— А теперь я попрошу вас… — заговорил Моррис.
«Пожалуй, тут все дело в равновесии», — подумал Франк.
— …назвать выбранную карту.
Франк оглянулся.
— Тройка пик, — сказала Молли.
Моррис кивнул. Человек десять — двенадцать столпились перед столом Морриса. Мужчины курили сигары. Легкий ветерок выдувал дым с террасы. Иногда ветер менял направление, и тогда до них доносились запахи листвы, плеск воды, встревоженной веслом, смех с озера.
«Так тихо», — подумал Франк.
— Тройка червей. Вот она, тройка червей! — сказал Моррис.
Он снял ладони с колоды и разложил карты веером по столу рубашкой вверх, кроме тройки червей, которую, раздуваясь от гордости, показал всем собравшимся, после чего, также рубашкой вверх, бросил на стол.
«Нет», — подумал Франк.
Моррис оглядел лица окружающих. Двое мужчин хмыкнули.
— Что… что? — спросил Моррис.
— Я… ничего, — сказала Молли.
— Что такое?
— Моя карта — тройка пик, — сказала Молли. — Пик, а не червей.
Моррис, а за ним и все остальные, воззрились на лежавшую в стороне от остальных перевернутую карту.
— Твоя карта была тройкой пик… — сказал Моррис.
«Ну да, — подумал Франк. — Сейчас он перевернет карту, а там вместо тройки червей окажется тройка пик. И все мы испытаем радость и облегчение. Или раздражение? А что, если все пошло не так и он действительно ошибся с картой? Какое унижение: много часов потратить на тренировки, чтобы добиться расположения толпы, а потом эту толпу разочаровать! Как ужасно: сначала выставить напоказ свое желание: „Я жажду вас помучить, ощутить свою власть над вами, обаять, повести вас за собой“, — а потом провалиться… Ведь что может оправдать подобное признание? Только полный успех!»
Он услышал, как все разом задержали дыхание, а потом разразились смехом и радостными восклицаниями. Потому что карта, разумеется, превратилась в тройку пик. А Моррис сидел счастливый, уверенный в себе, прекрасно владеющий собой, живое воплощение скромного — но ясно различимого — смирения.
«Рад вам угодить. Простите, если испытывал — а я испытывал — ваше терпение. Простите, что манипулировал вами. Надеюсь, вы убедились — как я и предполагал, ведь я действовал с определенным намерением, — что мой маленький обман привел к желаемому результату и что в конечном счете я доставил вам удовольствие». Вот о чем говорила вся его фигура.
Франк оглянулся на официанта и увидел, что тот тоже преобразился. Теперь он всем своим видом показывал, что знает — фокус удался, и хотя он не желает и не собирается приобщаться к общему веселью, все же вполне осознает — насколько это возможно при его уровне интеллекта — уровень явленного мастерства. Официант дождался, когда смех и несколько ироничные аплодисменты пойдут на убыль, и, будто актер, старательно удерживающий улыбку на губах, вышел на передний план со своим подносом, предлагая напитки.
Вечер шел своим чередом.
Моррис и Франк сидели на веранде, у самых перил.
«Еще не холодно, — подумал Франк. — Но вот-вот похолодает».
Над озером висел туман. В гостинице за их спиной приглушили огни. С гостиничной кухни какое-то время доносился звон посуды, там заканчивали уборку. Потом наступила тишина.
Ветер пронесся по веранде — и затих.
— М-да… — сказал Моррис и причмокнул губами. Помолчал и повторил концовку анекдота: — Знаешь, судья, доведись тебе разок побыть негром в субботний вечер, ты больше никогда не захочешь стать снова белым.
Он верил в это, как веруют в Бога.
Ведь, по сути, это был всего лишь участок земли. Порождение фантазии, раз уж на то пошло. Она раскинулась на листе бумаги — отсюда и дотуда, — и он сказал: «Что может быть очевиднее? Она должна принадлежать тому, кто видит ее единство, видит, что она располагается между двумя океанами. Человек, который это видит, должен ею владеть. И человек этот — я».
Что означало — владеть? Обладать или самому принадлежать стране?
Он часто думал о своем доме. С удовольствием погружался в философские размышления о природе обладания и думал: «Это богатство. Состояние. И если я не боюсь ставить под вопрос свои права в собственном доме, значит, я достоин некоторого признания, а если не сам я, то это действие, это проявление мужества. Как далеко я могу позволить себе зайти? Не знаю. Но разве многие осмелились бы вообще поставить этот вопрос?»
Франк покачался в своем любимом кресле, стоявшем на отгороженной от дороги веранде. Он смотрел на лужайку, где Рути рвала то ли цветы, то ли какую-то траву. Однажды он в шутку сказал ей: «Эту девушку просто невозможно вытащить из сада», — на что она ответила: «Так пусть себе идет куда хочет». А он сказал: «Она же домашняя прислуга, какого черта она возится в саду, увиливая от работы?» — и оба были счастливы, обмениваясь безобидными репликами по поводу простительной слабости одного из членов семьи.
Чтобы столкнуться с проблемами хозяина, надо, прежде всего, стать хозяином.
Франку было хорошо. Ему нравилось вдыхать дым собственной сигары и смотреть, как ветер уносит его сквозь решетчатую ограду веранды. «Славные сигары, — думал он. — Такую докуришь — и все. Как будто никто и не курил».
