— Таня! Почитай-ка нам.
— Стихи? Прозу? Басню? Монолог? — тотчас перебрала она весь ассортимент, с которым собиралась поступать в актрисы.
— Стихи.
— Пожалуйста. Ну, допустим, вот это. Называется — «Из детства»:
Я маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне: «Как ныне
Сбирается вещий Олег…»
Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.
Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я маленький, глупый, больной.
— Хорошо, — вздохнула Марина и посмотрела на Майданова. Тот, наморщив нос, спросил:
— Над чем он плачет? «Над бренностью» — это как?
— Над тем, что все проходит на свете, ничто не вечно.
— Ну правильно, — согласился Майданов мрачно. — Человеку это всегда обидно. Хоть маленькому, хоть какому.
— Даже мне понравилось, — заявил Адамян. — Странная вещь: информация ведь минимальная, так? Ничего нового, ошеломительного не сообщается. А действует!
Марина взяла его шапку за оба уха, надвинула на глаза:
— Женька, ты чудовище! Ну можно ли думать о количестве информации, когда тебе читают стихи?
— По-моему, за этим стихотворением моих данных совсем не видно. Они как бы не нужны, — пожаловалась Таня.
Майданов сплюнул. Когда его что-то коробило, он сплевывал.
— А ты их не навязывай, — резковато сказала Марина. — Кому надо — увидит. Ты же не в манекенщицы идешь — в актрисы!
— Все равно. Я чувствую, что для поступления это не подходит. Надо взять что-нибудь гражданское, патриотическое…
— А что, — спросил Смородин угрюмо, — красивым девчонкам прощаются пошлости?
— Пошлости?! А что я такого сказала?
— Когда же люди поймут, Марина Максимовна? Когда они поймут, что нельзя выставлять свой патриотизм, чтобы тебе за него что-нибудь дали или куда-нибудь пропустили! Другие свои данные выставляй, пожалуйста; может, и правда, в дом моделей возьмут… А это — не надо!
Татьяна, округлив большие красивые глаза, готовилась заплакать.
— Дядя Алеша сердится? — спросил Антон у Майданова, с которым успел подружиться.
— Ага, — сказал Майданов. — Он идейный.
И толкнул плечом Адамяна: отойдем, мол.
Когда их не могли слышать, спросил:
— Кто из вас придумал этот… культпоход? Только мозги не пудрить, я все равно узнаю.
— А тут все открыто, — удивился Женя. — Предложила Мариночка.
— Так я и знал. Педагогические закидоны!
— Слушай, ты ее все время с кем-то путаешь. Она — человек, понимаешь? С ней интересно — раз. Никогда не продаст — два. И говорить можно о чем угодно — три. Нам дико повезло с ней, если хочешь знать.
— Наивняк… Ну давай, заговори с ней «о чем угодно». О чем ей педагогика не велит!
— Ну например? О сексуальной революции? — ухмыльнулся Женька.
— О сексуальной? Нет, тут она сразу иронии напустит. Надо такое, от чего нельзя отхохмиться. Начни только — сам увидишь, как завиляет.
— Да что ты против нее имеешь?
— «Душевница» она. А я учителям-«душевникам» не верю! Я нашей Денисовне, завучихе, верю больше, понял? В трех школах перебывал, видал всяких. Одна инспекторша детской комнаты — тоже молоденькая, нежная, с «поплавком» МГУ на груди, — так со мной говорила за жизнь, так говорила…
— И потом что?
— А потом — протокольчик. И в нем черным по белому: «На собеседованиях Майданов Александр показал…» Ну и там все мои сопли доверчивые в дело пошли. Против Витьки Лычко и других… Ты их не знаешь. Артистка она была, понял?!
— Да… невесело, — признал Женька и тут же возразил: — Но это совсем из другой оперы!
— А я рассказал так, для примера… Ну чего это она решила в гости ко мне? Чудно ведь!
— Брось, Майдан. У нее никаких задних мыслей!
— Не знаю. Вот у ее «пузыря» — точно, никаких! — Майданов улыбнулся. — Но мама-то она ему, а не нам. Нам — классная дама, пускай даже самая лучшая. А друг твой, Смородин, — все-таки комсомольский чин… Так?
— Ну и что? Мы его выбрали, он же отбивался!
— Ладно, поговорили, иди к своим…
Женя отстал от него, тяжело озадаченный.
А потом в доме, когда гудела в печке отличная тяга, когда накормленный Антон спал под шубкой на оттоманке, а остальные пили чай после сытной пшенной каши, имел место разговор (несколько туманный для непосвященных, но это ничего: если они потерпят, все прояснится).
— Ладно, никто не спорит с тобой, — говорил Смородин. — А чего ты от Марины Максимовны хочешь?
— Мнения! — настаивал Адамян.
— Зачем? Это наша проблема, и мы решим ее сами…
— Как? Вызовем Голгофу на бюро?
— Не смеши!
— Баба Сима могла бы… — меланхолически сказала Юля.
— Так ее уже нет. — Адамян ходил взад-вперед, глядя себе под ноги. В нем заметна какая-то напряженность. — Есть Марина Максимовна, но она молчит…
— Жень, а я имею, по-твоему, право обсуждать это с вами? — спросила Марина Максимовна.
