Другой мужчина и другие романы и рассказы — страница 4 из 19

Перевод Г. Ноткина

1

Когда Томас понял, что революции не будет, он вспомнил о своих прежних занятиях архитектурой, прерванных в 1968-м, возобновил обучение и завершил его. Специализировался он на достройке мансард: присматривал крыши, приискивал заказчиков и занимался проектированием, утверждением и надзором. Мансарды были в моде, а Томас делал свое дело хорошо. Через пару лет у него было больше крыш и заказчиков, чем он мог осилить. Но ему стало скучно. Крыши – и что, больше ничего?

Однажды он случайно узнал, что объявили конкурс на мост через Шпрее. Еще когда он был ребенком, на него производило впечатление то достоинство, с которым старый мост в Раштатте опирался своими быками на дно Мурга, та гордость, с которой железный мост в Кельне переносил своими арочными пролетами поезд через Рейн, и та легкость, с которой мост Золотые Ворота летел над морем, так что на его фоне большие корабли становились совсем маленькими. Книга о мостах, полученная в подарок на конфирмацию и много раз перечитанная, стояла на полке в его архитектурном бюро. Он набросал мост с такими хрупкими очертаниями, что пешеходы вступали бы на него с опаской, а автомобилисты автоматически сбрасывали бы скорость и ехали осторожнее. Ибо он не считал само собой разумеющимся, что можно вот так, ни за что ни про что, переправиться с одного берега на другой, а потому и оказавшимся над рекой это не должно было быть самоочевидно.

К своему и всеобщему изумлению, он выиграл вторую премию. Кроме того, его пригласили поучаствовать в конкурсе на мост через Везер. Не бросая бизнеса с крышами, проектировать мост через Везер и участвовать в дальнейших конкурсах – это было уже слишком. И он взял в дело Ютту, которая, еще будучи студенткой, проходила в его бюро практику и как раз получила диплом. Она строила крыши, он строил мосты. Когда она от него забеременела, они поженились. И одновременно въехали в прекрасную квартиру в мансарде, которую их бюро и построило: заказчик заболел и отказался от нее. С балкона открывался вид на Шпрее и Тиргартен, а вдали виднелись рейхстаг и Бранденбургские ворота. Из сада на крыше они смотрели, как на западе садится солнце.

Через какое-то время и мосты уже перестали его удовлетворять. Успех, оборот, бюро, семья – росли, и все же ему чего-то не хватало. Сначала он не понимал чего; думал, что ему нужен более серьезный профессиональный вызов, и работал еще больше. Но неудовлетворенность возрастала. И только когда летом в Италии он вместо проектирования мостов, своего обычного отпускного занятия, стал писать увиденные и понравившиеся ему мосты, нашлось то, чего ему не хватало, – живопись. Он увлекался живописью в школьные и студенческие годы, пока не решил, что ту же радость ему принесет архитектурное проектирование. И какое-то время он ощущал эту радость. Но потом ему все-таки стало недоставать живописи, хотя он об этом долго не догадывался.

Мир сразу встал на место. Архитектура уже не заполняла собой всю его жизнь, и ему стало легче заниматься ею. Он уже добился успеха как архитектор, ему не было необходимости самоутверждаться, добиваясь успеха в качестве художника. И он не следил за модой и направлениями, а писал то, что ему хотелось изображать на картинах: мосты, воду, женщин и виды из окна.

2

С гамбургской галеристкой, выставившей его картины, он познакомился случайно. В самолете, выполнявшем рейс из Лейпцига в Гамбург, их места оказались рядом; она возвращалась из филиала галереи домой, а он перелетал с одной стройплощадки на другую. Он рассказал ей о своих картинах, спустя пару недель принес показать несколько работ, кое-какие и написал в результате бесед с ней и однажды был ошеломлен и обрадован, увидев свои картины выставленными у нее. Она вытащила его в Гамбург под предлогом консультаций о перестройке галереи. А приехав, он увидел, что во всех залах висят его картины и все готово к вернисажу. Он приехал в четыре, в пять появились первые посетители, в восемь были проданы первые картины. А в девять Вероника и Томас были уже так пьяны шампанским, успехом и друг другом, что, не дожидаясь окончания вернисажа, поехали к ней домой. Утром он уже знал, что нашел женщину своей мечты.

Утомленный бессонной ночью и счастливый, он ехал на поезде в Берлин и готовился к объяснению с Юттой. Разговор предстоял нелегкий. Они были женаты двенадцать лет, знавали хорошие и плохие времена, делили заботы о трех детях, пережили тяжело протекавшую беременность дочкой, вместе вели борьбу за успех в профессии, преодолели одну ее измену и две его. Ему казалось, что они срослись и она – часть его существа, а он – часть ее. Они всегда были откровенны друг с другом, и это часто выручало, ведь мир был в движении, отношения изменялись и вместе с отношениями изменялись люди. Объяснение было нелегким еще и потому, что детям предстояло пережить развод, разъезд и появление новой женщины в его жизни. Но Ютта будет корректна, а уж Вероника найдет верную линию, верный тон общения с детьми. Она просто чудо.

В Берлине творилось черт знает что. Ночью на Ансбахерштрассе, в мансарде, которую они как раз достраивали, случился пожар. И заболела дочь. И женщина, которая вела их домашнее хозяйство и присматривала за детьми, уехала на две недели к родным в Польшу. Когда вечером, в десять, Томас и Ютта сидели на кухне и ели пиццу, они были совершенно измотаны.

– Я хочу тебе кое-что сказать. – Его слова задержали ее, когда она уже встала из-за стола и собиралась идти в спальню.

– Да?

– Я познакомился с одной женщиной. В смысле, я влюбился в одну женщину.

Она посмотрела на него. Лицо ее было непроницаемым. Или просто усталым? Потом она усмехнулась и коротко поцеловала его.

– Да, мой дорогой. С последнего раза прошло уже четыре года. – Она подсчитывала. – А с предпоследнего – восемь. – На мгновение она остановилась, глядя в пол. Он не знал, хочет ли она сказать что-то еще или ждет, что он скажет что-то еще. И она сказала: – Окно у Регулы закрой, пожалуйста.

Он кивнул. У дочки все еще держалась температура. Пока он укрывал ее и какое-то время смотрел на нее, спящую, Ютта легла в постель. Ему вдруг показалось каким-то ребячеством спать в гостиной на диване, как он собирался. Он разделся и лег на свою сторону кровати. Ютта, уже полусонная, прижалась к нему.

– Она тоже брюнетка, как я?

– Да.

– Расскажи мне завтра о ней.

3

Вероника его не торопила. Она понимала, что выяснять отношения с Юттой, разводиться с ней – не время, пока Регула больна. Пока экономка и бонна в Польше. Пока у Ютты, занятой последствиями пожара и включением в работу двух новых сотрудников, просто нет времени. Пока он занят проектом моста через Гудзон. И в конце концов, у нее самой, с ее галереей в Гамбурге и двумя филиалами в Лейпциге и Брюсселе, дел выше головы, а кроме того, она не из тех женщин, которым постоянно нужно, чтобы рядом был мужчина. И разве не достаточно того, что брак Ютты и Томаса превратился в пустую оболочку, сохраняемую ради бюро и детей, в то время как свою настоящую жизнь он проживает с ней? И проводит с ней каждую свободную минуту? Он начал делить отпуск. После недели катания на лыжах с Юттой и детьми он на неделю летел из Мюнхена во Флориду, где у Вероники была квартира. Летом он совершал десятидневный велопробег с обоими сыновьями, после чего две недели пешком путешествовал с Вероникой по Пелопоннесу. Рождество, сочельник и первый день праздников он проводил дома, а все последующие дни до Нового года – в Гамбурге. Вероника в своей просторной квартире устроила ему ателье, и он рисовал. Его семья с пониманием отнеслась к тому, что он вернулся к живописи, и никто не спрашивал – куда он к ней вернулся.

Так незаметно – весна, лето, осень, зима – пролетел год. Пятнадцатого января, в годовщину вернисажа, Вероника открыла вторую выставку его картин. И на следующее утро он снова ехал на поезде в Берлин, уже не такой утомленный, как год назад, и уже не такой счастливый. Но счастлив-то он был. Хотя и не считал свою двойную жизнь правильной. Ну нельзя же так жить. Ну нельзя же так поступать с женщинами. Ну нельзя же быть таким отцом своим детям – на полставке и вечно на низком старте. А что он будет делать, если и у Вероники родится ребенок? Она ему ничего не сказала, но он заметил, что она перестала предохраняться. Он твердо решил поговорить с Юттой. Но дома все было как всегда, и он не видел причин теперь, именно теперь говорить о разводе и разъезде. Когда они вечером ужинали за круглым столом, он понял, что не хочет терять семью. Вот его сыновья, немного несобранные, но славные ребята, непосредственные и готовые помочь, дочь, его светлый ангел, и Ютта, сердечная, великодушная, деловитая и по-прежнему привлекательная – он любит их. Почему он должен от них отказаться?

