Драмы. Басни в прозе — страница 1 из 16

Готхольд Эфраим ЛессингДрамыБасни в прозе

{1}

Перевод с немецкого.



Н. Вильмонт Лессинг как художник

1

«Величайшая ясность всегда была для меня величайшею красотою», — говаривал Лессинг. Ясность мысли, прозрачность слога отличают все его творчество, его критико-теоретические, равно и художественные произведения.

Лессинг — бесспорно, один из крупнейших, если не просто крупнейший представитель немецкого Просвещения второй половины XVIII века с его беспощадным — глобальным — критицизмом, с его трезвой отчетливостью суждений, не покидающей истого просветителя даже тогда, когда им владеет горячее чувство. Напротив, горячность чувств, горячность убеждений и заставляли Лессинга говорить с непреложной отчетливостью, с вразумляющей, логически неуязвимой ясностью мыслителя-революционера, кровно заинтересованного в торжестве своих идей и идеалов.

2

Идеи и идеалы Лессинга принадлежали не только ему, но и его времени, в нем нашедшем своего наиболее смелого и последовательного выразителя на немецкой почве. Восемнадцатый век — век упорных классовых боев, в которых экономически окрепшая буржуазия предъявляла свои права на политическое господство, век перехода прогрессивных сил той поры от революционной идеологии к революционному действию, иначе век идеологической и стратегической подготовки Великой французской революции (1789–1795 гг.), предшественницей каковой была Английская буржуазная революция (1640–1660 гг.). В историю идеологического развития человечества эта подготовка, в конце века сокрушившая дворянскую монархию во Франции, вошла под именем «Просвещения».

Что такое просвещение?

В статье 1784 года, так и озаглавленной[1], другой великий немецкий просветитель — Имануил Кант отвечает на этот вопрос призывом: «Имей отвагу пользоваться собственным разумом!» — а это значило — покончить с авторитарным мышлением, с робким подчинением разума авторитету церкви и монаршей власти, со всеми стародавними предрассудками, стоявшими в противоречии с новым буржуазным самосознанием и преграждавшими путь возмужавшему классу к революционной практике.

Столь недвусмысленной расшифровки Кантова призыва к пользованию «собственным разумом» мы, конечно, не найдем в его статье. В ней автор весьма дипломатично, чтобы не сказать куртуазно, восхваляет прусского короля Фридриха II за его широко известное изречение: «Рассуждайте, сколько вам угодно и как вам угодно, но слушайтесь!» Однако по ходу изложения Кант все же достаточно внятно пропускает мысль, что, как ни «парадоксально» (читай: цинично) звучит эта королевская сентенция, ею как-никак допускается «свобода мысли», что, как выражается автор, не может не «отразиться на сознании народа (благодаря чему народ постепенно овладеет также и способностью свободно действовать)». Такое изречение, поясняет Кант, мог себе позволить «только тот, кто, будучи сам просвещен, не боится призраков и всегда имеет под рукой многочисленную дисциплинированную армию для восстановления общественного порядка».

Посему Кант предлагает своим немецким современникам покуда довольствоваться хотя бы «свободою перьев» — тем, что он называет «общественным применением разума», иначе выступлениями в печати, обращенными ко всему обществу или, по меньшей мере, к образованной его части. Отлично сознавая, что лица, состоящие на службе у государства или церкви, принуждены при выполнении доверенных им обязанностей ограничиваться не расходящимся с видами начальства «частным применением разума», Кант вместе с тем полагает, что это не должно им препятствовать пользоваться «свободою перьев», когда они, будь то офицер или даже лицо духовное, обращаются во всеоружии собственного опыта не к своим солдатам или пастве, а к широкому кругу читателей; там-де и они вправе критиковать несправедливые законы и несостоятельные церковные догматы.

Все это, по мысли Канта, будто бы вытекало из приведенной им Фридриховой сентенции. Что ж! Под углом формальной логики, пожалуй, и вытекало. Но Фридрих II был очень далек от столь расширительного толкования своей сентенции, в чем едва ли могли сомневаться его подданные, не исключая и Канта, да и прочие немцы, не состоявшие в подданстве у сего «просветителя на престоле». 25 августа 1769 года, то есть за пятнадцать лет до опубликования упомянутой Кантовой статьи, Лессинг писал берлинскому литератору и книготорговцу Николаи: «…хватит Вам говорить… о берлинской свободе! Ведь она сводится всего лишь к свободе всячески поносить религию… Но пусть попробует кто-либо в Берлине написать о других вещах так свободно, как это сделал Зонненфельз в Вене [2], пусть бросит — подобно Зонненфельзу — всю правду в лицо высокородной придворной черни, пусть осмелится кто-либо из берлинцев поднять свой голос против деспотизма, в защиту бесправных подданных, как то теперь имеет место даже во Франции и в Дании, и вы достоверно узнаете, какая страна в наши дни является самой рабской страной в Европе».

