1
Дедовы письменный стол и кресло сохранились у меня до сих пор. Остались и книги дедушки с бабушкой, и фотография прядильной фабрики. Письменный стол и кресло сначала стояли в моей комнате в материнской квартире, потом в моей первой собственной квартире – одна комната, кухонный уголок, душевая кабина да вид из окна на вокзал, – а потом я перевез их в одну из обычных в то время запущенных квартир в старом фонде – с высокими потолками, лепниной и двустворчатыми дверями, мы с моей подругой туда переехали, когда она родила ребенка. Когда мы расстались и я выехал из квартиры, письменный стол и кресло вместе с другими вещами я сдал на склад на хранение.
Я не мог оставаться, мне надо было уехать от красивой, взбалмошной и неверной подруги, уехать от ее вечно хнычущего, сучащего ножонками сына, уехать из города, в котором я вырос, в котором ходил в школу и в университет и в котором меня повсюду подстерегали воспоминания. Я собрал всю волю в кулак, бросил место ассистента, не имея другой работы, продал швейцарские облигации, которые получил в наследство от дедушки с бабушкой, и уехал.
Собственно, в отказе от места ничего особенно героического не было. Написав кандидатскую диссертацию, я шесть лет просидел над докторской, но так ее и не закончил. Я давно понял, к чему идет дело, но долгое время не признавался себе в этом. «Польза справедливости» – это была дедова тема, по ней существовала груда интересной литературы, и простор мыслям был огромный. Однако мои мысли никак не складывались в систему, а были скорее случайными, связанными с разного рода судебными казусами – дедовы размышления на дедову тему. Я тщился доказать, что справедливость лишь тогда приносит пользу, когда ее постулаты теоретически обосновываются и практически реализуются без оглядки на ее общественную полезность. Fiat iustitia, pereat mundus[42] – я действительно считал, что именно эти слова следует принять как девиз справедливости, и если мир считает, что подчинение требованиям справедливости приведет его к гибели, то он волен их отвергнуть и нести за это ответственность, справедливость же не обязана умерять строгость своих требований.
Я собирал многочисленные примеры, брал их из рассказов деда, из показательных процессов Фрайслера[43] и Хильды Беньямин[44], из решений Конституционного суда, который не стремился отстоять право и справедливость, а старался осуществить функцию политического посредничества и примирения или служить общественной пользе каким-нибудь иным образом. Разумеется, Фридрих Великий, епископ Пьер Кошон, Фрайслер, Хильда Беньямин и судьи Конституционного суда по-разному представляли себе, что такое справедливость. Однако, как я считал, я смогу доказать следующее: они, вынося свои политические приговоры, осознавали, что служат не одной только справедливости, независимо от того, что они под справедливостью понимали, а и другим целям. Эти самые другие цели были столь же различны, как различны были их представления о справедливости: благо короля или церкви, классовая или расовая борьба, политический мир. Правда, в одном они сходились – в том, что эти цели были для них важнее справедливости, под знаком которой проводилось судебное разбирательство и выносилось решение.
Так-то оно так. Только вот каким образом привести в систему, взвесить и оценить тот вред, который они причинили, и пользу, которую они принесли, пользу и вред для справедливости и для общества, пользу и вред относительно ближней и дальней перспективы? В конце концов мне осточертели не тема и не материал, а собственные мысли, не желавшие складываться в систему, в которую им следовало сложиться. Мне осточертело бесконечное множество слов, прочитанных, передуманных и написанных мною. Мне захотелось покинуть не только мою подругу, ее ребенка и город, но и уехать прочь от этой толпы слов.
Собственно говоря, в моем внезапном отъезде тоже не было ничего особенно героического. Я намеревался провести в Америке несколько месяцев, и хотя еще ни разу не уезжал так надолго и так далеко в одиночку, но в Нью-Йорке и Сан-Франциско у меня были адреса, по которым я мог остановиться, и была надежда, что в Ноксвилле и Хэндсборо, расположенных на моем маршруте от Восточного к Западному побережью, возможно, отыщутся еще какие-нибудь родственники. Чего же мне было бояться?
Однако за несколько дней до отъезда я чувствовал себя отвратительно. Я не боялся, что мой самолет разобьется, а поезд сойдет с рельсов. Так мне и надо, если мое путешествие неожиданно закончится тем, что самолет упадет в Атлантический океан. Я испугался чужбины, которая вдруг представилась мне чем-то устрашающим и ужасным, испугался утраты всего привычного и знакомого, всего, что вдруг стало мне казаться единственно для меня подходящим, отвечающим моей сущности и благорасположенным ко мне. Дедова ностальгия навалилась на меня еще до того, как я отправился в путь. Я едва удержался, чтобы не сказать подруге: не лучше ли нам вновь сойтись и оставить все по-старому? Зато во время самого путешествия ностальгия меня совсем не мучила.