В этот второй год Вероника родила дочь. Он присутствовал при родах, навещал ее, когда пускали, ждал и, заполняя время, рисовал в ее квартире, пока не смог наконец забрать ее и Клару из роддома. Он не был в Берлине две недели, и по прошествии этого времени квартира в Гамбурге стала для него домом. Его вторым домом. Но уже не было так, что в Берлине он дома, а там – живет с другой.

Все становилось напряженнее. Вероника нуждалась в нем. По отношению к нему у нее появился раздражительный, насильственно сдерживаемый тон, который его бесил; она обращалась с ним как с каким-то не совсем равнодушным, но недостаточно надежным и в конечном счете эгоистичным свидетелем происходящего, что он воспринимал как оскорбление.

– Я не знаю, как мне со всем этим справиться, – закричала она ему однажды, – и я не в состоянии еще доказывать, что со мной все легче и эстетичнее, чем с твоей женой.

Потом она заплакала:

– Со мной сейчас тяжело, я знаю. Так бы не было, если бы мы наконец были по-настоящему вместе. Я тебя никогда не торопила, а теперь – тороплю. Ради меня и ради нашей дочери. В первые годы ты ей особенно нужен. У твоих берлинских детей эти первые годы давно уже прошли.

А в берлинском доме наседала Ютта. Они не переставали спать друг с другом, а в месяцы до и после рождения Клары Томас снова был полон желания и страсти, как в прежние времена. И когда они лежали рядом, опустошенные и удовлетворенные, Ютта развивала нью-йоркский проект. Не хочет ли он сам построить мост через Гудзон? Раз в жизни самому поруководить строительством моста? И на эти два-три года строительства моста не переселиться ли им всем в Нью-Йорк? Отправить там детей в школу? Въехать в одну из тех красивых квартир рядом с парком, которые они видели в их последней поездке? Все это Ютта развивала без нажима. Но его двудомное существование ей надоело, и она вела к тому, чтобы оно закончилось. Он это понимал, и его это напрягало.

Осенью ему все это стало уже невмоготу. И он с одним другом школьных и студенческих лет сорвался в многодневный пеший поход в Вогезы. Пестрела листва, солнце еще пригревало, и земля после прошедших дождливых недель источала тяжелый пряный дух. Их маршрут пролегал по горам на старой франко-германской границе. К вечеру они находили какую-нибудь сельскую гостиницу или спускались в деревню. На второй вечер они встретили в гостинице двух девушек-студенток из Германии, одна изучала историю искусств, другая – стоматологию. На третий вечер случай свел их снова. Общение получилось веселым, шумливым, необременительным, и то, что в конце он с медичкой оказался в комнате девушек, после того как его друг увел историчку искусств в комнату, которую он и Томас сняли на двоих, – вышло само собой. Хельга была блондинкой, в ней не было ничего от той нервической тонкости, элегантности и энергии, которые были свойственны и Ютте, и Веронике, но ее щедрое тело и ее безоблачная уверенность в том, что он доставит радость ей и она – ему, были так женственны и так заманчивы, что все его напряги, заботы и решения показались ему ничтожными.

На другой день поход продолжили вчетвером. А к концу следующего дня, когда девушкам уже нужно было возвращаться домой в Кассель, выяснилось, что на зимний семестр они переезжают в Берлин. Хельга дала ему свой адрес. «Нарисуешься?» Он кивнул. И в ноябре, когда все навалилось уже невыносимо, и он уже не мог больше слышать эти предложения Ютты и упреки Вероники и терпеть сладковатый детский запах в Гамбурге и пубертатный шум сыновей в Берлине, и было слишком много работы в бюро, и оставалось слишком мало времени для ателье, и он уже с трудом все это выдерживал и уже не мог выдержать, он позвонил Хельге.

Когда уже от нее он дважды позвонил и дважды сказал, что ему срочно нужно в Лейпциг, она, смеясь, спросила:

– У тебя что, две жены?

4

Без Хельги он бы эту зиму не осилил. Она не много спрашивала и вообще говорила не много, была красивой, была податливой, радовалась ему в постели – и поездкам с ним, и возможности посидеть с ним за столом, и его подаркам. Их отношения были для него таким счастьем, что он ее избаловал. Когда он уже не мог справиться со всем, что на него наваливалось, его спасением была она.

Пока не подошло время экзаменов. Ей нужен был пациент, она обратилась к нему, и отказать в ее просьбе он не мог. Он ожидал особенно болезненных уколов, особенно мучительного сверления, плохих пломб и косых коронок – и ради нее готов был все это принять. Но на деле пришлось принять нечто другое. Не было никаких перекосов, ничего болезненного или мучительного. Напротив, каждый шаг Хельги вначале контролировал ассистент, а потом – если у ассистента были сомнения или если шаг был ответственным или трудным – и старший врач. Томасу ничего не испортили. Даже ожидание ассистента и старшего врача не было скучным. Хельга и еще одна студентка, с которой они ассистировали друг другу, разговаривали и шутили с ним, и когда Хельга наклонялась над ним, он чувствовал ее грудь у своего лица. Но длилось все это нескончаемо. Он проводил в стоматологии много часов, день за днем. Когда его вызывали к девяти, рушился весь утренний график, а если он приходил к двум, то в пять он все еще сидел там и ни на какие переговоры, стройплощадки и заседания не попадал. Ему приходилось переносить деловые встречи на вечер, брать больше работы на уик-энды, и искусно выстроенная конструкция его берлинских и гамбургских часов и дней зашаталась.

Он осознал, на что он подписался – или на что Хельга его подписала, – и хотел с полузаполненными каналами и полуустановленными пломбами и коронками пойти к своему зубному, чтобы через два часа обо всем этом забыть. Он сообщил это Хельге; реакция была холодной и яростной. Если он сейчас так ее подставит, то чтобы и духу его никогда больше у нее не было. И хотя она еще не знает, как отомстит ему за все последствия срыва ее экзамена из-за его дезертирства, но уж она придумает что-нибудь такое, чего он никогда не забудет. Нет, он не хотел срывать ее экзамен, он просто не знал, что его «дезертирство» сорвет его, и он тут же сказал, что готов продолжать участвовать в лечении. И в таком залпе тяжелой артиллерии совсем не было нужды. Но происшествие показало ему, что за манящей женственностью Хельги скрываются жесткость и решительность.

С блеском выдержав экзамен, она поделилась с ним своим проектом частной стоматологической клиники. Подготовку она начнет во время предстоящей ей ординатуры. Не хочет ли он вписаться? Поучаствовать в планировании и строительстве вместе с ней в качестве архитектора? И как негласный компаньон обеспечивать вместе с ней финансовый успех и получать навар?

– Кому нужна частная стоматологическая клиника?

– А кому нужны твои квартиры? Или твои мосты? Или твои картины? – Она смотрела на него с вызовом, словно хотела спросить: «А кому нужен ты?»

Он сперва опешил, потом рассмеялся. Какая, однако, эта Хельга воительница! Надо будет внимательно читать архитектурный и компаньонский договоры, а то ведь, пожалуй, надует.

Она увидела, что его вопрос не был какой-то принципиальной позицией, и стала терпеливо объяснять ему преимущества стоматологической клиники перед зубоврачебной практикой:

– Ты, наверное, думаешь о том, что твой врач часто давал тебе направления в клинику, а твой зубной врач еще никогда тебя в стоматологическую клинику не посылал. Но ты состаришься, можешь не сомневаться, и тогда даже если твой стоматолог все так или сяк сделает, то отдельный специалист по консервативному лечению, и другой по протезированию, и еще один по пародонтозу обработают тебя куда лучше.

Сначала «кому ты нужен», а потом «ты состаришься» – Томас подумал, что в их взаиморасчетах дающего и получающего ему причитается несколько более любезное обхождение.

Она прочла это по его лицу. И она сказала ему, как ей подфартило, что он есть в ее жизни. И как она восхищается тем, какой он крутой архитектор и художник. И какой он мужчина. И как улетно она рядом с ним чувствует себя женщиной.

Больше ей ничего говорить не пришлось.

