Когда наконец состав остановился, во внезапно наступившей тишине слышались лишь тяжкое пыхтенье паровой машины да крики, доносившиеся из вагонов второго класса. Диккенс первый поднялся на ноги, вышел наружу и тотчас спокойно заговорил с машинистом, а Долби и прочие мужчины, не потерявшие присутствия духа, столпились вокруг них.
Машинист (по словам Долби из письма Фехтеру, он находился в гораздо сильнейшем смятении, чем Диккенс, и весь трясся) объяснил, что металлический обод огромного ведущего колеса раскололся, буквально взорвался, и обломки полетели в стороны, срубая телеграфные столбы. Самый крупный обломок врезался в крышу вагона, где ехал Диккенс. «Если б он был чуть побольше, — сказал машинист, — или летел чуть пониже и чуть побыстрее, он бы точно пробил крышу и сотворил с пассажирами то же самое, что остальные железяки сотворили с телеграфными столбами».
Диккенс успокоил Мейми, Джорджину и других пассажиров (даже Долби, как он признавался впоследствии, был глубоко потрясен, а вывести из равновесия Джорджа Долби очень и очень непросто), но на следующий вечер, после очередного «убийства Нэнси», Долби пришлось уводить Шефа со сцены под руку по завершении номера.
Диккенс с самого начала запланировал выступление в Чертенхэме, чтобы его дорогой престарелый друг Макриди смог увидеть «убийство». Потом сей немощный семидесятипятилетний старец приковылял за кулисы, тяжело опираясь на руку Долби, и не мог произнести ни слова, пока не выпил два бокала шампанского. Он находился в столь сильном эмоциональном возбуждении после «убийства», что Диккенс попытался шутливо отмахнуться от всяких обсуждений, но Макриди все же пожелал высказаться. В его дребезжащем голосе послышались нотки былой сценической страсти, когда он прокричал: «Нет, Диккенс… э… э… я НЕ стану молчать. В мои… э… лучшие времена… э… вы помните их, милый мальчик… э… они минули, безвозвратно минули!.. Нет! — Здесь крик перерос в неистовый рев: — Это стоит… э… ДВУХ МАКБЕТОВ!»
Последние слова прозвучали так громко и страстно, что Диккенс и Долби могли лишь ошеломленно уставиться на старого актера, сделавшего Макбета своей коронной ролью, которой он гордился даже больше, чем молодой женой и прелестной взрослой дочерью. Похоже, он хотел сказать, что по силе эмоционального воздействия Диккенсово «убийство Нэнси» равнозначно — не только в части производимого на аудиторию впечатления, но и в части актерской игры — лучшему из его лучших Макбетов.
Затем престарелый великан свирепо уставился на Долби, словно импресарио (не проронивший ни слова) осмелился возражать. А спустя несколько мгновений Макриди просто… исчез. Его тело по-прежнему оставалось там, с вызывающе вскинутой головой и упрямо выдвинутой тяжелой челюстью, с третьим бокалом шампанского в руке, — но сам Макриди пропал, оставив после себя, как позже Диккенс сказал Долби и Форстеру, лишь бледную оптическую иллюзию в виде своей телесной оболочки.
В Клифтоне «убийство» вызвало, по шутливому выражению Диккенса, целую эпидемию обмороков. «Мне кажется, в ходе выступления из зала вынесли от пятнадцати до двадцати дам, недвижных и оцепенелых. Под конец даже забавно стало». Неподражаемому это понравилось.
В Бате сам Диккенс, казалось, находился в предобморочном состоянии, поскольку город произвел на него самое тяжелое впечатление. «Бат представляется мне кладбищем, где мертвецы восстали из могил, — сказал он Долби. — Понастроив домов из своих старых надгробных камней, они бродят по улицам, стараясь казаться живыми. Но без всякого успеха».
В феврале Перси Фицджеральд намекнул мне, что после того, как Джорджина и Мейми вернулись в Гэдсхилл, к Диккенсу снова присоединилась Эллен Тернан. Во всяком случае, я так понял (Перси никогда не посмел бы сказать такое открытым текстом). Но Фицджеральд наконец-то собрался жениться, и когда он, задыхаясь от волнения, сообщил об этом Диккенсу на вокзале, последний промолвил: «Я должен сказать об этом одному человеку, путешествующему со мной». Одному человеку, путешествующему со мной… Вряд ли Диккенс употребил бы такое расплывчатое выражение применительно к Долби, или к своему осветителю, или к газовому технику. Неужели Эллен проживала в одной с ним гостинице, но теперь как сестра, а не любовница? Можно только догадываться, сколь жестокие дополнительные муки это причиняло Диккенсу.
Я сказал «дополнительные муки» умышленно, ибо теперь не оставалось сомнений, что Чарльза Диккенса мучают не только физические недуги. Несмотря на его радостные сообщения о десятках упавших в обморок женщин, «убийство Нэнси» явно вредило не только физическому, но и душевному здоровью писателя. Все, с кем я общался — Фицджеральд, Форстер, Уиллс, все до единого, — хором утверждали, что в своих письмах Неподражаемый говорит только об «убийстве», и ни о чем другом. Он выступал с ним по меньшей мере четыре раза в неделю, включая в программу из своих традиционных популярных номеров, и казалось, был одержим желанием не только превратить каждый концертный зал в Театр Ужаса, но и полностью отождествиться с Биллом Сайксом.