Южнее Сан-Франциско я попал в настоящий рай. Там цвели сады, простирались луга, уютно вписывались в ландшафт немногочисленные невысокие здания, отгороженные от шоссе лесом, вниз к океану спускались каменистые террасы, все было залито солнцем, теплом и наполнено запахом моря и цветов. В зданиях располагался ресторан, общие залы и номера ровно на шестьдесят постояльцев. В залах и на близлежащих лужайках рая нас обучали йоге, гимнастике тай-ши, медитации, правильному дыханию и массажу. На сеансах групповой терапии – я сейчас уже не помню, как эти сеансы назывались и какие методы там применяли, – кроткие люди учились впадать в буйство, а буйные и крикливые – становиться кроткими и тихими. По одной из каменистых террас стекали горячие воды сернистого источника, заполняя бассейн, в котором можно было провести хоть целую ночь, глядя в звездное небо и прислушиваясь к шуму прибоя. Через какое-то время ход мыслей замедлялся, потом мысли словно исчезали куда-то, исчезали и мечты. И голова обретала покой.
Если бы пребывание там обошлось подешевле, я бы остался еще на неделю, на месяц, на год, целиком отдаваясь этому волшебству. Потратив за три недели половину своей наличности, я услышал от кого-то, что в Сан-Франциско есть институт, где за три месяца обучают ремеслу массажиста. Из всех удовольствий, полученных мной в этом раю, массаж произвел на меня самое сильное впечатление. Я и не предполагал, что телесный контакт с другим человеком, контакт без слов, без секса и эротики, может быть таким интенсивным, что чьи-то руки могут касаться тебя и доставлять ни с чем не сравнимое умиротворение, что массируемые тела могут становиться такими прекрасными и что массаж, который делаешь счастливому человеку, приносит тебе счастье, а массируя изнемогшего человека, ты приводишь в изнеможение себя. Я хотел стать своим человеком в этом мире телесных ощущений. Стоимость обучения была вполне сносной. Один мой знакомый в Сан-Франциско, художник, готов был предоставить мне комнату в своей большой квартире. Грусть, вызванную расставанием с райским местом, развеял мой тамошний учитель. «Тебе не стоит печалиться, что ты покидаешь эти места, – сказал он. – Скорее нужно радоваться, ведь ты в любой момент можешь сюда вернуться».
Я три месяца ходил на занятия в институт, сам массировал других, другие массировали меня, слушал лекции по анатомии и по этическим и экономическим аспектам профессионального массажа, а по выходным зубрил латинские названия костей и суставов, мускулов и жил и учился произносить их с американским акцентом, в последнюю же неделю разрабатывал тот вариант массажа, который я должен был показать на экзамене. Я был счастлив оттого, что учусь, радовался своему плохому американскому произношению, которое уберегало меня от искушения говорить умно и с юмором, был счастлив, что слова не играли никакой роли в том, чем я занимался. У меня было такое чувство, будто я живу в новом мире и по отношению к прежнему миру мне удалось создать необходимую дистанцию. Иногда меня слегка сбивали с толку насмешливые замечания художника, с которым мы подружились. Он говорил, что я учусь на массажиста как истый трудоголик и чудовищный аккуратист. Я настоящий супернемец суперпротестантского пошиба. Что такое сотворила со мной моя матушка? Что такое сделал я сам с собой?
2
Сидя в самолете, летевшем в Германию, я в мечтах строил планы, как бы я жил в Калифорнии, работая массажистом. В поезде, по дороге из аэропорта в родной город, проезжая по местности, заселенной словно по линейке, мимо чистеньких городов с аккуратно покрашенными домами, ухоженными палисадниками, низенькими заборчиками и мокрыми от дождя, сияющими чистотой улицами, я с ужасом понял, насколько этот мир ненастоящий и все в нем не так, понял, что я его неотъемлемая часть и никогда не смогу из него вырваться. Это было просто невозможно.