5

Лето было перенасыщено энергией. Город энергично тянулся в небо подъемными кранами, копал в земле ямы и растил дома. Энергия атмосферы разряжалась бесчисленными грозами. Днем стояла жара, к полудню набегали облака, а к вечеру небо мрачнело, поднимался ветер, и в сверкании молний и раскатах грома падали первые тяжелые капли дождя. Лило двадцать минут, или полчаса, или три четверти часа. Потом в городе пахло пылью и дождем и было тихо, пока люди, загнанные грозой в дома, не выходили на вечерние улицы. Ненадолго снова светлело: в лучах позднего солнца становились прозрачными сумерки между темнотой грозы и темнотой ночи.

Томас чувствовал себя энергичным, пружинистым, легким. Он успевал все: обдумывать мост через Гудзон, писать серию картин, разрабатывать проект частной стоматологической клиники, вести текущую работу в бюро. Он планировал с Юттой два-три года в Нью-Йорке, с Вероникой – совместную жизнь после развода с Юттой, с Хельгой – то, что она называла обеспечением их успеха и навара. Он испытывал восторг жонглера, который включает в свою игру все больше колец и которому его игра удается еще с одним кольцом, и еще с одним, и еще…

А как у жонглера насчет страха? Не растет ли и страх с каждым следующим кольцом? Понимает ли жонглер, что его игра не может продолжаться вечно и неизбежно споткнется, собьется и рассыплется? Или он этого не понимает? Или ему все равно? В это легкое лето легким представлялось Томасу и окончание игры. Осторожно откидывать в сторону одно кольцо за другим. Дружески сказать Хельге, что все в прошлом, что он будет рад остаться ее другом и помогать ей как друг, но что совместного строительства и негласного товарищества не будет. С Вероникой спокойно обсудить окончание отношений. Алименты, его контакты с Кларой, ее представительство, его ателье – она умеет вести переговоры, она деловая женщина и так же заинтересована в прибыльной продаже его картин, как он в контактах с дочерью. А Ютте сказать, что пятнадцати лет достаточно, они могут остаться родителями для детей и партнерами в бюро, но в остальном свободны. Что в этом трудного – вывести кольца из игры так же, как вводил? Или только одно из них, или сразу несколько…

В августе ему исполнялось сорок девять. Каждая из трех его женщин хотела отпраздновать этот день с ним. Он уже привык ускользать от двух, чтобы побыть с третьей. Так же легко было ускользнуть от всех трех.

Он провел этот день один, и это было похоже на прогул в школе. Он уехал за город на озеро; поплавал, повалялся на солнышке, попил красного вина, поспал, потом проплыл еще кружок. Вечером нашел на другой стороне озера ресторан с террасой. Ел, пил красное вино и смотрел в вечернее небо. Он был доволен собой и миром.

Благодаря красному вину? Благодаря тому, что день и вечер были хороши? Благодаря успехам в профессии и у женщин? У него оставался еще год времени до того, как стукнет пятьдесят и уже надо будет подводить итоги. Но за это время новых глав в книге его жизни не появится. Скоро уже тридцать лет, как он вошел в этот мир, чтобы сделать его лучше и счастливее. Потому что на земле ведь достаточно хлеба для всех – и роз, и миртов, и любви, и красоты, и сладкого горошка. Этот сладкий горошек у Гейне[12] особенно впечатлил его тогда – больше, чем коммунистическое общество у Маркса, – хотя он понятия не имел, как этот сладкий горошек выглядит, каков он на вкус и чем отличается от нормального. Но и о том, как выглядит коммунистическое общество, каково оно на вкус и чем отличается от нормального, он тоже не имел понятия. Сладкий горошек? Да, сладкий горошек найдется для всех – как только лопнут стручки.

Снова ввязываться в политику? Приписаться к зеленым, где были его тогдашние друзья? Или к социалистам, где обретаются нынешние? Они призывали его стать политически активным. Административно объединенные Берлин Восточный и Берлин Западный должны были срастись и политически, и архитектурно. Одно не пойдет без другого, и ни то ни другое не пойдет без таких мужчин, как он. Без мужчин… в политике он предпочел бы иметь дело с женщинами. С какой-нибудь политической эманципе в никелированных очках, с узлом рыжих волос, у которой, когда она развяжет узел, волосы роскошно падают на плечи, а глаза без очков смотрят удивленно и соблазнительно.

Он смеялся про себя. На этот раз дело было в красном вине. Но только ли в красном вине? Не сокрыта ли в бокале красного вина некая мудрость, которая осеняет того, кто осушает его? Мудрость сладкого горошка? Чтобы ты мог сделать кого-то счастливым, нужно, чтобы ты сам был счастливым. Нужно, чтобы тебе было хорошо, чтобы ты этому радовался и мог поспособствовать тому, чтобы и другому было хорошо. И даже если осчастливишь только себя самого – хоть на грамм счастья, который принесешь в мир, то мир станет счастливее. Нужно только никого ничем не обижать. Он никого ничем не обижал.

С такими мыслями сидел Томас на террасе. Сияла луна, и ночь была светлой. Ах, как это приятно, когда ты заслуженно и по праву доволен собой и миром!

6

Осенью ему пришлось лететь в Нью-Йорк. Переговоры с мостовым консорциумом затянулись на недели, и стиль их ведения был для него невыносим. Фальшивая доверительность обращений по имени, фальшивая доверительность разговоров о жене, детях и вылазках на уик-энд, фальшивая сердечность утренних приветствий – ему было тошно от этого. И ему становилось тошно, когда в очередном письменном проекте договора он неизменно обнаруживал только половину достигнутых накануне устных договоренностей, а другую половину приходилось обсуждать заново. К тому же, когда переговорный и рабочий день в Нью-Йорке заканчивался, начинался рабочий день в Токио, и приходилось чуть не до утра еще раз обговаривать все по телефону с токийским партнером.

А в один прекрасный день все вообще встало. В Нью-Джерси возникли политические проблемы, решить которые мог только губернатор. И поскольку было ясно, что в тот же день губернатор решать их не будет, Томас не нашел причин для того, чтобы и дальше сидеть с остальными и ждать. Он ушел.

Он отправился бродить по городу, прогулялся по парку, заглянул в музей, прошел мимо домов, в которых понравилось бы жить Ютте, пересек квартал, в котором звучала только испанская речь, и наконец напротив большой церкви нашел кафе, которое ему приглянулось. Оно было не из тех шикарных заведений, где тебя молниеносно обслужат и так же молниеносно принесут счет: плати и иди. Здесь посетители сидели, читали, писали и болтали, словно в каком-нибудь венском кафетерии. Словно им вообще некуда было спешить. На тротуаре столики были заняты, и он уселся внутри.

По дороге он купил три открытки. «Дорогая Хельга, – написал он на первой, – это жаркий и шумный город, и я не понимаю, что люди в нем находят. Меня тошнит от переговоров. Меня тошнит от американцев и японцев. Меня тошнит от моей жизни. Я скучаю по живописи и более, чем по всему прочему, я скучаю по тебе. Когда я вернусь, мы все начнем сначала, да?» Он написал, что любит ее, и подписался. Хельга стояла перед его глазами, красивая, податливая, и в то же время твердая, расчетливая, и в то же время просчитываемая, часто холодная, но часто и нуждающаяся в тепле, и готовая дарить тепло. А ночи с ней… ах! «Дорогая Вероника», – написал он на следующей открытке и на этом застрял. Во время его последнего приезда они поругались. Она была к нему несправедлива, но он понимал, что это у нее от отчаяния. Потом она встала в дверях и крикнула ему вслед, чтобы он шел к черту – и еще раз, и еще раз, – ожидая, что он вернется, обнимет ее и прошепчет ей на ухо, что все будет хорошо. «Когда я вернусь, мы все начнем сначала, да? Я скучаю по тебе. Я скучаю и по живописи, но ни по чему так, как по тебе. Мне тошно дальше так жить. Меня тошнит от работы, от переговоров, от американцев и японцев. Меня тошнит от этого города. Он жаркий и шумный, и я не понимаю, что люди в нем находят. Я люблю тебя. Томас». Он долго сидел перед третьей открыткой. На ней тоже был Бруклинский мост в лучах заходящего солнца. «Дорогая Ютта! Помнишь, каким этот город был весной? А сейчас он жаркий и шумный, и я не понимаю, что люди в нем находят. От переговоров и от американцев и японцев, с которыми я их веду, мне бесконечно тошно. И мне тошно от моей жизни и оттого, что в ней нет живописи. И оттого, что в ней нет тебя. Я люблю тебя, и мне не хватает тебя. Когда я вернусь, мы все начнем сначала, да?» Он знал, как она будет усмехаться, читая, – удивленно, радостно, чуть скептически. Двадцать лет назад он влюбился и в эту усмешку тоже, и она все еще его очаровывала. Он приклеил на открытки марки, вышел, оставив пиджак на спинке стула и газету на столе, перешел через улицу и опустил открытки в почтовый ящик.

