Лубенецкий, однако, во время вопроса так держал себя безукоризненно и выглядел таким «всенезнайкой», что Яковлев прикусил язычок и вознамерился говорить более откровенным образом.
— Я ведь потому спросил о Метивье, — начал он, — что Метивье тайный агент Наполеона и что его надо опасаться.
С этими словами Яковлев вперил свой пронзительный и быстрый взгляд на Лубенецкого.
Лубенецкий сидел в это время, подперши правой рукой щеку, и тоже в упор глядел на Яковлева.
Хитрый сыщик своим маневром надеялся смутить Лубенецкого.
Яковлеву казалось, что если Лубенецкий действительно предполагаемый агент, то в этом случае непременно должен смутиться и тем выдать себя.
Лубенецкий, однако, не смутился.
Яковлев плохо знал этого пройдоху, полагая поймать его на такую довольно простую уловку. На этого зверька нужны были другие силки, более крепкие и более хитрые.
Тем не менее новость, сообщенная Яковлевым, удивила и даже как будто испугала Лубенецкого. Но это удивление и этот испуг, зародившись в душе его, там же и застыли, не выдав себя.
Лубенецкий по-прежнему был невозмутим и ровен.
Почему же Лубенецкого так удивила новость, сообщенная Яковлевым? А вот почему. Лубенецкий вовсе не воображал, что в Москве есть еще другие агенты, кроме него. Он считал себя единственным представителем французского правительства в первопрестольной столице и поступал, как агент, вполне самостоятельно.
А тут вдруг оказывается, что он не один и, кроме того, что еще прискорбнее, он, может быть, находится под надзором этого нового агента, Метивье, который контролирует его действия.
Контроль этот, если только он существовал, не мог же нравиться Лубенецкому.
Сверх этого, его еще огорчало и то, что он по настоящее время не знал, что за лицо Метивье и как так он, Лубенецкий, не получил по этому поводу никакой инструкции.
Быстро взвесив и сообразив все допускаемое, Лубенецкий решил: или Яковлев соврал о Метивье, или он, Лубенецкий, поставлен в самом деле в неловкое положение.
В первый раз в душе пройдохи еврея, «честно» преданного своему делу, шевельнулось недовольство теми, кому он служит.
«Черт их возьми совсем, — ругнулся он мысленно, — везде-то подлецы! Положительно никому, верить и служить нельзя: везде норовят делать из тебя пешку или — еще хуже — глупое орудие своих целей. Ну, да ладно, — бродило в голове его, — если на то пошло, я и сам не дам промаху и пошлю к черту не только Метивье, но и самого Бертье, который, вероятно, как заведующий агентами, послал этого французика в Москву. Во всяком случае, я должен разузнать кое-что и поступать сообразно с обстоятельствами».
Пока в голове пана Лубенецкого пробегали такие мысли и соображения, Яковлев и Тертий Захарыч решились еще очистить графинчик, предложенный ранее.
Молча, с какой-то сердечностью, Яковлев пил рюмку за рюмкой. Так же сосредоточенно вторил ему и Тертий Захарыч. Только по временам оба они враз вдруг вскидывали глаза на Лубенецкого с видимой целью уловить «что-то».
Но это «что-то» не давалось им.
Лубенецкий был тверд, как скала, и сидел, не переменив позы. Казалось, что он готов был просидеть таким образом сколько угодно.
И в самом деле, Лубенецкий приготовился сидеть и ждать, что скажут ему ищейки, хоть двое суток.
Яковлев не ожидал такого простого, но ловкого маневра со стороны Лубенецкого.
Входя в кофейню, сыщик вполне был убежден, что живо заинтересует чем-нибудь Лубенецкого, разговорится с ним, заспорит и таким образом уловит «кое-что», на чем можно будет основать задуманное предприятие.
Вышло совершенно противное.
Яковлев как бы сам попал впросак.
Привыкший к удачам, опытный сыщик начинал даже сердиться.
«Вот мерзавец, — думал он, допивая последнюю рюмку, — и в ус не дует. Сидит себе, как сыч какой-нибудь, жид проклятый, и даже рта не разинет, чтобы предложить рюмку водки».
Вместе с этой руганью, относившейся к проклятому жиду, мысль подсказывала Яковлеву кое-что и в пользу жида.
«А он не дурак, — говорил он, — право, не дурак. Посмотри, какой молодец. Вот бы ты постарался залучить такого человека в свою компанию, много бы он принес тебе пользы. А что ж, и постараюсь! — вдруг решил Яковлев. — В самом деле, он преотменная личность. Я с ним могу далеко пойти. Что же касается того, чтобы уличить его в каком-нибудь преступлении, то это бабушка еще надвое ворожила. Да хотя бы за ним что-либо и водилось, то этакого гуся не так-то легко уличить. Только даром время потратишь. Лучше сойдусь с ним по-приятельски. Авось дело-то и лучше будет».
Решив таким образом, Яковлев захотел переговорить с Лубенецким наедине.
— Тертий Захарыч, — обратился он к своему письмоводителю, который после пятнадцати рюмок пеннику начинал уже клевать носом, — поди-ка ты домой, я вижу, ты спать хочешь…
— Нет-с, я ничего-с, — приободрился Тертий Захарыч.
— Ладно. Ступай, я тебе говорю.