Отличного качества гавайские сигары. А почему нет? Разве он их не заслужил?
«И да, и нет», — думал он.
Да, существуют бедные. Да, существуют больные и угнетенные. И, да, он заработал на этот дом и продолжал работать по двенадцать часов в сутки, да еще в условиях падающего рынка. И кто поручится, что — Боже упаси — фабрика не разорится, не сгорит, не…
«В этом вся суть, — размышлял он. — Нет уверенности. Никакой. Мы придумываем себе понятия о морали и справедливости и облачаемся в них, чтобы прикрыть стыд. Стыд за собственную незначительность. Все зависит от случая. Все».
Он смотрел на женщину в саду.
«Трава чистая, — думал он. — И сухая, юбку не запачкает. Боже правый — вы только взгляните на эту огромную черную задницу».
Он прочистил горло и поерзал в кресле-качалке. Потом стряхнул пепел в высокую напольную пепельницу.
«Тут нельзя суетиться, нельзя слишком часто стряхивать пепел с сигары, потому что пепел остужает дым… если, конечно, это хорошая сигара, — думал он. — С другой стороны, зачем устраивать из этого фетиш?»
«…как делают некоторые», — потянулась параллельная нить размышлений. Это высказывалась другая часть его личности, потише и помельче первой. Он пожурил ее, мягко, но уверенно. Разве не к ней он, собственно, и обращался? Разве не к тому вел? Ведь мог бы просто ответить: «Да, черт возьми, ты прав, все это вычурность и фетишизм». Мог бы, и тогда невидимый собеседник поторопился бы сделать вывод: «Да. Да. Так мы поступаем сами, и так составляем себе мнение. О других людях, которые так поступают». Но он не стал отвечать себе подобным образом. Он возразил этому голосу: «Знаешь, я уверен, что каждый поступает так, как ему удобно». И тогда третий голос, что-то вроде арбитра, добавил: «Если они заплатили за сигару, кому вообще есть дело, как они ее курят?»
Но пользуясь привилегией председателя этой внутренней конференции, он и этот голос попросил помолчать, дружелюбно, но чуточку пренебрежительно ему кивнув. «Я знаю, что ты не станешь кривить душой, чтобы снискать мое расположение, и в некоторой степени даже разделяю твою позицию. Но читать нотации и делать замечания участникам дискуссии все-таки буду я. — Он улыбнулся голосу, словно говоря: — Ну нам-то с тобой эти замечания вообще не нужны. — Помолчал. — Да и не стану я, — подумал он, — порицать то, предыдущее высказывание. Оно ведь не мое, не мне его и осуждать. Разве что, при необходимости, немного „поправить“, да и то по-доброму, дружелюбно».
Но что ни говори, он все же недолюбливал людей, у которых на сигарах скапливался чересчур длинный столбик пепла, поскольку этот пепел неизбежно оказывался либо на лацкане пиджака, либо на ковре. Конечно, можно было рассматривать подобную привычку как признак мужественности, но, учитывая неопрятность, свойственную таким людям, он не мог воспринимать их привычку иначе чем неучтивость, доставляющую много хлопот.
А еще ему было неприятно то обстоятельство, что Большая Сигара неизменно ассоциировалась с образом Еврея. Если и существовала несправедливость по отношению к евреям, то она была связана именно с такой ассоциацией. Ну разве не две стороны у каждой медали?
Он увидел, что Рути, упершись одной ладонью в землю, поднялась с колен и, тяжело выдохнув, встала. «Нелегко, наверное, таскать на себе такой вес, да еще на жаре, — подумал он, с удовольствием отметив, что не чувствует никакого превосходства. — В конечном счете я ведь не себе обязан собственной худобой. Таким меня сделал Господь. — Ветер приподнял край юбки Рути и облепил бедра тонкой тканью. — Славный ветерок! А эти черные нубийские колонны, словно из полированного мрамора. Круглые и гладкие, как прибрежная галька».
Рути обернулась. Букет мелких цветов в левой руке казался крошечным. Под новым порывом ветра ее подол вздулся спереди пузырем.
Она начала подниматься по лестнице.
— Знаю… Знаю, мистер Франк… — сказала она и улыбнулась. Вот она открыла дверь и оказалась на веранде. Медленно прошла мимо него в сторону кухни. — Знаю… — повторила она.
Он понял, что она почувствовала, как в его улыбке сквозит снисхождение, хотя сам бы не мог утверждать с уверенностью, будто улыбается именно снисходительно. Но она — да, она определенно эту снисходительность разглядела. Это было ясно по ее движениям, походке, по тому, как она открыла дверь и как дала ей захлопнуться за собой. А через минуту-другую он услышит звуки из кухни — Рути готовит ужин.
«Впрочем, человек склонен тратить часть своих доходов на создание и поддержание внешнего образа. Даже вынужден это делать. Подобные привычки, — думал Франк, — ничем не отличаются от ежевечерней кружки (или нескольких кружек) пива зашедшего в бар работяги. Никакой разницы. Все мы должны определить свое место, что бедняки, что богачи. А бедняки, как говорят христиане, всегда рядом с нами. По-моему, это цитата из Библии».