После «Сары Сампсон», за тридцать с лишним лет, еще отделявших его от смерти, Лессинг написал всего лишь три пятиактные пьесы — комедию «Минна фон Барнхельм», трагедию «Эмилия Галотти» и драматическую поэму «Натан Мудрый», да еще маленькую одноактную трагедию «Филот».
Тем более интенсивной становится его критико-теоретическая деятельность. По утверждению Лессинга, «каждый гений — прирожденный критик. Он в самом себе заключает мерило всех правил. Он один понимает, запоминает и соблюдает только те законы и правила, которые помогают ему выражать в словах его ощущения» (его чувства и помыслы). Творческая сила художника, его, как выражается Лессинг, «совершенная чувственная речь», не совпадающая с «холодной логикой теоретических рассуждений», все же неотделима от самоотчета в тех принципах и методах, которых он придерживается в своей художественной практике. «Кто правильно рассуждает, тот и созидает, кто хочет создавать, тот должен уметь и рассуждать, — заявляет Лессинг. — Только тот, кто не способен ни к тому, ни к другому, воображает, будто это — две разные вещи».
Отсюда не следует, конечно, что всякий художник (или «гений», согласно терминологии Лессинга), хотя бы и наделенный тонким критическим чутьем, хотя бы и способный проникать в «тайну» собственного искусства, тем самым становится профессиональным критиком и эстетиком.
С Лессингом обстояло иначе. Не ради одного своего искусства он предпринял всеобъемлющую оценку достояния драматической поэзии древних и новейших авторов. В его задачу входило создание новой немецкой литературы, нового немецкого театра — национального и вместе с тем классово-бюргерского. В Германии эти две задачи были одной задачей.
Воссоздать в тесных рамках этой статьи беспримерную борьбу великого просветителя за новую — реалистическую — литературу, и прежде всего драму, не представляется возможным. И все же — несколько необходимых замечаний.
Для того чтобы осуществить театр, который дал бы возможность новому зрителю — бюргерскому классу — разобраться в вопросах, волновавших его душу, Лессингу в первую очередь надо было подорвать непререкаемый авторитет французского классицистического театра. А именно этот театр пропагандировался теоретиком немецкого классицизма Готшедом, упорно стремившимся направить немецкий театр по пути развития театра французского.
Французский классицистический театр XVII века, театр Корнеля и Расина, высоко вознес образы королей, принцев, принцесс и придворной знати. В этом возвеличении «властителей мира» косвенно (но только косвенно!) отразилась борьба французской буржуазии XVII века за национальное единство французского королевства — против феодальной разобщенности, за правовое государство — против средневековой анархии. В Германии, лишенной национального единства, заимствованный у французов классицистический театр должен был неминуемо превратиться в апологию антинационального княжеского деспотизма.
Нетрудно было осыпать насмешками сухого педанта Готшеда, автора «Катона», трагедии, смонтированной им «с помощью клея и ножниц» из трагедий англичанина Аддисона и француза Дешана. Но для того, чтобы навсегда покончить с доморощенным немецким классицизмом Готшеда и его школы, Лессингу надо было подвергнуть критике также и театр его французских учителей.
По убеждению Лессинга, в искусстве и тем более в театре «нравится и трогает только то, что правдиво». А разве французский театр правдив? Разве он способен приковать внимание зрителя к действию, происходящему на сцене, так, чтобы зрителю казалось, будто он сам присутствует при совершающихся событиях? Господствующие на французской сцене придворные нравы, изысканная и напыщенная речь убивают способность к «естественному», правдивому, отображению жизни. «Говорили ли когда-нибудь люди так, как мы декламируем? — вслед за Дидро повторяет Лессинг. — Разве принцы и цари ходят иначе, чем прочие люди?.. Разве они жестикулируют, как одержимые и бесноватые? А когда говорят принцессы, разве они завывают?»
Немцы, так говорил Лессинг еще в своем семнадцатом письме из «Писем о новейшей литературе», «хотели бы в своих трагедиях больше видеть и мыслить, чем нам позволяет робкая французская трагедия… Чрезмерная простота нас более утомляет, чем чрезмерная сложность и запутанность». Немцы, как явствует уже из старинной немецкой драмы XVI и XVII веков, и прежде всего из кукольной пьесы о Фаусте, отдельные сцены которой мог бы достойно обработать только «гений шекспировской силы», «гораздо больше тяготеют к английским, чем к французским вкусам», к мощному и правдивому театру Шекспира, чем к условному — «придворному» — театру Корнеля и Расина. Шекспир, по утверждению Лессинга, «куда более трагический поэт, чем Корнель». Корнель ближе к древним «в техническом построении» своих трагедий, «Шекспир же — в существеннейшем». Все эти положения получили дальнейшее развитие в Лессинговой «Гамбургской драматургии».