— Нет? Ну, не надо… что ж. Вообще-то, я и сам понимаю…
— Зачем же начал?
— Надеялся, что вы…
— Лопух потому что, — вдруг высказал с оттоманки Майданов, охранявший там сон ребенка. — Марине Максимовне неинтересно иметь неприятности из-за тебя, правда же?
Повисла пауза.
Смородин чиркнул спичкой для Марины: она разминала сигаретку. Но рассердившись (на себя?), она задула эту спичку и принялась эту сигарету крошить:
— Трудный вопрос, да. Тягостный. Такой, что все стараются отвести глаза. А надо бы набраться духу — причем не тете Моте, а мне самой! — и сказать на педсовете: «Вот мнение моих десятиклассников об одном из нас. Давайте думать, как быть».
— Вот! Я только этого и хотел!
— Ну и прекрасно. Если б еще обойтись без этой злости… Ты хотел знать — смогу ли я? Готова ли? Скоро буду! Но даже если я смогу завтра в девять утра, — вы-то опаздываете с вашей критикой. Результат будет, дай бог, для восьмых и девятых, а вам — I am sorry very much — заканчивать в этих «предлагаемых обстоятельствах».
— Ясно, — подвел итог Женя. — Как один конферансье объявлял: «У рояля — то же, что и раньше».
И Адамян виновато отошел в темный угол, откуда мерцал глазами Майданов. Они там обменялись немногими словами. Тем временем Юля спросила:
— Марина Максимовна, а как вам этот директор? Нравится?
— Граждане! Предупредили бы, что экзамен, — я ж не готовилась!
— Не будет он лучше бабы Симы, это ясно, — вздохнула Таня.
— О чем говорить!
— Он еще не проявился и не мог успеть, — отвел Алеша этот вопрос от Марины Максимовны, но Юля от нее домогалась истины:
— Нет, не как начальство, — как человек?
— А в нашем деле это все как-то вместе… Вот баба Сима считала, что хорошая школа — учреждение лирическое! Сами понимаете: надо быть белой, белоснежной вороной, чтоб так считать! А уж среди отставных военных…
— Он серый вообще? Как слон? — уточнила Таня.
— Не знаю… Нет, ярлыков не лепите, это зря… Такого, от чего уши вянут, я от него не слыхала пока. Взгляд такой… вбирающий. Знает вроде, что в уставах — еще не вся философия, не окончательная. Но все же вряд ли он пришел руководить «лирическим учреждением», а? — усмехнулась Марина. — Боюсь, теперь труднее будет раскрутить некоторые наши затеи. Вечер сказок Евгения Шварца — помните, все откладывали?.. Или вечер французской поэзии, от Вийона до Жака Превера… Или вам самим уже нет дела до них?
Ее успокоили:
— Да что вы?! Наоборот! Вдвойне охота…
— Но с этим не вылезешь теперь в актовый зал… Разве что — в классе, на ножку стула заперевшись… под сурдинку… Главное — не киснуть, правда? И от намеченного не отказаться. На чердаке, в котельной — какая разница? Я притащу одну книжку о театре, увидите: так называемая «эстетика бедности» — очень даже на почетном месте… Братцы, а ведь уже темно. Родители ни у кого не волнуются?
— Да знают они, рано не ждут.
— Мы не в пятом классе…
Юля не ответила на вопрос о родителях.
— Юль, тебе батареек не жалко? Машинка-то крутится, — заметил Майданов о магнитофоне. — Истратишь за один день…
— Куплю еще.
— Спасибо, что забыли о нем, — сказал Женя, выключая аппарат и сматывая шнур микрофона. — А то каждый старался бы вещать для истории и обязательно нес бы чушь…
Юля отозвалась, по-прежнему сидя на корточках у печки:
— А мне надо, чтобы было что вспомнить! Будет кассета с нашей историей — чем плохо? Включи опять, мы сейчас напоем туда что-нибудь…
И они спели в пять голосов (Майданов не знал слов, только покачивался в такт). Песня была такая:
Сударь, когда вам бездомно и грустно,
Здесь распрягите коней:
Вас приютит и согреет Искусство
В этой таверне своей…
Девушка, двигайся ближе к камину,
Смело бери ананас!
Пейте, месье, старой выдержки вина —
Платит Искусство за вас!
Классика! Двери ее переплетов
Чуть заржавели, увы…
Впрочем, сеньор, выше всех звездолетов
С нею окажетесь вы!
И поразит вас бессилье злодея —
Бедненький, весь он в крови!
Серой опасно запахнет идея,
Если в ней нету любви…
Последние строчки каждой строфы повторялись дважды.
Когда вышли на привокзальную площадь, Майданов молча передал спящего Антошку Смородину. И потянул за рукав Юлю:
— Пойду я… ладно?
— Не хочешь меня проводить? Интересно… За весь день осчастливил тремя словами… а теперь «пойду». Иди!
— Адамяну же с тобой по дороге, он так и так увяжется.
— Не ври, ему гораздо ближе.
— И потом, вы же еще туда завернете, на Гагаринскую?
— Обязательно. А тебе некогда?
— Время-то есть… Незачем мне туда, Юль! Не понимаю я, когда из учебы и личной жизни делают винегрет…
— Ах вот в чем дело!