«Опять дремотно ополь зазвенела…»
Опять дремотно ополь зазвенела,
на тротуарах лето заржавело.
А в синеве
над вышками,
над реками —
журавлиный реквием.
С веселой грустью опадайте, листья
забронзовелых календарных истин.
Пускай пронзит не сырость и не утлость
и осень —
юность!
За строгой чернотой депо и фабрик
в сквозном просторе
свежий запах яблок,
хотя скорбит
над вышками,
над реками —
журавлиный реквием.
Летописцу лесного фронта
Невыносим рыбацкий зуд,
слепит и жжет росинка.
Но не смолкает «ундервуд» —
трофейная машинка.
Диктуют грозы сквозь окно,
хотя свое про танки
отбарабанила давно
она в штабной землянке.
Сменила строгий стиль и лад,
изведала немало,
и жизнь и смерть под гул блокад
сурово отстучала.
Ты помнишь топкую постель,
ведь в ней друзья уснули.
Стучит машинка!
Буквы к ней летят, как наши пули.
Не надо загонять в размер
печаль болотных чаек.
И гонит летний сонм химер
войны живой печатник.
Простроченная тишина.
И стол как поле боя.
И ноет сердце дотемна,
заходится от боли!
Печура
У надгробья две ракиты
головы склонили.
Здесь две девочки убиты.
Спят в одной могиле.
Грустный камень на обрыве,
ты один — свидетель,
как оплаканы родными
в сорок третьем дети.
Люди, слушайте, смотрите,
не случится чудо.
Крик не смолкнет на граните:
«Их убил Печура!»
По какой земле гуляет
этот гад, наглея.
Даже камень проклинает
полицая-зверя!
Может, он удрал за море:
принимайте гостя.
Сколько лет седое горе
плачет на погосте:
«Ой, ракиты, не шумите,
не случится чудо.
Моих дочек не будите».
Их убил Печура.
Алексей Пысин
Паром
Левый берег покатый.
Правый берег крутой.
Пахнет сеном и мятой
и вчерашней ухой.
На крутом перекате
звонко выстрелил сом.
На блестящем канате
повели мы паром.
И телегу с мешками,
и коня,
и гармонь.
Трос дрожит под руками.
Обжигает ладонь.
На паром наш пловучий
тянем берег в стогах,
тянем сонные кручи,
тянем даль в облаках.
Кто домой, кто к невесте,
кто от тещи бегом.
Рейсов сто или двести
за день сделал паром.
Весь лохматый и сонный,
вышел вечер на луг.
На канат раскаленный
с кручи глянул я вдруг —
от зари он червонный
иль нагрелся от рук?
«На родину тропинка…»
На родину тропинка,
что нитка без узла.
Был камень у села.
Безногий бог каменьев.
Покатый, рыжеватый
валун на сотни тонн.
Куда скатился он,
где канул он бесследно?
Печалиться не надо
об этом камне, брат.
Ты столько знал утрат,
что камень тот — песчинка…
«Забыто многое в пути …»
Забыто многое в пути,—
избыто, сметено и смыто.
Мне в жито хочется войти.
Мне кажется, что вечность — жито.
Возьму шершавый колосок
на чутком проводе соломы,
и ты уже не так далек,
мой предок — пахарь незнакомый.
Жней неизвестных голоса,
как море, выплеснет волною
живого хлеба полоса,
звенящая передо мною…
Здесь дозревают в дождь и в зной
ростки надежд и дней суровых,
гудит нетленный провод мой,
как связь былых времен и новых.
Пусть даль дозреет — широка!
Пусть сохнут на корню печали.
И к зернам тянется рука,
чтоб нас потомки услыхали…
«Осенний лес, осенний лес…»
Осенний лес, осенний лес,
бездомный свет сквозных рябин.
Все выше по березе дятел лез.
И я в лесу осеннем был один.
Зачем, зачем я приходил сюда?
Под звон дубов, под синий хвойный дым,
какую думу думал вместе с ним,
как будто на двоих у нас одна беда.
А листопад, листая жизнь мою,
стелив дорогу будущей весне.
Сказал бы дятлу, как тебя люблю.
Сказал бы дятлу, как бездомно мне.
Но одинокий собеседник мой
выстукивал, выслушивал свой бор.
Здесь столько сосен с грустной немотой,
что ни к чему мой грустный разговор.
«Еще не кончилась дорога…»
Еще не кончилась дорога
к сердцам и радостям земным.
Не покидай меня, тревога,
будь светлым спутником моим.
Как дождь и засуху по листьям
когда-то видел предок мой,
дай распознать в толпе по лицам,
кто с радостью,
а кто с бедой.