«Я убиваю Нэнси…»
«Я готовлюсь к убийству…»
«Я часто думаю о своих собратьях-преступниках…»
«Я убиваю опять, опять и опять…»
«Когда я брожу по улицам, меня не покидает смутное ощущение, будто я объявлен в розыск…»
«Я снова обагряю руки невинной кровью…»
«Мне нужно совершить еще много убийств, а времени остается мало…»
Подобными фразами пестрели послания Диккенса ко всем друзьям и знакомым. Долби написал Форстеру, что теперь Шеф отказывается даже ненадолго задерживаться в любом городе после выступления, а потому приходится менять заранее составленное расписание переездов, обменивать железнодорожные билеты, платить новые пошлины, — чтобы изнуренный Неподражаемый, едва способный дойти до вокзала, мог без промедления бежать из города, точно находящийся в розыске преступник.
— Люди стали иначе относиться ко мне после того, как я убил Нэнси, — сказал Диккенс пустоголовому Уиллсу во время одной из своих остановок в Лондоне. — Мне кажется, они меня боятся. В помещении все держатся поодаль от меня… не из робости перед знаменитостью, а скорее из страха и, возможно, ненависти или отвращения.
В другой раз Долби, как он сам рассказывал Форстеру, зашел после представления в уборную, дабы доложить о прибытии наемного экипажа, и обнаружил, что Диккенс уже пятнадцать или больше минут моет руки. «Никак не могу смыть кровь, Долби, — с отчаянием проговорил изнуренный писатель, подняв затравленный взгляд. — Она остается под ногтями и в складках кожи».
Лондон, Бристоль, Торкей, Бат — Диккенс уже знал тамошние гостиницы, вокзалы, концертные залы и даже лица зрителей как свои пять пальцев, — потом снова Лондон как перевалочный пункт на пути в Шотландию. Но теперь левая нога у него так распухла, что Фрэнк Берд категорически запретил шотландское турне — и оно было ненадолго отложено. Однако всего через пять дней Диккенс опять уехал, хотя Джорджина, дочери, сын Чарли и такие друзья, как Перси, Уиллс и Форстер, умоляли его остаться.
Я решил отправиться в Эдинбург, чтобы посмотреть, как Диккенс убивает Нэнси. И увидеть, как «убийство» убивает Чарльза Диккенса.
К настоящему времени я почти не сомневался, что писатель пытается совершить самоубийство посредством турне, но первоначальный мой гнев по этому поводу уже поостыл. Да, говорил я себе, тогда он останется при своей славе и при своей могиле в Вестминстерском аббатстве, но он по крайней мере умрет. И самоубийства не всегда удаются, не без удовольствия вспоминал я. Порой пуля пробивает череп и застревает в мозгу, но самоубийца не умирает, а остается до конца жизни слюнявым идиотом. Или женщина вешается, но шейные позвонки у нее не ломаются, и кто-то успевает перерезать петлю — но слишком поздно, чтобы предотвратить нарушение мозгового кровообращения. До самой смерти у нее останутся шрам на горле, уродливое искривление шеи и бессмысленный взгляд.
Попытка самоубийства посредством турне, говорил я себе, тоже может сорваться и закончиться подобным восхитительным образом.
Я прибыл в Эдинбург раньше и снял номер в гостинице, а потому Диккенс удивился и обрадовался, увидев меня на вокзале в числе встречающих.
— Вы чудесно выглядите, дорогой Уилки! — воскликнул он. — Пышете здоровьем. Вы что, днями ходили на одной из своих арендованных яхт, в позднефевральские-то шторма?
— Да вы и сами замечательно выглядите, Чарльз, — сказал я.
Выглядел он ужасно — сильно постарел и поседел; макушка полностью облысела, и на нее зачесано несколько сивых прядей; даже борода казалась жидкой и неухоженной. Воспаленные веки, фиолетовые круги под глазами, впалые щеки. Изо рта у него скверно пахло. И он хромал, как ветеран Крымской войны на деревянной ноге.
Я знал, что выгляжу немногим лучше. Фрэнку Берду пришлось увеличить количество уколов морфия (их надлежало делать ровно в десять часов вечера) с двух-трех до семи в неделю. Она научил меня наполнять шприц и впрыскивать самому себе препарат (не такое трудное дело, как кажется) и оставил мне целую бутыль морфия. Я удвоил ежевечернюю дозу морфия и одновременно удвоил количество лауданума, принимаемого в течение дня.
Как следствие, у меня резко повысилась работоспособность. Когда Диккенс спросил, над чем я сейчас тружусь, я честно сказал, что Фехтер практически переехал ко мне на Глостер-плейс и мы по много часов в день работаем над нашей пьесой «Черно-белый». Я добавил, что у меня уже появился замысел следующего романа, основанного на неких странных аспектах английских брачных законов, и что я почти наверняка приступлю к работе над ним сразу после премьеры «Черно-белого», намеченной на конец марта.
Диккенс похлопал меня по спине и пообещал прийти на премьеру со всей семьей. Я задался вопросом, доживет ли он до конца марта.
Я не сказал Диккенсу, что теперь каждую ночь, после короткого морфинового сна, я в час или в два просыпаюсь и диктую Второму Уилки тексты с описанием своих сновидений. Наш совместный труд о древнеегипетских ритуалах, посвященных богам Черных Земель, уже насчитывал свыше тысячи рукописных страниц.