Он вернулся за свой столик и стал смотреть в окно на проходивших по тротуару. Окно было открыто; он мог бы окликнуть любого из них, и они бы поговорили. От тротуара Томаса отделяла какая-нибудь пара метров. Всего пара шагов – и он станет одним из них, прохожим на тротуаре. И наоборот, они могли, сделав несколько шагов, войти в кафе и, как он, сесть за столик, быть может, напротив него или рядом с ним. Один как раз свернул с тротуара в кафе, заказал у стойки кофе с пирожным, назвал себя, нашел столик, достал книгу, бумагу и ручку и, когда официантка с заказом на подносе поинтересовалась, кто тут Том, кивком подозвал ее к себе. Том. Вот, и зовут так же.

Он снова уставился в окно. На тротуаре кипела жизнь. И что только делают там все эти люди? Разумеется, он понимал, что вот те двое идут, тесно обнявшись, заглядывают в глаза друг другу и целуются, а эти отец и мать этого ребенка идут с полными сумками покупок; что негр в потрепанной одежде, раз за разом входящий слева в его поле зрения, попрошайничает; что там прошли мимо гуляющие туристы, а тут школьники и что человек в коричневых брюках и блузе доставляет пакеты в компании «Юнайтед Парсел Сервис». Но зачем все они делают то, что они делают? Зачем она, такая прелестная и милая, обнимает этого прыщавого нахала? Зачем эти родители произвели на свет своего визгливого мучителя, зачем растят его и накупают ему всякого? Зачем они сами нужны в этом мире? Папаша похож на ученого мужа, чванливого и ничего не добившегося, а для мамаши даже одного этого ребенка явно слишком много. Чего ждет этот попрошайка и как он дошел до такой жизни, что вот ждет… – а с какой стати он должен кого-то интересовать? Кому стало бы не хватать этих беспричинно веселых туристов, если бы земля вдруг разверзлась и поглотила их? А кому – этих школьников, если бы они сейчас умерли? Родителям? Но не все ли равно, будет ли их не хватать сейчас их родителям, или потом – их детям, или еще позже – их внукам и внучкам? Трагедия ранней смерти? Но то, что не удается пожить после ранней смерти, казалось Томасу столь же мало трагичным, как и то, что не удается пожить после поздней смерти – или вообще не удается пожить, не добравшись до рождения.

Курьер «Юнайтед Парсел Сервис» споткнулся и полетел на тротуар вместе с пакетом, который нес. Зачем он ругается? Если смерть ужасна, он должен радоваться, что живет, а если смерть прекрасна, то перед лицом ее вечности настоящее – и этот миг его падения – не имеет значения. Прошла красивая пара – гибкие, сильные, веселые, с умными, живыми лицами. Он не был прыщавым нахалом, она не была милой дурочкой. Но это ничего не меняло. Тщетность и ничтожность здесь не бросались в глаза, но Томас видел их и там, где они не были ясно заметны. Он видел их везде.

Он спросил себя, мог бы он, если б имел оружие, расстрелять этих прохожих, как его сыновья расстреливают противников в компьютере. Он заработал бы неприятности, а ему не нужны были неприятности. Но люди, появлявшиеся в рамке окна, не были для него ближе, реальнее, живее, чем фигурки, появлявшиеся на экране. Да, они были такие же люди, как он. Но от этого они не становились ему ближе.

7

Позднее он вспоминал, что его падение началось в этот день и в этом месте. С этого момента он уже был падающим – как на картине Макса Бекмана, которую он видел в квартире президента строительного консорциума. Он падал вниз головой, беспомощный, несмотря на всю силу мускулистого тела и несмотря на мощно выброшенные, как для плавания, руки и ноги. Он падал среди горящих домов, среди его горящих домов, тех, которые он строил, и тех, в которых он жил. Он падал в окружении птиц, которые его освистывали, ангелов, которые могли бы его спасти, но не спасали, лодок, которые устойчиво плыли в небе, как мог бы и он устойчиво плыть в небе, если бы не влетел в эти дома.

Он возвратился и продолжил прежнюю жизнь. Свою берлинскую жизнь с семьей, бюро и друзьями, для которых он был мужем Ютты, отцом троих детей, архитектором и художником-любителем. С этими друзьями и с их семьями он давно был связан, они ездили вместе в отпуск, переживали семейные кризисы, делили заботы о детях. Среди них он чувствовал себя как рыба в воде, когда каждый может во всем довериться каждому, хотя лучше, чтобы до этого не доходило, и когда все владеют совместным богатством воспоминаний, анекдотов и шуток. С гамбургскими друзьями все было иначе. Хотя не столь многочисленные, как в Берлине, друзья водились у него и там, с ними его свела не профессия, а Вероника; некоторые имели детей, но в большинстве они были бессемейные. Для них он был художник, с которым у Вероники договор и от которого у нее ребенок; этот художник был приятен в общении, но у него была еще другая жизнь, и из нее он вторгся в их мир в конечном счете как чужак. С лучшей подругой Вероники, работавшей детским врачом, у него установились теплые, доверительные отношения, но и тут были недомолвки из-за его другой жизни. Иной, но по-другому, была его вторая берлинская жизнь. Как и сама Хельга, ее друзья были почти на двадцать лет моложе его, они еще завершали учебу или входили в профессию, их мир еще не был выстроен, они готовы были принять многое, в том числе и «папика» Хельги, человека разностороннего, щедрого, готового дружески и разумно посоветовать, как начать свое дело или выбрать квартиру. Они бывали довольны, когда Хельга приводила его с собой или когда собирались у нее и он был в числе приглашенных. Но его контакты с ними были поверхностными, какими, по-видимому, они были и среди них самих.

Несмотря на эту поверхностность и его дистанцированность от гамбургских, да и – если уж быть честным – от старых берлинских друзей, общение с ними всеми как-то напрягало. Он не понимал почему; еще летом ему это было легко. Но теперь у него было такое чувство, словно он должен каждый раз заново выдумывать Томаса Хельги, или Вероники, или Ютты, Томаса-архитектора и Томаса-художника, Томаса – отца троих выросших детей и Томаса – отца годовалого ребенка, которому он почти годился в Томасы-деды. Иногда он боялся, что не сумеет достаточно быстро и полностью переключиться и заявится в Гамбург еще берлинским Томасом или к Хельге – Томасом Ютты. После того как одному из друзей Вероники в поздний и пьяный час утомительного дня он принялся развивать свои воззрения на жизнь в Нью-Йорке немецкой семьи с детьми школьного возраста, а с супружеской парой, с которой он и Ютта были дружны с давних пор, затеял обстоятельный разговор о трудностях галеристок, в одиночку воспитывающих детей, он стал осторожнее с алкоголем. Он приучил себя при переходе из одной жизни в другую концентрироваться, как перед переговорами с деловыми людьми, освобождать голову от всего и допускать в нее только непосредственно необходимое. Но и это напрягало.

Напряженнее стали и сны. Во сне он в самом деле теперь видел себя жонглирующим, но не кольцами, а тарелками, собирая их, как китайские жонглеры, стопкой на шесте, – или ножами, или горящими факелами. Вначале все шло хорошо, но потом количество тарелок, ножей или факелов возрастало настолько, что он уже не мог с ними управиться. Погребенный под ними, он просыпался в холодном поту. Порой ему удавалось поспать лишь несколько часов.

Однажды в утреннем поезде Гамбург—Берлин он разговорился с попутчиком. Тот оказался представителем компании, производившей жалюзи, и рассказывал о домашних и офисных, деревянных и пластиковых, солнцезащитных и шумопоглощающих моделях, об изобретении жалюзи и их превосходстве над шторами, о своих поездках и о своей семье. Это была незначащая, забавная и приятная беседа. Долгое время Томас только слушал. Когда же последовали вопросы к нему: откуда, куда, профессия, семья и жизненные обстоятельства, – он услышал, как рассказывает о своем предприятии в Цвиккау, о чертежных принадлежностях, которые он выпускает, о проблемах, связанных с переходом от работы за кульманом к работе за компьютером, о борьбе его семьи за предприятие в пятидесятые годы и после Объединения. Он рассказывал о своем доме у реки, о своей жене, прикованной к инвалидному креслу, и о своих четырех дочерях. В данный момент он возвращается из Гамбурга, где закупал сандаловое дерево и кедр для новой серии карандашей повышенной ценовой категории. О, за деревом для карандашей ему случалось доезжать до Бразилии и Бирмы.

