— Разница в том, господин хороший, что парни, давеча повстречавшиеся нам, так они отберут у вас кошелек и изобьют до полусмерти, а возможно, и до смерти. Но здесь, в Блюгейт-Филдс… здесь вам перережут глотку, сэр, просто чтобы проверить, не затупился ли нож.
Я взглянул на Диккенса.
— Ласкары, индусы, бенгальцы и прорва китайцев, — продолжал Хэчери. — А также ирландцы, немцы и тому подобный сброд, не говоря уже о самом гнусном отребье вроде сошедшей на берег матросни, охочей до женщин и опиума. Но тут, в Блюгейт-Филдс, опасаться следует прежде всего англичан. Китайцы и прочие иностранцы, они не едят, не спят, почти не разговаривают — у них в жизни одна радость: опиум. Но вот здешние англичане — народ на редкость лихой, мистер Диккенс. На редкость лихой.
Диккенс снова рассмеялся. Сейчас он производил впечатление крепко пьяного человека, но я-то знал, что он выпил лишь немного вина да портвейна за ужином. Он смеялся беспечным смехом малого ребенка, не ведающего забот.
— В таком случае мы вновь доверим нашу безопасность вам, инспектор Хэчери.
Я обратил внимание, что Диккенс повысил частного сыщика в звании. И Хэчери — судя по тому, как он смущенно переступил с ноги на ногу, — тоже заметил это.
— Есть, сэр, — сказал сыщик. — С вашего позволения, сэр, теперь я пойду впереди. И настоятельно советую вам, джентльмены, не отставать от меня.
Большинство улиц, оставленных нами позади, не значились на городских картах, а трущобные лабиринты Блюгейт-Филдс были на них едва намечены, однако Хэчери, казалось, точно знал дорогу. Даже Диккенс, шагавший следом за огромным сыщиком, похоже, тоже ориентировался на местности. Хэчери отвечал на мои шепотом задаваемые вопросы, называя нормальным голосом различные топографические объекты: церковь Сент-Джордж-на-Востоке (не помню, чтобы мы мимо нее проходили), Джордж-стрит, Розмари-лейн, Кейбл-стрит, Нок-Фергюс, Блэк-лейн, Нью-роуд, Ройал-Минт-стрит. Иные из этих названий значились на уличных указателях.
В Нью-Корте мы свернули с вонючей улицы в темный двор — единственным источником освещения нам служил фонарь Хэчери — и прошли в проем в стене, больше похожий на дыру, нежели на ворота, ведущие в лабиринт других темных дворов. Здания здесь казались заброшенными, но я предположил, что просто все окна плотно закрыты ставнями. Когда мы сходили с булыжного покрытия, под ногами хлюпала то ли заиленная речная вода, то ли нечистоты.
Диккенс остановился возле окна с выбитыми стеклами, ныне представлявшего собой черный провал в глухой стене.
— Хэчери, ваш фонарь, — крикнул он.
Луч света выхватил из темноты три скукоженных грязно-белесых тельца, лежащих на разбитом каменном подоконнике. В первый момент я решил, что кто-то бросил здесь трех освежеванных кроликов. Я подошел поближе, а потом быстро отступил назад, прикрывая платком нос и рот.
— Новорожденные младенцы, — сказал Хэчери. — Тот, что посередке, родился мертвым, полагаю. Остальные двое умерли вскоре после рождения. Не тройняшки. Родились и умерли в разное время, судя по работе, проделанной червями да крысами, и прочим признакам.
— Боже мой, — проговорил я сквозь платок. Желчь у меня поднялась к самому горлу. — Но зачем… оставлять их здесь?
— Это место не хуже любого другого, — сказал Хэчери. — Некоторые матери пытаются похоронить новорожденных. Запеленывают крошек в тряпье, надевают на них чепчики, прежде чем бросить в Темзу или закопать во дворе. Большинство не тратит времени на лишнюю возню. Им надо побыстрее возвращаться к работе.
Диккенс повернулся ко мне.
— Ну как, Уилки, все еще находите соблазнительной девку, что хотела затащить вас в дом за «табачком»?
Я не ответил, отступив еще на шаг и отчаянно борясь с рвотными позывами.
— Мне уже доводилось видеть такое, — сказал Диккенс на удивление бесстрастным, спокойным голосом. — Не в ходе моих прогулок по «гигантскому пеклу», а еще в детстве.
— Неужели, сэр? — промолвил сыщик.
— Да, много раз. Когда я был совсем маленьким, еще до переезда нашей семьи из Рочестера в Лондон, мы держали служанку по имени Мэри Уэллер. Она, зажав мою дрожащую ручонку в своей широкой мозолистой ладони, часто приводила меня в дома, где принимала роды. Так часто, что впоследствии я порой задавался вопросом, не следовало ли мне избрать ремесло повитухи. Чаще младенцы умирали, Хэчери. Я помню одни ужасные многоплодные роды — мать тоже скончалась — с пятью мертвыми младенцами. Кажется, их было пятеро, как ни трудно такое представить… хотя, может статься, и четверо, я ведь тогда был совсем крохой… и все они лежали рядком на чистой простынке, постеленной на комоде. Знаете, что они напомнили мне тогда, в моем нежном возрасте четырех или пяти лет, Хэчери?
— Что, сэр?
— Свиные ножки, аккуратно разложенные на прилавке мясной лавки, — сказал Чарльз Диккенс. — Когда видишь такое зрелище, на ум невольно приходит Фиестов пир.
— Истинная правда, сэр, — согласился Хэчери.