Тертий Захарыч торопливо встал и остановился, глядя подобострастно на Яковлева.
— Нет, ничего, Тертий Захарыч, — промолвил Яковлев, не глядя на него. — Иди и спи. Вечером увидимся.
— Прощайте-с, — пробормотал Тертий Захарыч и, сильно пошатываясь, вышел из комнаты.
— Я ведь нарочно, — начал Яковлев, — выпроводил своего письмоводителя отсюда.
— Ваше дело, — проговорил холодно Лубенецкий.
— Конечно, мое. Но отчасти и ваше.
— Едва ли.
— Что вы вдруг так насупились, пан? Когда мы входили в кофейню, вы, кажется, были веселее.
— Я шел с вами, — начал хитрить Лубенецкий.
— Ну, так что ж? — подхватил Яковлев.
— А то, — проговорил Лубенецкий, притворив дверь, в которую ушел Тертий Захарыч, — что я вовсе не ожидал встретить с вами какого-то урода. На что он здесь? Зачем?
«Поддается», — подумал Яковлев и проговорил:
— Это было маленькое недоразумение, на которое, прошу, не обращайте внимания.
«Он что-то затевает, — мелькнуло в голове Лубенецкого, — ну, да это все равно… для меня же лучше… Во всяком случае, мне надо с ним сойтись, чтобы узнать кое-что о Метивье и, если можно, чем-нибудь доконать этого французика».
Яковлев вовсе и не воображал, что он так сильно заинтересовал Лубенецкого французиком. Если бы он знал это, то, наверное, основал бы на нем целый план своих действий и, может быть, пришел к своей цели смело и с достоинством. Теперь же Яковлев был поставлен в необходимость ухватиться за Метивье, как за одно из средств, которое могло сблизить его с Лубенецким. Сам того не подозревая, Яковлев и ухватился именно за то, что одно только и в состоянии было сблизить его с непомерно увертливым паном.
Увертливый пан был задет именем Метивье, как агента, за живое и стал ему с этого времени поперек горла. В Лубенецком заговорило дремавшее доселе самолюбие, как человека и как деятеля. «Как, — бродило в голове его, — меня отодвинули, меня забыли! Предпочли передо мной какого-то французика с хохлом! О, черт возьми! — восклицал он мысленно, — кто-нибудь один: или я, или он. Ничего общего между нами быть не может. Два зверя в одной берлоге не уживаются».
И действительно, Лубенецкий и Метивье были два зверя, одинаково хищных, одинаково сильных, действовавших во имя одного принципа, но стоявших на разных ступенях общественного положения. Метивье был агент-аристократ. Лубенецкий — плебей.
В своих сферах они были велики и приносили немалую пользу тем, кому нужна была их услуга. А услуга их нужна была для Бертье, Бертье, который для Наполеона был все — и начальник штаба, и камердинер, и чуть ли даже не повар. Словом, Бертье был для Наполеона тем, чем был для Ришелье монах Иосиф.
Об именах Метивье и Лубенецкого знал даже сам Наполеон. Он и не мог не знать их, если их знал Бертье.
А Бертье знал их обоих очень хорошо. Он знал, что если послать их в Москву вместе, чтобы они действовали общими силами, то из этого не выйдет ничего: они непременно перессорятся, и дело останется ни при чем. Бертье поступил в этом отношении благоразумнее. Он, посылая каждого из них отдельно, делал вид, что уполномочивает на агентуру одного только посылаемого. Таким образом, Лубенецкий и Метивье, отправляясь в Москву, каждый со своими инструкциями, были убеждены в самостоятельности и единоличности своих действий и поэтому действительно работали смело и неутомимо, чего, собственно, и добивался Бертье.
Но вот, как видите, нежданно-негаданно, в лице сыщика Яковлева дорогу Лубенецкого перебежала черная кошка. Лубенецкий узнал, что деятельность его далеко не самостоятельна и что он в Москве, может быть, один из последних агентов.
В сердце его закипела невольная злоба против Метивье, и он с нетерпением ожидал рокового для себя разъяснения.
Подвыпивший Яковлев давно уже искал в уме своем нити для сближения, посредством ловкого оборота, с Лубенецким и, на скорую руку не находя его, снова обратился к Метивье.
— Послушайте, Федор Андреевич, — заговорил Яковлев, — ведь я вам без шуток говорю: этот Метивье, хохлатый французик, агент Наполеона.
— Так мне-то что ж! — отделывался Лубенецкий.
— Как что?
— Да так что!
— Ну, в таком случае вы, Федор Андреевич, не коммерческий человек.
— Не знаю, при чем тут коммерция.
— А при том, при чем следует.
— Сомневаюсь.
— Потому и сомневаетесь, что вы не русский человек. Русские люди так не говорят. Русский человек всегда норовит на грош пятаков купить.
Лубенецкий молчал.
— Так вот-с, — продолжал Яковлев, — дело-то такого рода. Хотя мусью Метивье и славный французик, а «пососать» бы его не мешало.
— Как так — «пососать»?
— А очень просто!
— Например?
— Да «потеребить» бы его насчет деньжонок.
— А! — протянул, точно зевая, Лубенецкий и подумал: «Да этот Яковлев, как я вяжу, сам напрашивается быть мне полезным относительно Метивье. Если он не хитрит, то, наверное, сердит за что-нибудь на француза и хочет его обобрать».