На первое время я поселился у матери. Мы почти не виделись: она уходила рано, возвращалась поздно и сразу укладывалась спать. Она была секретаршей, работала у своего шефа с тех пор, как он начинал с самых низов, а теперь вместе с ним поднялась наверх. Она всегда держалась на уровне своей секретарской техники, секретарской моды и правил секретарской корпорации. Когда любовная связь, в которую вступил с ней шеф, через год закончилась, она снова стала только секретаршей, и ничем больше. Однако она всегда была к его услугам, если неудача или успех требовали женского участия. Само собой разумелось, что она в любой момент была готова выполнить для него любую работу. Ее шеф был к ней тоже на свой манер лояльным. Он не только позволил ей подниматься вместе с ним наверх, ступенька за ступенькой, но и пробил для нее персональную зарплату.
Она этим гордилась. Она мечтала изучать медицину, но в войну не смогла сдать экзамены на аттестат зрелости, потому что ее призвали на обязательные работы, не смогла завершить учебу и после войны, потому что появился я и надо было зарабатывать деньги. Родители ее были люди состоятельные, но во время бегства от наступавших русских они погибли от пуль самолета-штурмовика и помочь ей уже никак не могли. Когда ей в 1952 году выплатили компенсацию за погибших родителей, мать решила, что заканчивать школу и поступать в университет для нее уже поздновато, и она купила себе дом в одной из окрестных деревенек. Винила ли она меня в том, что я своим рождением разрушил ее планы на жизнь? Она бы смогла стать хорошим врачом, аккуратным, умеющим отличить важное от несущественного, постоянно следящим за новейшими достижениями науки в своей области. Недостаток сердечного участия она бы компенсировала внимательностью и усердием; пациенты, вероятно, не очень бы ее любили, но наверняка ценили бы ее компетентность.
Она всю жизнь была человеком долга, и врачебная профессия подошла бы ей более всего остального. Быть может, она презирала себя за то, что свою энергию и дисциплинированность вкладывала только в борьбу за материальный достаток, а не направляла на высокие цели. Постоянным рефреном моего детства были ее слова, что учеба в школе – это привилегия и что уж если ей приходится вкалывать ради денег, то я, получив эту привилегию, тем более должен стараться. Когда я забросил свою докторскую диссертацию, она была жестоко разочарована, чуть ли не оскорблена. При этом и в школе, и в университете она не слишком-то облегчала мне жизнь: и в школе, и в университете мне приходилось подрабатывать, чтобы пополнить скудные средства, которыми мать меня обеспечивала, хотя на нашем бюджете уже не лежала тяжким грузом выплата по рассрочке за дом. Мое путешествие в Америку она не одобрила, как не одобрила и то, что, вернувшись, я не засел за диссертацию и не взялся за первую же работу, которую мне предложили.
По счастью, долго искать мне не пришлось. Я очень быстро нашел место редактора в издательстве, и мне это дело сразу же понравилось. Издательство планировало расширить программу выпуска юридических книг, и мне предстояло создать журнал и разработать серию учебников. Существовавшие в то время журналы и учебники вызывали у меня раздражение. Я горел желанием применить на практике все, чему научился за годы своего ассистентства, и готов был создавать новый журнал, публиковать учебники, находить нужных издателей и авторов, устанавливать контакты с читателями-студентами, разъезжать по университетским городам.
Издательство находилось в соседнем городе, там я снял новую квартиру, и она была намного лучше всех моих прежних жилищ. Три этажа виллы, построенной в двадцатые годы, переделали в три квартиры, моя квартира располагалась на втором этаже, она состояла из двух маленьких и одной большой комнаты; в большой комнате был огромный балкон с видом на большую лужайку, окруженную густыми елями, которые закрывали соседние дома. Я перевез на квартиру дедовы письменный стол и кресло, свою половину двойной супружеской кровати, кухню, которую уступила мне моя бывшая подруга, и целую гору картонных коробок. Изо дня в день я после работы, сидя на полу в большой комнате, разбирал упакованные вещи: одежду, постельное белье, полотенца, посуду, несколько вариантов моей первой диссертации, материалы и записи ко второй диссертации, старые рефераты, свидетельства и аттестаты, тетради и рисунки, письма и дневники, плюшевых зверюшек, пластмассовые машинки, индейцев из папье-маше, ковбоев и солдатиков, а также другие детские сокровища – молочные зубы, подшипники, магниты и пазлы, а еще – американский стальной шлем, найденный мной в развалинах заброшенного дома, и керосиновую лампу, которую я стянул со стройки. Я распаковал все коробки, потому что, начиная новую жизнь, хотел выбросить все лишнее и оставить только необходимые вещи, как когда-то поступили мои бабушка и дедушка.