8

Он решил связь с Вероникой прекратить. Каждый раз он приезжал в Гамбург с твердым намерением: вечером, когда дочь уже будет в постели, а они с Вероникой будут сидеть за столом в кухне, сказать ей, что он хочет вернуться к Ютте, сказать, что он, разумеется, всегда, когда она только захочет, готов обсуждать алименты, контакты с дочерью и продажу его картин, – сказать и спокойно уйти. Но когда они сидели вечером за столом в кухне, Вероника была так счастлива этим днем, прожитым с ним, что слова не шли у него с языка. Если же она была несчастна, он тем более не мог говорить, потому что не хотел сделать ее еще несчастнее. И он откладывал разговор до утра. Но утро принадлежало дочери.

Он сказал себе все, что можно сказать в подобной ситуации. Что речь идет просто о выходе из положения, которое стало невыносимым. Что он – если в самом деле не хочет остаться с Вероникой – не должен и ее удерживать, должен отпустить ее и дать ей жить своей жизнью. Что ужасный конец лучше, чем ужас без конца. Или, может быть, он все-таки хочет остаться с ней? Нет, и душой и телом он уже далеко от нее, он не может с ней остаться, и он не хочет снова к ней возвращаться. Нет, не было ничего, буквально ничего, чем он мог бы оправдать свою неспособность поговорить с ней. Он чувствовал эту неспособность физически, словно его губы, язык и голосовые связки не подчинялись ему, когда он хотел говорить, как парализованная рука не подчиняется приказу подняться и двигаться. Но его губы, язык и связки не были парализованы. И, сидя в поезде на Берлин, он испытывал стыд.

Тогда он решил перед более трудным делом сделать то, что полегче, потренироваться для тяжелого на легком и вначале прекратить связь с Хельгой. С ней он смог говорить. Он объяснил ей, что хочет вернуться к своей жене и семье. И что хотя из их амбициозных совместных планов ничего не выйдет, он охотно останется ее другом и будет рад дружески ей помогать. Разве им не было хорошо вместе? Так почему бы им и не расстаться хорошо?

Хельга внимательно выслушала его. Он закончил, и она подняла на него взгляд. У нее были большие глаза, и они были влажны, они были полны слез, слезы скатывались по щекам и падали на юбку. Потом она с рыданиями бросилась в его объятия; он держал ее, чувствовал ее податливое тело, хотел говорить и утешать, но она замотала головой и прижалась губами к его губам. На следующее утро за завтраком она рассказала ему о своей новой идее для стоматологической клиники. Прокатит?

С Юттой он даже и не пытался говорить. Однажды вечером, сидя напротив нее, он представил себе, что́ ей скажет, как она будет реагировать и как он будет спускать флаг. Да, и в разговоре с Юттой он тоже вскоре спустит флаг и будет рад, если сможет снова с ней помириться и она его в конце концов обнимет. Как жалки и тщетны его решения, как смешно он тычется во все углы – его начал душить смех, он не мог остановиться, он смеялся истерически, и наконец Ютта, не придумав ничего лучше, дала ему две оплеухи, которые и привели его в чувство.

Его удивляло, сколько он при этом успевал. Он пересматривал проект моста через Гудзон и проектировал новый мост через Дрину; он написал новую серию картин, на всех – женщина, гребущая в челноке: на одной сидя, на другой стоя, то одетая, то нагая, там черноволосая, хрупкая и нервная, здесь пышнотелая и блондинка, а тут рыжеволосая и сильная. Вероника выставила первые картины, когда цикл еще не был закончен, и тут же один из коллекционеров проявил интерес ко всей серии.

Аппендицит, случившийся в один прекрасный день, был просто спасением. Боли начались, когда он ехал в автомобиле из Дрездена в Мюнхен. Что-то желудочное, подумал он вначале. Но вскоре ему стало ясно, что это должно быть что-то другое, посерьезнее и похуже. Скрючившись над рулем – так было легче переносить боль – и изрядно перепугавшись, он добрался до окружной больницы за Хофом. Его сразу прооперировали. На следующее утро во время обхода врач сообщил ему, что, по симптоматике, это могла оказаться карцинома поджелудочной железы, так что радоваться надо, что это всего лишь воспаление аппендикса.

Томас оставался в больнице неделю. Он рисовал себе, как врач взрезает его, обнаруживает неоперабельную карциному поджелудочной железы или возникшие везде метастазы и – зашивает живот. Он бы тогда прожил еще несколько недель или несколько месяцев. Ни за что не нес бы ответственности, ничего никому не был бы должен, все обращались бы с ним внимательно и предупредительно, может быть, даже преклонялись перед ним, учитывая его положение. Он распрощался бы с Хельгой, Вероникой и Юттой, и они не могли бы его ни в чем упрекнуть, и ему самому не пришлось бы ни в чем себя упрекать. Он написал бы еще одну картину, свою самую последнюю и самую глубокую. Он проводил бы время со своими детьми, и это было бы время такой прекрасной близости, что оно еще долго освещало бы их жизнь после его смерти. Он написал бы эссе о мостах, свое теоретико-архитектурное завещание. Несколько месяцев, больше ему и не нужно, чтобы все закончить и обрести покой. И счастье. Он завидовал тем, кому остается жить лишь несколько месяцев. Они действительно освободились от забот.

Почему бы и ему не быть таким счастливчиком? Он позвонил в Берлин и Гамбург и сообщил о своей операции аппендицита. Но в ситуацию, в которой ему оставалось бы жить несколько месяцев, это вполне вписывалось: вначале, чтобы не пугать, сказать о слепой кишке, а правду раскрыть позднее и бережнее.

Он возвратился в Берлин и был таким же, как всегда, только чуть более тихим, печальным, отрешенным, порой погруженным в свои мысли – в точности таким, какими бывают отмеченные смертью. И потом он им это сказал. Он выдержал их испуг, их уговоры проконсультироваться с другими врачами, их беспомощное участие. Каждая спросила, что он теперь будет делать, и каждой он сказал, что будет продолжать жить, как раньше, что же еще. Но при этом он будет делать то, что важно, а на то, что не важно, махнет рукой. Будет писать картину. Будет сочинять эссе о мостах. Будет проводить время с детьми. И в самом деле, он поставил на мольберт новый холст, купил новую авторучку и начал строить планы с детьми.

9

Не то чтобы со всем этим он сам начал верить в реальность своей болезни. Но когда в один из уик-эндов, который он проводил в Гамбурге, Вероника накричала на него за то, что он после еды продолжает сидеть, вместо того чтобы заняться грязной посудой, он был возмущен. Как она, которая должна была верить, что у него рак, – как могла она требовать от него участия в домашних делах! Кроме того, шов действительно еще болел; и если бы ему вскрыли живот и потом зашили вместе со слепой кишкой и метастазами, шов не мог бы болеть сильнее, чем сейчас без всего этого. И слабость, и напряжение, и упадок сил он тоже ощущал.

Нет, Вероника не должна была так с ним обращаться, да и Ютта с Хельгой, вообще-то, могли бы быть предупредительнее. Ютта, которая теперь видела его дома чаще, чем все последние годы, просила его помогать сыновьям с домашними заданиями, забирать дочь после уроков музыки, чинить жалюзи и развешивать белье. «Это не будет тебе слишком трудно, да?» Правда, Хельга, желавшая, чтобы в поездках и разговорах, имевших целью отыскание недвижимости, подходящей для стоматологической клиники, он был рядом с ней, была готова сидеть за рулем, но он подозревал, что она не столько заботилась о нем, сколько хотела порулить его «БМВ». А когда он захотел с ней переспать, она покачала головой: «Пойдет ли это тебе на пользу?»

Он сам заметил, что стал мелочным и брюзгливым. Но по его мнению, ему платили черной неблагодарностью. Он надрывался для этих трех женщин, а теперь, когда его дела плохи и они могли бы быть ему полезны, они попросту продолжают жить своей жизнью. Он сделал Ютту равноправным партнером в бюро и делил с ней доход от своих успехов, и Веронике дал возможность заработать на его картинах больше, чем галереи вообще зарабатывают на картинах, и Хельгу он избаловал подарками, как какой-нибудь мелкий князек балует свою любовницу. Да, каждая готова была проводить с ним и больше времени. Но то время, которое он проводил с ними, было для них счастливым благодаря ему. И вообще, какая женщина не жалуется, что муж уделяет ей мало времени, даже если у мужа нет никого, кроме нее? Нет, он делал для них все, что только мог делать, а они отплачивали ему не так, как должны были бы отплатить. Они загнали его в такое положение, из которого он мог выйти только в рак и в смерть. Что, собственно, ему делать в эти несколько недель или месяцев? Ему, здоровому человеку? Они загнали его в какое-то безвыходное положение.