«Общество», представленное на подмостках в трагедиях классицистов, оторвано от «нового зрителя» всей той пропастью, которая отделяла в XVIII веке двор и придворное дворянство от бюргерских классов. Относить к самому себе трагические коллизии, с которыми сталкиваются эти выспренние герои, сострадать им буржуазный зритель способен лишь в малой степени, а то и вовсе неспособен. Не таков был греческий театр, где не было этой — по сути социальной — разобщенности. Там сострадание зрителей, наполнявших амфитеатр, к трагическому герою, страх, внушенный его участью, естественно переносился на их собственную — возможную — участь.
Отсюда следует, что французские классицисты, не достигающие должного контакта со зрителем, тем более — с новым зрителем, не достигают и цели трагического действия, каковую Аристотель усматривал в «трагическом катарсисе» (очищении) «состраданием и страхом». Пробуждая в зрителе сострадание и страх, трагедия «очищает» наши аффекты страха и сострадания, закаляет мягкий и смягчает холодный, равнодушный характер, сообщая и тому и другому необходимую стойкость в борьбе за свободу, за гражданскую доблесть. Так Лессинг в духе собственного революционного демократизма толкует учение Аристотеля о трагическом катарсисе. В этом и заключается, по его убеждению, моральное действие трагедии. Вполне понятно, что Лессинг побивал французских классицистов положениями, заимствованными из Аристотеля, теоретика античной драмы, преемниками каковой французы себя считали.
Но вместе с тем Лессинг отчетливо сознавал, что театр, отвечающий запросам «нового зрителя», не может быть простым возвратом к театру Софокла и Еврипида, что его поэтика должна быть новаторской, принципиально иной. В этом не сомневался и Дидро. «До сих пор, — так говорил он, — в комедии рисовались главным образом характеры, а общественное положение было лишь аксессуаром. Нужно, чтобы на первый план было выдвинуто общественное положение, а характер стал аксессуаром… Общественное положение… его преимущество, его трудности должны стать основой произведения».
Но Лессинг с этим не соглашался. Конечно, общественное положение — обстоятельство первейшей важности. Но «не в силу ли характера [герой] выйдет из ряда метафизических отвлеченностей (как-то: «общественное положение», «сословие», «государство». — Я. В.) и станет живой личностью? Так не на характере ли будут и впредь основаны как интрига, так и мораль пьесы?» Главное, чтобы в пьесе было побольше несходных характеров. Когда возникнет борьба, столкновение личных и социально-политических интересов, несходные характеры окажутся и противоположными.
Так в трагедии, так и в комедии, ибо и та и другая «должна быть зеркалом жизни». Да и существует ли в жизни «чисто трагическое» и «чисто комическое»? И отсюда: не законно ли вслед за Шекспиром тасовать эти противоположные явления единой жизни?
Все эти мысли получили свое художественное воплощение в Лессинговой «Минне фон Барнхельм».
Комедия «Минна фон Барнхгельм, или Солдатское счастье» была начата и вчерне закончена Лессингом в Бреславле, куда он приехал осенью 1760 года, в разгар Семилетней войны. Его берлинская литературная деятельность, тесное сотрудничество с Николаи и Моисеем Мендельсоном, с которыми он издавал «Письма о новейшей литературе», Лессинга давно уже тяготила: их робкая либеральная «умеренность» сковывала его полемический темперамент. Он нуждался в разрядке, в новых ярких впечатлениях. Это его и побудило принять предложение губернатора Силезии генерала фон Тауэнцина стать его секретарем. В Бреславле, «среди треволнений войны и мира, любви и ненависти… он заглянул в область, более возвышенную и замечательную, чем тот литературный и обывательский мирок», который ему так опостылел.
Здесь он соприкоснулся с солдатской массой, с простыми людьми, «с той частью народа, занятой физическим трудом, которой не хватает не столько ума, сколько возможностей его выказать»[11]. И здесь же он дружески сошелся с благородным, просвещенным офицером Эвальдом фон Клейстом, автором поэмы «Весна», не лишенной поэтических достоинств, но написанной в чуждом Лессингу «описательном роде». В спорах с Клейстом Лессинг разъяснял ему, что не описание, а действенное отношение к жизни является истинной душой поэзии — мысль, получившая глубокое обоснование в крупнейшем эстетическом произведении Лессинга «Лаокоон, или О границах живописи и поэзии», написанном в последние годы пребывания Лессинга в Бреславле.
На смерть Эвальда фон Клейста от тяжкого ранения Лессинг откликнулся одноактной трагедией «Филот», в которой он создал яркий образ юного античного героя. Царевич Филот добровольно обрекает себя на смерть, чтобы его отец не потерпел при заключении мира ущерба от того, что он, его сын, — пленник царя Аридея. Но, совершая геройский подвиг во славу родины, Филот вместе с тем благодарит Зевса за то, что он не даст ему стать «расточителем самого драгоценного — крови своих подданных». Так и Эвальда Клейста смерть избавила от дальнейшего соучастия в братоубийственной династической войне короля Фридриха II.