Сыщик наверняка слыхом не слыхивал о древнегреческой трагедии[4], к эпизоду которой отсылал Диккенс своим замечанием. Но я понял, о чем говорит мой друг. К горлу снова подкатила желчь, и я с трудом подавил рвотный позыв.
— Уилки, — резко промолвил Диккенс, — дайте ваш платок, пожалуйста.
После секундного колебания я выполнил просьбу.
Вынув из кармана свой собственный шелковый платок, побольше и подороже моего, Диккенс аккуратно накрыл обоими платками три полуразложившихся, частично обглоданных крысами детских тельца и прижал края ткани кирпичами, вытащенными из разбитого подоконника.
— Вы позаботитесь о них, сыщик Хэчери? — спросил он, уже двигаясь прочь и вновь постукивая тростью по камню.
— Еще до рассвета, сэр. Можете на меня положиться.
— Мы в вас нисколько не сомневаемся, — сказал Диккенс, наклоняя голову и придерживая цилиндр, поскольку в тот момент мы проходили сквозь очередной низкий и узкий проем в стене, ведущий в еще более темный и смрадный крохотный дворик. — Не отставайте, Уилки. Держитесь ближе к свету.
Наконец мы достигли открытой двери, различимой во мраке не лучше, чем последние три дюжины закрытых дверей, минованных нами. Сразу при входе, в глубокой нише, стоял маленький фонарь, источавший слабый голубоватый свет. Сыщик Хэчери хмыкнул и стал подниматься по узкой лестнице.
На лестничной площадке второго этажа царил кромешный мрак. Следующий лестничный марш был уже первого, но темноту здесь слегка рассеивал неверный тусклый свет единственной свечи, горевшей на следующей площадке. Мне показалось удивительным, что язычок пламени не гаснет в таком спертом, жарком и чудовищно смрадном воздухе.
Хэчери без стука распахнул дверь, и мы гуськом вошли в нее.
Мы оказались в первой и самой просторной из нескольких смежных комнат, которые все были видны сквозь открытые дверные проемы. В этой первой комнате на пружинной кровати, среди ворохов грязного тряпья, сидели вразвалку два ласкара и старуха. Одна из куч тряпья пошевелилась, и я понял, что на кровати лежат еще люди. Сцена освещалась несколькими оплавленными свечами и фонарем с красным стеклом, придававшим всему кровавый оттенок. Настороженные глаза уставились на нас из-под ворохов тряпья в смежных комнатах, и я понял, что на полу там валяются вповалку еще люди — китайцы, азиаты, ласкары. Несколько из них попытались уползти в угол, словно вспугнутые внезапным светом тараканы. Древняя старуха на кровати (все четыре кроватных столбика были сплошь изрезаны досужими ножами, а пыльный полог ниспадал подобием истлевшего савана) курила своего рода трубку, изготовленную из чернильной склянки, что по пенни штука. От густого дыма и терпкого приторного запаха, смешанного со зловонием Темзы, проникавшим сквозь наглухо закрытые жалюзи, мой измученный изжогой желудок снова свело спазмом. Я пожалел, что не выпил второго стакана лауданума перед тем, как отправиться на встречу с Диккенсом сегодня вечером.
Хэчери легонько ткнул старую каргу деревянной полицейской дубинкой, которую отточенным движением вытащил из-за пояса.
— Эй, Сэл, давай-ка просыпайся, — резко сказал он. — Эти джентльмены хотят задать тебе несколько вопросов, и клянусь, ты ответишь на них исчерпывающим образом.
Сэл — беззубая древняя старуха со сморщенным мертвенно-бледным лицом, лишенным всякого выражения, если не считать тусклого порочного огонька в подслеповатых водянистых глазах, — искоса взглянула на Хэчери, потом на нас.
— Хиб, — проговорила она, в своем одурманенном состоянии все же признав великана. — Ты вернулся в полицию? Что, пришел за монетой?
— Я пришел задать несколько вопросов. — Хэчери снова легко ткнул старуху дубинкой во впалую грудь. — И мы не уйдем, покуда не получим ответов.
— Спрашивай, — сказала Сэл. — Только позволь мне сперва поднаполнить трубочку старому Яхи, будь славным малым.
Я только сейчас заметил некую древнюю мумию, сидевшую среди подушек в углу за кроватью.
Старая Сэл проковыляла к сосуду, наполовину наполненному чем-то вроде густой патоки, что стоял на японском подносе посреди комнаты. Подцепив на кончик длинной иглы немного вязкого вещества, она подошла к мумии. Когда старый Яхи обернулся, я увидел, что он держит во рту опиумную трубку, которую не выпускал с момента нашего появления. Не открывая полностью глаз, он взял комочек патоки пожелтевшими пальцами с длинными ногтями, скатал в твердый шарик размером с горошину и положил оный в чашечку еще не потухшей трубки. Потом древняя мумия сомкнула веки, отвернулась прочь от света и неподвижно застыла в прежней позе, с поджатыми босыми ногами.
— Вот и еще четыре пенни к моему скромному капитальцу, — просипела Сэл, воротившись в узкий круг красного света от фонаря. — Старому Яхи, как тебе наверняка ведомо, Хиб, уже за восемьдесят, и он курит опий добрых шестьдесят лет, а то и поболе. Он, знамо дело, не спит ни минутки, но на здоровье не жалуется и содержит себя в опрятности. Прокурит цельную ночь — а поутру покупает рис, рыбу да овощи, но прежде непременно начистит, надраит все в доме, включая себя самого. Шестьдесят лет курит опий — и ни дня не болел. Старый Яхи, неразлучный с опием, пережил в добром здравии аж четыре эпидемии лихоманки, когда все вокруг мерли как мухи…