В один из этих дней он зашел к своему портному. Над дверями маленькой лавочки, к которой с улицы надо было спускаться на несколько ступенек, висела вывеска «Переделка одежды», но хозяин лавки, грек с огромными усами, умел не только переделывать и подгонять, но и шить новые превосходные рубашки, костюмы и пальто. Томас регулярно шил у него длинные, по щиколотку, ночные рубашки, каких ни в одном магазине не купишь. Он стоял в лавке, собираясь заказать новую ночную рубашку, и тут – только тут – сообразил, насколько абсурдный собирается он сделать заказ. Он, которому жить осталось несколько недель или месяцев!

Затем он увидел рулон материи; прочная темно-синяя шерсть блестела.

– Материал для пальто, ну или для куртки. Один клиент хотел заказать пелерину, но потом передумал.

– Сделаете мне что-нибудь из него?

– А что бы вы хотели?

– Рясу – такую, как монахи носят, до щиколоток, как мои ночные рубашки, с пришитым капюшоном и глубокими карманами.

– На пуговицах? На подкладке? С петлями для пояса или шнурка?

Томас задумался. На монашеских рясах есть пуговицы? А подкладка у них есть? Он высказался в пользу подкладки и петель и против пуговиц. Он будет надевать рясу через голову. Кроме того, он пожелал темно-зеленый шнурок и такие же темно-зеленые швы и подкладку.

– Желаете ли также… – рука грека лишь намеком изобразила крест на груди, – …вышивкой того же цвета?

Нет, креста Томас не желал.

– Хорошо, теперь я знаю все, что мне нужно.

– Сколько времени вам потребуется?

– Одна неделя.

Одна неделя.

В эти дни он сказал Ютте, Веронике и Хельге:

– Мне нужно какое-то время побыть одному. Я еще не знаю, куда поеду, но знаю, что хочу уехать. Слишком много всего навалилось. Мне надо вернуться к самому себе.

Он думал, что они будут протестовать, станут удерживать его или захотят сопровождать. Но они просто приняли это к сведению. Ютта только попросила отложить отъезд на два дня и присмотреть за рабочими, которые чинили крышу. Вероника сказала, что она тогда, пожалуй, поселит на следующую неделю в его ателье подругу. А Хельга спросила, поедет ли он на машине или может оставить тачку ей.

Он купил темный легкий длинный плащ от дождя. Он уложил плащ, запасную пару крепких ботинок, свитер, рубашку, белье, черные носки и джинсы, вместе с умывальными и бритвенными принадлежностями, в кожаную сумку. Он перенес отъезд на два дня, оставил Хельге «БМВ», а в ателье задвинул написанные и ненаписанные картины в угол. И мольберт с пустым холстом для его самой последней и самой глубокой картины – туда же. С кожаной сумкой и большим пластиковым пакетом он прибыл на станцию «Зоологический сад» и пошел в туалет. Там он натянул рясу, а в пакет сложил вещи, которые надел утром. Выкинул пакет в мусор, купил билет и сел в поезд.

10

Он странствовал год.

Поначалу тратил деньги не считая. Несколько недель прожил в пятизвездочном «Бреннерс Парк-отеле» в Баден-Бадене и несколько недель – в пятизвездочном «Баур-о-Лак» в Цюрихе. Персонал и гости вначале взирали на монаха с удивлением, но потом вступали в разговор и проникались к нему доверием. Он выслушивал истории жизни, истории горестные и преступные, истории любви, страданий, супружества, будничного прозябания. Однажды администратор ночью позвал его к женщине, которая хотела повеситься, но горничная случайно обнаружила ее и успела обрезать веревку. Он проговорил с женщиной до утра. На следующий день, уезжая, она оставила ему для его ордена чек на несколько тысяч долларов.

Иногда он посылал открытки в Берлин и Гамбург – не Ютте, Веронике или Хельге, а своим детям. Хельга, которой он как-то позвонил, первым делом спросила, собирается ли он забрать тачку. После чего заговорила о счетах, которые ему надлежит оплатить в рамках негласного товарищества. Он повесил трубку. Деньги на кредитке заканчивались; он испугался и стал снимать как можно меньше.

Но можно было и не пугаться. Он перестал жить в дорогих отелях, и деньги стали ему почти не нужны. По большей части он ночевал бесплатно в монастырях, где его бесплатно и кормили. Поначалу он стеснялся, рассказывая свою историю ордена томасианцев, который пережил в саксонской Трансильвании Реформацию и коммунизм, к которому сегодня принадлежат всего пять братьев и в который он, сам выходец из трансильванских саксов, вступил несколько лет назад. Но с каждым разом он рассказывал все увереннее, позволял себе приукрасить повествование, непринужденнее отвечал на вопросы. Зачастую монахи вообще не интересовались подробностями. Они отводили ему келью, кивком встречали его в церкви и трапезной и кивком отвечали на его прощальный привет. Когда монастырская жизнь ему надоедала, он останавливался в маленьких гостиницах и пансионах. В них, как и во время его поездок на поезде, люди искали беседы с ним. Он никого не осуждал, никого не оправдывал, никому не сочувствовал. Он выслушивал, и если его о чем-то спрашивали, просто отбивал подачу.

– Что мне делать?

– А что вы собираетесь делать?

– Я не знаю.

– Почему вы этого не знаете?

Однажды он чуть не сошелся с женщиной. Когда приходило время почистить рясу, он заходил в чистку и просил разрешения посидеть у них до вечера в уголке и подождать, пока они не закончат с рясой. В одном маленьком городке в горах Хунсрюк он ждал чистой рясы до позднего часа. Женщина закрыла лавку и спустила жалюзи. Потом подошла к нему, слегка поддернула халат, села верхом на его колени и притянула его голову к своей груди. «Петушок мой», – печально и участливо сказала она, потому что он, в своей белой, ставшей слишком широкой тенниске, в своих ставших слишком широкими джинсах, с плохо – собственноручно – остриженными короткими волосами, напоминал общипанного петуха. Он остался у нее на ночь, но не спал с ней. Утром за завтраком, когда он сидел напротив нее в домашнем халате ее умершего мужа, она спросила, не хочет ли он остаться на какое-то время.

– Тебе не обязательно прятаться. Ты можешь носить вещи моего мужа, и я скажу, что ты его брат и приехал погостить. Это даже странно, что без твоей рясы ты такой же, как…

Он это знал. Еще в самом начале своих странствий он несколько часов сидел в поезде напротив стройподрядчика, с которым часто сталкивался по работе; тот долго разглядывал его, но так и не узнал. Однако оставаться он не хотел. Криво усмехнувшись ей, он с сожалением пожал плечами:

– Мне надо ехать дальше.

Он считал, что, оставшись, должен будет с этой женщиной спать. Но он не хотел. Годы назад он в один день бросил курить, и легкость, с которой он обходился без тех пятидесяти или шестидесяти сигарет, которые раньше выкуривал за день, заставила его задуматься о том, без чего можно обойтись. Дальнейшие шаги – отказ от спиртного, потом от любви, потом от еды – представлялись ему легкими и естественными, и, сделав последний, он сможет обойтись без своего физического существования. Надев рясу, он отказался от спиртного и легко обходился без ранее привычной ежевечерней бутылки красного вина. Приняв целомудренную жизнь человека в рясе, он сделал следующий шаг, а еда и без того уже становилась ему все более безразлична.

Ему часто казалось, что он пребывает в каком-то взвешенном состоянии. Словно на самом деле он не касается ногами земли. И еще ему казалось, что люди не воспринимают его как реально существующего – или что ли́ца и тела́, которые он видит, принадлежат не реальным живым людям, а каким-то призрачным образованиям, которые формируются и растворяются, вновь формируются и вновь растворяются. Он иногда прикасался к ним, случайно или намеренно, и поэтому знал, что их тела оказывают сопротивление. И он не сомневался, что, если их поранить, потечет кровь. И если рана окажется достаточно серьезной, они закричат и перестанут двигаться. Но будут они двигаться или не будут – какое это имело значение? Мир полон такими движущимися образованиями, мир переполнен ими.

В особенности призрачной ему представлялась его жизнь в Берлине и Гамбурге. Что общего у него было с этими тремя женщинами? Для чего он рисовал картины и строил мосты? Зачем он вместе со многими другими участвовал в этой суете? В суете бюро, или галереи, или планов и проектов Хельги? И его дети тоже уже не составляли смысла. Что им-то еще надо в этом мире? Кто их сюда звал, кому они здесь нужны?

На озере Комо он был свидетелем того, как маленький мальчик упал с причала в воду. Мальчик закричал, забился и ушел под воду. Никого не было рядом, чтобы помочь ему. В конце концов Томас встал со скамьи, на которой сидел, подбежал к причалу, прыгнул в воду, вытащил мальчика и вернул его к жизни, но сделал это, потому что не хотел иметь неприятности. Если бы нашлись наблюдавшие за тем, как он сидит – и остается сидеть, и сообщили о своих наблюдениях полиции, его жизни в рясе пришел бы конец.