Мои индейцы, ковбои и солдатики порастеряли в боях свое оперение, наконечники стрел и штыки, ноги и руки. Я устроил им последний парад. Вспоминая, как зовут каждого из них и кто какие подвиги совершил, я брал их по очереди в руки и вдруг сообразил, что плотная бумага, из которой бабушка и дедушка мастерили эти фигурки, была мне давно знакома. Я стал разворачивать бумагу, увидел на ней с одной стороны буквы и принялся читать. Прочитав несколько фраз, я понял, что читаю роман о солдате, возвращающемся домой. Я собрал все сохранившиеся странички и клочки бумаги, расправил их и отсортировал. Иногда несколько страниц подряд шел связный текст, иногда попадались большие и маленькие пропуски. Я просмотрел все бумаги, в которые были завернуты машинки и прочие детские сокровища, но других страниц не нашел. Отсутствовала и первая страница, с фамилией автора и названием романа.
3
Я стал читать:
…быстрее, чем он рассчитывал, Карл крикнул: «Вперед!» – и все они – граф, гренадер, Герд, Юрген, Гельмут и оба силезца – одновременно спрыгнули на железнодорожную насыпь. Когда они уже катились вниз по откосу, вслед за ними спрыгнули еще двое. Они опоздали с прыжком и не рассчитали полет. Они угодили прямо под колеса, и их жуткие вопли перекрыл гудок локомотива.
Поезд шел быстрее, чем предполагал Карл, и длина состава была короче. Состав проехал, прежде чем они успели добраться до ближайшего леса, и охрана, появившаяся на железнодорожном полотне, открыла огонь. Первая пуля попала в Гельмута: тело его пролетело в воздухе несколько метров и неподвижно застыло на земле. Еще несколько пуль угодило в двух силезцев. Потом громко вскрикнул Юрген, но продолжал бежать. Карл споткнулся, перевернулся через голову и так, кувырком, докатился до кустов и остался лежать под ближайшими деревьями. Остальным беглецам тоже удалось добраться до леса и спрятаться за деревьями.
Пули продолжали свистеть над ними. Однако огонь велся наугад. Охранники их уже не видели. Преследовать их охранники тоже не могли, иначе им пришлось бы оставить без охраны других пленных.
Беглецы лежали, прижавшись к земле, пока не утихли выстрелы, крики команд, громкие голоса. Лежали до тех пор, пока не наступила тишина, которую нарушало только пение птиц, стрекот цикад и жужжание пчел. «Карл», – прошептал…
…чешь умереть? – Карл взглянул на него, словно ему было безразлично, каким будет ответ, важно было только, чтобы он наконец прозвучал. – Если не хочешь умереть, надо ее отнять.
Юрген стоял, прислонившись к дереву и тупо уставясь на свою левую руку, распухшую, словно фаустпатрон, серо-лилово-зеленоватого цвета, издающую жуткую вонь, и медленно качал головой. Потом он с детским выражением взглянул на других беглецов и детским голоском сказал:
– Моя Эльза поет, и если я не смогу больше на пианино…
– Руку надо отнять! – Герд покачал головой и направился к Юргену, он шел решительной, размеренной походкой, словно собирался положить ладони на ручки плуга и провести длинную и прямую борозду. Он подошел к Юргену и левой рукой мягко провел по его волосам, а правой резко и сильно ударил его в подбородок, подхватил обмякшее тело и заботливо опустил на землю.
– Глупый мальчишка.
Карл отдал команду: разгрести угли, один нож раскалить на костре, другой – в кипящую воду, рубашку разорвать на бинты, Юргена держать крепко. Потом он стал резать руку, оскалив зубы, в глазах горел азарт точной, страшной и необходимой работы. Юрген пришел в себя и закричал. Покричав писклявым голосом, он снова потерял сознание. Когда руку отрезали, кровь хлынула ручьем. Карл взял раскаленный нож из костра и приложил его к обрубку. Железо зашипело, от дыма и жуткого запаха графа стошнило.
– Он выживет?
Карл зло прошипел:
– Откуда мне знать, я же не врач.
Он перебинтовал обрубок.
– Откуда тебе было знать, что он умрет, если не…
Карл выпрямился.
– Рука у него совсем загноилась. – Он рассмеялся им в лицо. – Вы ведь уже с трудом переносили эту вонь. Вы хотели его бросить. Хотели оставить его здесь, на острове, – по-вашему, так было бы благороднее?
