридор, оставить их наедине — а чем еще отблагодарить Мельникова за испытанное сегодня наслаждение справедливостью? Тех, кто не сразу это смекнул, подгоняли сознательные: живей, мол, тут не до вас…
Мельников и Наташа вдвоем. Без особых предисловий вынул он из внутреннего кармана тот листок, который мы уже видели у него в руках, и сказал:
— Наташа! Отбил… Хотите послушать?
Да, она хотела…
Это не вранье, не небылица:
Видели другие, видел я,
Как в ручную глупую синицу
Превратить пытались журавля…
Чтоб ему не видеть синей дали
И не отрываться от земли,
Грубо журавля окольцевали
И в журнал отметку занесли!
Спрятали в шкафу, связали крылья
Белой птице счастья моего,
Чтоб она дышала теплой пылью
И не замышляла ничего…
Но недаром птичка в небе крепла!
Дураки остались в дураках…
Сломанная клетка…
Кучка пепла…
А журавлик — снова в облаках!
— А знаете, что он написал в этом сочинении?
— Откуда? Из кучки пепла? — засмеялся Мельников.
— А вот я знаю. Случайно. Он написал: «Счастье — это когда тебя понимают».
— И все?
— И все!
Неловко было им оставаться дольше в пустом классе под охраной таких и стольких «заинтересованных лиц».
Мельников с силой открыл дверь.
От этого произошел непонятный шум: оказывается, Сыромятников подслушивал и получил за это сногсшибательный удар дверью по лбу!
Вот он сидит на полу, вокруг все ребята над ним смеются. И Наташа. И сам Илья Семенович. А Сыромятников, вольно разбросав свои длинные ноги, сперва хотел изобразить тяжкие увечья, но передумал и оскалился всей лошадиной прелестью щербатой своей улыбки:
— Законно приложили!..
Проходивший мимо первоклассник Скороговоров окликнул его сзади благоразумным голосом:
— Дядь, вставай, простудишься.