Но в одном Кант был прав безусловно: пока немцам приходилось довольствоваться «свободою перьев», пусть даже только относительной. Мечтать о революционной практике, о возможности «свободно действовать», в Германии XVIII века было — увы! — рановато. Немецкое бюргерство не настолько окрепло, чтобы посягать на политическое господство, — уже потому, что Германия (в отличие от Англии, Франции) еще не стала в ту пору национальным государством. Конечный итог средневековья — образование сплоченных национальных государств из хаоса феодальной разобщенности — на Германию (в силу разных причин) не мог распространиться.

3

Вникать сколько-либо подробнее в эти весьма сложные исторические обстоятельства в рамках настоящей статьи, конечно, не удастся. Замечу только, что одной из причин, мешавших сплочению немецких земель в централизованное национальное государство, — причиной, допустим, только «побочной», «производной», но тем упорнее время от времени о себе заявлявшей, — был антинациональный политический курс верховной власти так называемой «Священной Римской империи германской нации» (номинально просуществовавшей до 1806 года).

Германо-римские императоры, собственно, никогда окончательно не отрешались от идеи «всемирной империи», долженствовавшей объединять весь западноевропейский «христианский мир» под двуединой верховной властью римского папы и «римского императора». Случалось на протяжении веков — в последний раз уже на заре капиталистической эры, при Карле V, — что фантом «Священной Римской империи» принимал на сравнительно краткие сроки слепящую видимость политической реальности[3]. Но каждый раз лишь для того, чтобы после кровопролитных военных авантюр снова рассеять эту прельстительную иллюзию.

Правление Карла Габсбургского (1519–1556 гг.) было началом конца «Священной империи». Затянувшаяся война с Францией за обладание Северной Италией и Бургундией, а также внутриимперские потрясения вконец истощили экономический и политический потенциал императора. В немецких землях Реформация, возглавленная Мартином Лютером, осуществила раскол западноевропейской церкви, нанеся этим сокрушительный удар самой идее «всемирной христианской державы», а вслед за тем, угрожая самому существованию феодализма, пробушевала Великая крестьянская война (1524–1525 гг.), жестоко подавленная — с благословения и папы и Лютера — испанскими войсками и немецкими ландскнехтами Карла и его вассалов.

Но нещадная расправа с мятежными крестьянами и городской беднотой не привела к восстановлению гражданского и религиозного мира в Германии. Немецкие князья, своекорыстно ставшие под знамена Реформации, не прекращали вооруженной борьбы с императором за свою антинациональную независимость. Победа, одержанная ими над Карлом при поддержке Франции, предрешила судьбу его мировой державы: империя Карла распалась с той же ошеломляющей быстротой, с какою она — так недавно еще! — возникла.

Разгром Крестьянской войны в Германии, которая могла бы изменить весь дальнейший ход немецкой истории, привел в начале следующего, семнадцатого, века ко второй, не менее тяжкой, национальной катастрофе — Тридцатилетней войне (1618–1648 гг.). Эта беспримерная, кровопролитнейшая война, начатая по почину императора и его советчиков, самонадеянно мечтавших возобновить мировое владычество Габсбургов, привела к прямо противоположным результатам. Вспыхнувшие в 1627–1629 годах крестьянские мятежи приняли столь угрожающие размеры, что побудили многих немецких князей и дворян искать спасение в иностранной интервенции, ибо собственными силами они уже не чаяли подавить назревавшую обще германскую революцию.

Германия не только не осуществила вторжения в чужеземные пределы, а сама стала ареной ею же спровоцированной иностранной агрессии. Немецкие и пришлые войска — испанские, французские, голландские, шведские — независимо от того, сражались ли они за католического императора и контрреформацию или же, напротив, за интересы князей-протестантов, по сути вершили общее дело: кровавую расправу со всеми, кто не подчинялся властям («законным» и самозванным), не покорялся насилию вооруженных грабителей. Это привело к физическому истреблению лучшей, то есть еще способной сопротивляться, части немецкого народа и тем самым к насаждению безропотного сервилизма «низших» классов рядом с высокомерной жестокостью господ всех рангов и калибров — от курфюрстов и прочих владетельных князей до заурядных крепостников-помещиков.

Плачевный итог позорной тридцатилетней бойни подвел не менее позорный Вестфальский мир 1648 года, юридически закрепивший — на два с лишним столетия! — феодальную раздробленность Германии, равно угодную немецким князьям и иностранным правительствам, стремившимся воспрепятствовать сплочению немецких земель в единое централизованное государство. Так или иначе, но лишенная политического единства «империя» устояла; «побежденной стороной» оказалась не она, а национальная, народная Германия. Разгромленный, разоренный, забитый народ не мог и в своей униженности уже не дерзал восставать против власть имущих; тем более что ему не приходилось рассчитывать на поддержку трусливых бюргерских классов. «Ни у одного… класса в Германии, — писал Маркс в своем трактате «К критике гегелевской философии права», — нет… той душевной широты, которая отождествляет себя, хотя бы только на миг, с душой народной»