Чтоб без расчета и без платы
обнять того,
кто друг и брат.
Есть очень горькие утраты.
Я тоже в чем-то виноват.
Сегодня были б мы намного
и веселее,
и добрей,
когда б мы уважали бога
ничуть не больше, чем людей.
Не каюсь и в былом не роюсь.
Ведь и себя я не берег.
Мой бог — моя живая совесть
пред далью будущих дорог.
Минута молчания
Наше время считают деревья,
что взросли на священной золе.
И в минуту большого доверья
вспоминаем мы тех, кто в земле.
Под кореньями, под молочаем
есть у каждого кто-то родной.
«Так почтим их
минутой
молчанья…»
Так молчат берега над водой.
Между нами поток быстротечный
с мотыльками, стволами берез,
с первым криком, теплом человечьим
до последнего вздоха… до звезд…
Знаю, — вечность, холодная, тихая,
никому никого не вернет.
Только в соснах часы твои тикают
и кукушка кукует-поет…
«Возникни, новый день, началом новым…»
Возникни, новый день, началом новым.
С далекой, заповедной чистотой,
с забытой песней, с холодком сосновым,
и юный мир открой передо мной.
Травой и лесом обросла дорога.
Травой и лесом вызрела в тиши.
Но знаю я — ни грусть, ни боль души
не возвратят, не возвратят былого.
С вершины лет, когда-то с боем взятой,
я в душу, словно в озеро, гляжу,
но забытья и тишины закатной
в железный век у жизни не прошу.
Беру с собой нелегкие дороги.
Следы страданий, что остались там…
Беру с собой бессонные тревоги,
а юный свет я юным передам.
Сергей Граховский
Бессмертие зерна
Пускай душа твоя услышит,
как трудно хлебный колос дышит.
Иди же в поле!
Там нынче дозревает жито,
и тайна жизни всем открыта —
зерна бессмертье.
Оно взошло, отколосилось
и валом к людям устремилось —
нет лучшей доли!
Оно всю силу, как дозреет,
вернет тому, кто пашет, сеет,
жнет и молотит.
Умытое росой и потом,
оно становится оплотом
моей Державы.
Стихает перепелки голос,
что ни зерно — то буйный колос
весны желанной.
«Люблю подзол, пропахший лесом…»
Люблю подзол, пропахший лесом,
люблю густой живицы дух,
и свежий дух щепы под прессом,
и розовый кипрея дух.
Люблю зеленый луч иглицы,
и земляничную росу,
и жар болотной огневицы,
и отсвет молнии в лесу.
Люблю седых дубов колонны,
и сосен гонкие стволы,
и меда полные колоды,
и звон полуденной пчелы.
Весною ранней сок березы
губами жадными ловлю,
зеленые от сосен плесы
и срубы звонкие люблю.
И эти срубы над рекою,
и колыбели, и гроба —
все пахнет свежею смолою,
сосновый край — моя судьба.
Сеятель
Плывет, как лодка, узкий черный гроб,
плывет над полем, над бессмертным житом.
И женщины, и старики, и дети
хоронят сеятеля, пахаря, косца.
Хоронят без венков и без оркестра,
не произносят слов высокопарных,
газеты выйдут в свет без некролога,
и лишь колосья грустно никнут в поле.
Он сорок восемь раз посеял жито
и сорок восемь раз обмолотил.
Он сорок восемь лет кормил людей,
которых никогда в глаза не видел.
Ему никто не говорил «спасибо»,
не вспоминал за шумною беседой,
ведь имени его не знали дальше,
чем ходит плуг, коса и борона.
Хоронят сеятеля. Старики молчат.
В руках детей — поникшие ромашки,
но не заходит солнце над полями,
они привыкли вместе уходить.
Стоят леса в почетном карауле,
колодезный рыдает журавель,
и ласточки летают низко-низко
над пыльным шляхом, над высоким
житом…
Аисты
Ты огня не бойся, брате,
если аист есть на хате.
Волнуются —
куда девалась хата?
Вокруг воронки
и в золе вода.
И не клекочут утром аистята,
подняться не успели из гнезда.
По белым крыльям —
черные полоски,
так облетает траур города…
И не смолкают
горя отголоски,
не отболела в памяти беда.
Нет ни колодца,
ни любимой хаты,
ни липы на развилке трех дорог.
И кружит аист,
словно виноватый,
что старое гнездовье не берег.
Кружат, горюют —
аист, аистиха,
под ними трубы черные,
зола…
Роса с лозы стекает тихо-тихо.
Молчит Хатынь, кричат колокола!..