11

Его жизни в рясе пришел конец. Направляясь из Комо в Турин, он пересаживался в Милане. Двери поезда Милан—Турин закрылись автоматически в тот самый момент, когда он хотел войти. Он подался назад и обнаружил, что его рясу защемило в дверях. Тщетно пытался он снова открыть дверь, дергал рясу, бежал, дергая ее, рядом с тронувшимся поездом и вскоре был вынужден бежать рядом с набиравшим скорость поездом так быстро, что уже не мог даже пытаться высвободить зажатую дверьми рясу. Он слышал смех путешественников на платформе, которые не осознавали отчаянности его положения и находили бегущего синего монаха потешным. Вскоре удерживаться рядом стало уже невозможно, и он рванулся против хода поезда в надежде, что ряса порвется. Но прочная шерстяная ткань выдержала, и поезд тащил и волочил его по платформе, а потом по щебенке вдоль колеи. Когда один из уезжавших взглянул в окно и сначала увидел охваченных внезапным ужасом путешественников на платформе, а потом, осознав несчастный случай, рванул стоп-кран и поезд наконец остановился, Томас уже превратился в кровоточащий бельевой узел.

Его увезли в больницу. Когда, по прошествии нескольких дней, он пришел в сознание, врачи сказали ему, что у него поврежден позвоночник и его тело ниже грудной клетки останется парализованным. В Турин он хотел съездить, только чтобы посмотреть, остались ли там еще пролетки и извозчичьи клячи, как та, которую обнимал обезумевший Ницше.

В отделении интенсивной терапии все пациенты равны. Когда же Томаса перевели в общую терапию, он попал в зал на шестьдесят коек, построенный в двадцатых годах для временного размещения на случай катастроф, в котором теперь лежали пациенты низшей ценовой категории. Там было шумно даже ночью. Солдаты, уже здоровые, но изображавшие больных, поскольку больницу предпочитали казарме, пили, гуляли и периодически приводили на ночь девиц. Днем было жарко, пахло пищей, дезинфекцией, моющими средствами и испражнениями. Постель Томаса смердела: он не контролировал свои органы выделения. Монахини, ходившие за больными, пытались заботиться о синем монахе, но по-немецки они не говорили, а он не говорил по-итальянски. В один из дней какая-то монашка принесла ему немецкую Библию. Он был удивлен, как обильна в этой книге жизнь. Но именно поэтому он не хотел ее читать.

Раны его затягивались. Через три недели ему стало казаться, что в этом шуме и в этой вони он уже больше не выдержит. Но разве перед этим несчастным случаем жизнь не казалась ему призрачной, не стала безразлична, разве она не отдалилась от него и он – сам от себя? Теперь она была совсем близко, реальная и действовавшая на чувства, – жизнь инвалида в смрадной клоаке.

И только то ощущение парения, которое у него было до несчастного случая, оправдалось. Ему тогда казалось, что на самом деле он не касается ногами земли, так оно теперь и было: он на самом деле не касался ногами земли.

В конце четвертой недели за ним пришли, причем без предупреждения. В один из дней у его кровати остановились несколько мужчин со складной каталкой, переложили его на каталку и повезли.

– Куда вы меня?

– Мы должны доставить вас в реабилитационную клинику под Берлином.

– Кто вас послал?

– Если уж вы этого не знаете, то нам начальство вообще ничего не говорило. Но если вы не хотите, мы оставим вас здесь. – Санитары остановились. – Так вы хотите или нет?

Они остановились в дверях зала, в котором он пролежал почти четыре недели. Нет, куда бы его ни везли, оставаться здесь он не хотел.

12

В реабилитационной клинике он провел два месяца. Он научился управляться с обездвиженной и обесчувствленной половиной своего тела, со своими функциями выделения, с пролежнями и «просиднями», с тренажерами и креслом-каталкой. Много времени он проводил в воде, сначала в бассейне, а потом в озере, на берегу которого располагалась клиника. Его успехи в тренировках дали ему повод думать, что с такой волей и дисциплиной он снова все преодолеет: воду покорит с плавсредствами, землю – на кресле-каталке, а быстроту и подвижность изувеченному телу придаст силой своих рук. Но, получив в третий раз пролежни, характерные для сидящих в кресле-каталке, он понял, что, несмотря на всю тренировку, волю и дисциплину, никогда уже не сможет быть уверен в своем теле.

Он узнал, что переезд из Милана в реабилитационную клинику организовал его врач, давно ставший его другом. И переезд, и пребывание в клинике оплатила больничная касса. Когда ему понадобились деньги, чтобы купить белье, рубашки, брюки, книги и проигрыватель с компакт-дисками, он позвонил в свой банк. Его счет был исчерпан. Но потом на него перевели несколько тысяч марок, и банк их выдал. На шестую неделю пребывания в клинике выпал его пятьдесят первый день рождения. Утром ему принесли букет: пятьдесят одна желтая роза. На приложенной карточке была обозначена какая-то компания «ТТТ – утилизация и реализация», о которой он никогда не слышал. Во второй половине дня пришел его врач и друг.

– Хорошо выглядишь, загорел, здоровее и крепче, чем в прошлый раз. Когда мы виделись – года полтора назад? Или на твоем вернисаже весной? Во всяком случае, это прекрасно, что скоро ты снова будешь дома.

– Не представляю своей дальнейшей жизни. Ютте не хотел звонить, но придется. Мне дадут, наверное, пенсию по инвалидности, квартиру от соцобеспечения и какого-нибудь отказника от военной службы, – как думаешь, дадут?

– Таковые называются альтернативщиками; и если тебе кто-то положен, то Ютта его уже получила. Она заботится обо всем.

Они сидели на берегу озера, Томас на кресле-каталке, его друг на скамье. Томас чувствовал, что надо взвешивать то, что он говорит и спрашивает. Но он был любопытен. И осторожно сказал:

– Я все-таки многое хотел бы понять.

– Разъяснится по ходу дела. Думаю, с твоей стороны было умно предоставить все Ютте и ни о чем самому не беспокоиться. Будничное и так достаточно близко и тяжело[13]. – Друг положил руку на плечо Томаса. – И мне импонирует, что ты хочешь объясниться с Юттой, только когда снова будешь в форме.

– И когда это будет?

– Не ранее чем через два месяца. Я переговорил с врачами. Они считают, что ты будешь еще лучше, и это хорошо, что они еще какое-то время понаблюдают твое сердце.

Друг оставил посылочку от Ютты. Томас распаковал ее и обнаружил каталог своей весенней выставки. Ее в самом деле устроили в гамбургской галерее Вероники. Это была графика – Вероника собрала его эскизы, наброски и этюды и выставила по самым вызывающим ценам. Кроме того, Томас нашел тоненькую брошюру, представлявшую его как автора «Размышлений о строительстве фантастического моста через фантастическую реку». Это был доклад, который весной Ютта сделала вместо него в Гамбурге. Он узнавал мысли, которыми от случая к случаю развлекал себя и которые от случая к случаю записывал в тетрадку. Очевидно, Ютта нашла тетрадку и скомпоновала из этих мыслей доклад – ее вступительное слово было напечатано в брошюре в качестве предисловия. Ютта сумела представить его публике как человека, вышедшего из гущи жизни, но отошедшего от суеты, чтобы в свободном уединении еще глубже постичь и разработать архитектуру мостов. Поэтому он не захотел выступить с этим докладом; самое большее, что он мог сделать, это выразить свои мысли в рукописи и доверить выступление ей. Поэтому же, кстати, он не строит сам и мост через Гудзон. Он перепоручил это ей, чтобы самому целиком сосредоточиться на идее проекта, не отвлекаясь на урегулирование бюрократических, политических и финансовых вопросов. Томас смеялся; он не ожидал, что Ютта так ловко его утилизирует-реализирует и отхватит мост через Гудзон. Да и Вероника обнаружила таланты утилизации и реализации, которых он за ней не замечал. Он смеялся еще больше. Не хватало только Хельги!

13

Хельга прибыла на новом «БМВ».

– Твой старый я слила в счет оплаты за этот.

– А почему это ты меня забираешь? Почему не Ютта?

Он, прежде собиравшийся только в последнюю минуту и только в последнюю минуту проходивший на платформу к поезду или на контроль в аэропорту, ждал со вчерашнего дня, сидя с упакованными чемоданами, когда приедет Ютта, чтобы его забрать. Он был взволнован.

– У Ютты дел выше крыши. Ты что, не хочешь со мной ехать? Вызвать тебе тачку или водилу с грузовиком?

– Нет, но если я… – Он посмотрел на свой низ.

– Если у тебя будут заморочки с катетером? Можно подумать, я твою имелку не видела! – Она рассмеялась. – Полезай и не задерживай движение.

Она ехала быстро и уверенно, одновременно рассказывая о частной стоматологической клинике:

– Через несколько недель торжественное открытие, ты должен там быть и толкнуть спич. И кстати, тебе надо будет сразу начать проекты стоматологических клиник в Ганновере и Франкфурте. По корпоративному праву, франчайзинг не прокатит, но у меня есть идея, как мы…

– Хельга!

– …сможем получить тот же результат. Мы просто должны…

– Хельга!

– Что?

– Ты обиделась, когда я взял и просто сбежал тогда?

– Да все пучком. Ты поставил стоматологическую клинику на рельсы, остальное мы конкретно доделали и без тебя.

– Я не про клинику. Я…

– О других делах расскажут другие. Не то чтобы я их не знала, но это было бы не в тему.

Они попали в пробку, и поездка затянулась; она длилась дольше, чем планировалось. У него возникли проблемы с катетером, и Хельга помогла ему, деловито, без отвращения и без сострадания, так, словно это было самым естественным делом на свете.

– Спасибо.

Ему было неловко. Эротизм, сексуальность не исчезли, на что он иногда надеялся и чего иногда боялся. Он только не мог ничего такого осуществить. Он стал импотентом: верх еще хотел, но низ уже не мог. И то, что он не ощущал свой обездвиженный член, ему не помогало. Холодность и отчужденность Хельги тоже ему не помогали.

Его каталка как раз поместилась в лифте. Хельга пошла по лестнице. Когда он поднялся наверх, в дверях его встретили Ютта и Вероника.

– Добро пожаловать домой!

Он ошарашенно переводил взгляд с одной на другую:

– Здрасте!

Вероника хотела ему помочь, но он отстранил ее, въехал в квартиру сам и через коридор выехал на балкон. Знакомый вид на Шпрее и Тиргартен, за ними Бранденбургские ворота и рейхстаг. Новый купол уже достроили.

Он повернул голову. Ютта стояла в дверях, прислонясь к косяку.

– Где дети?

– У наших летние каникулы. Мальчики в Англии, Регула у родителей. А твоя маленькая – с няней.

– Как вы… Как у вас… Откуда вы знаете друг друга?

– Хельга нас свела. Она нас однажды просто пригласила.

Томас услышал, как Хельга, поднявшаяся по лестнице, вошла в квартиру и поздоровалась с Вероникой. Он развернул каталку и остановился перед Юттой.

– Мы можем поговорить друг с другом наедине? Я хочу объяснить тебе, как все дошло до этого. Я не хотел причинять тебе боль, я тебе в самом деле…

Ютта отрицательно покачала головой:

– Это все прошлогодний снег. Твоих извинений не нужно. Займемся-ка делом. Веронике скоро уезжать.

Она взялась за каталку, не обращая внимания на то, что он хотел ехать сам, позвала Хельгу с Вероникой и вкатила его в соседнюю комнату.

Комнату он узнал с трудом. Их гостиная была превращена в ателье с мольбертами, натянутыми на подрамники холстами, красками и кистями, а на стенах висело несколько его эскизов.

– Не узнаёшь? Это твои старые вещи из гамбургского ателье. – Вероника указала на эскизы. – Я их не взяла на выставку, потому что подумала, они могут тебе понадобиться. Вот этот железнодорожный мотив – тебе надо будет развернуть его в новую серию. Художественное сведение счетов с железной дорогой, которая тебя искалечила, – картины пойдут грандиозно.

Ютта укатила его сквозь раздвижную дверь в бывшую столовую. У окна он увидел свою чертежную доску, на полке – свои книги из бюро, а на месте обеденного стола – стол для заседаний и шесть стульев. Ютта остановила каталку во главе стола. Женщины сели.

– Это твоя квартира. Обе рабочие комнаты ты уже видел. Спальня осталась как была, в комнате мальчиков будет спать сестра, а в комнате Регулы та из нас, которая будет в данный момент о тебе заботиться.

Ютту перебила Хельга:

– Извини, что я влезаю. Но Веронике уже пора, и мне тоже. Про квартиру и хозяйство он уже врубился. С проектом надо шустрить, мы его обещали англичанам к осени, и на завтра я вызвала сюда Хайнера, чтобы он показал Томасу, что он там начертил. Хайнер, – она повернулась к Томасу, – уже немного подготовил проект. В следующий понедельник нарисуется журналистка из «Vogue». Значит, нужно, чтобы на мольберте уже было на что посмотреть. Если мы начнем запускать в прессу сейчас, то к зимней выставке уже будет пик сумасшествия. – Хельга задумалась. Потом перевела взгляд с Ютты на Веронику. – Ничего не забыла?

– Пару слов об организации в целом.

Хельга кивнула:

– Вероника права. О нашей компании утилизации и реализации ты узнал, уже когда получил цветы в твой день рождения. «ТТТ» – три Томаса. Ты передаешь нам права на твои работы, а мы о тебе заботимся.

– Права на мои…

– Точнее говоря, ты нам их уже передал. Когда ты взял и просто слинял, не позаботившись о своих детях, о нас, о вашем бюро, ее ателье и моей клинике, надо было как-то продолжать жить, а без твоих подписей дела не шли. Не парься, тебе это вредно. Мы не пользовались твоей кредиткой и не грабили твои счета. Мы не злоупотребляли твоей подписью, но мы ее употребляли, когда она была нам нужна.

– А если я сам хочу себя утилизировать и реализировать? Если я не стану подыгрывать вам в ваших играх? Я вам не кто-нибудь там…

– А кто ты? Ты – калека в кресле-каталке, нуждающийся в уходе. В постоянном круглосуточном уходе. Мы об этом позаботимся. И в отпуск тебя свозим, и погулять вывезем, и если ты захочешь посмотреть фильм или поесть спагетти алла путанеска, ты это получишь. Не дури и не заставляй нас отключать лифт и телефон, чтобы ты заработал пролежни или инфекцию мочевыводящих путей. Но, кроме этого, ты уже заработал репутацию архитектора, художника и основателя стоматологической империи. И если ты не впишешься, то мы найдем какого-нибудь молодого художника, который будет вместо тебя малевать, а Ютта будет проектировать мосты, а я – заниматься клиниками. А ты в это время будешь куковать тут без лифта и без телефона, и окна мы закроем ставнями. Если хочешь быть таким дураком – будь. Во всяком случае, мне твои тараканы надоели. Нам всем твои тараканы надоели. Мы достаточно играли в твои игры, мирились с твоими гонками, терпели твои задвиги, купались в твоем дерьме и в твоем…

– Хватит, Хельга, – засмеялась Вероника, – тормози. Он уже согласен. Он просто ломается.

– Я пошла. – Хельга встала. – Вы идете? – Она повернулась к Томасу. – В шесть кто-нибудь придет и останется до утра. И в следующие дни тоже. Для начала так будет лучше.

Хельга и Вероника ушли не попрощавшись. Ютта потрепала его по голове:

– Не глупи, Томас.

Потом исчезла и она.

Он проехался по квартире. Там было все, что ему было нужно для жизни. Он выехал из квартиры на лестничную площадку и нажал кнопку вызова лифта. Лифт не пришел. Он выехал на балкон и перевесился головой через перила. «Эй! – крикнул он вниз. – Эй!» Никто его не слышал. Он мог скатиться по лестнице без кресла-каталки. Он мог бросать вещи на улицу, пока его не заметили бы прохожие. Он мог написать на большом листе ватмана призыв о помощи и вывесить на перилах балкона.

Он сидел у перил и думал о речи, которую должен был произнести на торжественном открытии стоматологической клиники. Он думал о картинах, которые мог бы написать, и о том, проект какого же это моста хотят получить английские заказчики. Через Темзу? Через Тау? Он думал о сладком горошке. Теперь у него будет время и для политики. Сначала он выдвинется кандидатом в окружной совет, потом – в палату депутатов. А потом – почему бы и не в бундестаг? Если там у них все чисто, то квота для инвалидов должна быть больше квоты для женщин. А если квоты для инвалидов еще нет, он потребует ее ввести. Сладкий горошек для всех!

Потом мысли куда-то улетучились. Он смотрел на рейхстаг. Под куполом крохотные человечки бегали по винтовой лестнице вверх и вниз. Они бегали на здоровых ногах. Но он не завидовал им. И не завидовал человечкам, на здоровых ногах проходившим по улице и бежавшим вдоль реки. Женщины должны принести ему кошку – или двух. Двух маленьких кошек. Если они этого не сделают, он объявит забастовку.

Обрезание