Снова в его глазах мелькнуло что-то особое, жестокое, холодное, презрительное, внушавшее другим беглецам страх. Когда он опустил оба ножа в кипящую воду и сказал, что через десять минут надо…
…только на вид, только как картинка, а закоченевшие руки и ноги так и не отогрелись. Потом большой красный шар поднялся немного выше, и наступил единственный приятный миг этого дня.
Радуйтесь! Этот миг скоротечен. Солнце потеряет свою багровую окраску, приобретет золотистый цвет. Скоро оно перестанет согревать тело и будет жечь его. Скоро вам придется обмотать голову тряпками так, что останутся только щелочки для глаз с воспаленными, набухшими, отяжелевшими веками. Скоро вокруг зароится мошкара, каждого облепит целая туча, которая будет сопровождать вас до тех пор, пока не наступит холодная ночь. Одежда не защитит вас, не защитят тряпки, которыми обмотана голова, не защитит обувь, и укусы мошкары будут не только чесаться, но и нестерпимо терзать вас, словно нарывы с сочащимся из них гноем.
Радуйтесь! Руки и ноги согрелись, и тундра наполняется запахами. Жалкие пятна мха, редкие цветы и клочки травы, карликовые сосенки – все это благоухает, дурманя голову и дразня обещанием. В этом запахе вы различаете запах родины, запах леса и пустоши, и запах чужого края, в котором растет незнакомая на вкус трава и распускаются невиданные прежде цветы.
В душах товарищей царит тоска по дому и тоска по дальним краям, и беглецы вздыхают, и вздохи их наполнены сладким томлением. Они потягиваются, сами себе удивляясь, потому что в студеную ночь и представить себе не могли, что руки и ноги еще смогут им служить, и усаживаются на землю. Гренадер распределяет жалкие припасы – пригоршню ягод, кусок вяленой рыбы и, пока не вышел запас, по половинке картофелины. Потом они вновь отправляются в путь, стараясь не упустить этот благоприятный миг. Но и тогда, когда это мгновение осталось в прошлом, они снова и снова отправляются в путь, не жалуясь и не мешкая. Путь ведет их домой.
Лишь в то утро, когда они устроили привал у лоченов, все было иначе. Юрген лежал неподвижно; Карл сначала подумал, что Юрген умер, но потом увидел, как тот улыбается. Герд и гренадер проснулись, уселись спиной друг к другу и смотрели вокруг, словно они здесь на летней прогулке. Но увидеть им ничего не удалось. Местность, в которой была стоянка лоченов, сейчас опустела.
– Они обещали вернуться за нами. – Граф, приставив ладонь козырьком ко лбу, всматривался в даль. – Мы должны их здесь дожидаться.
– Здесь так красиво, – сказал Герд.
– Почему, – дивился гренадер, – почему мы все это время считали, что нам надо двигаться дальше?
Юрген с улыбкой смотрел на свою культю.
Карл оскалил зубы. Ему придется идти дальше одному? В эти последние недели он порой мечтал о том, чтобы остаться одному. Часто его спутники висели на нем грузом, словно колодки на ногах, в один прекрасный день они могут стать для него камнем на шее. Они не нравились ему. Не нравился ни Юрген, ребенок, который никогда не станет взрослым, ни глуповатый, заносчивый граф, ни гренадер, боевая машина, из которой никогда не сделать мирного обывателя, как не сделаешь трактор из танка, ни Герд, крестьянская и религиозная праведность которого действовала на нервы. Однако он знал, что будет снова тормошить их, что они будут ныть, нюнить и упираться, что он будет гнать их пинками под зад, пока из них с потом не выйдет та дурь, которой их вчера угостили лочены. Он не отвяжется от них, пока они не поймут, что идут домой.
Добродушный народ эти лочены, подумал…
4
Читал ли я раньше о смердящей руке или о добродушном народе – лоченах? Не припомню. Я перелистывал страницы; одно приключение следовало за другим. Мне хотелось знать, что в книге уцелело от концовки, и я прочел последние страницы:
…все время вперед, до окраин Москвы и до вершин Кавказа. После Сталинграда мы о нем больше ничего не слышали.
Карл покачал головой.
– Он вернется. Он вернется и снова поставит на ноги свое дело и приведет в порядок дом.
Старик язвительно засмеялся:
– Было бы прекрасно. Но что-то не верится. От всех, кто оказался у русских, мы получили весточку, а от него нет.
Он пристально взглянул на Карла.
– Ты тоже вернулся из русского плена? Выглядишь так, словно проделал долгий путь и не ждешь впереди ничего хорошего. Можешь ночевать здесь, на складе, пока не подыщешь чего получше.
– А жена его еще жива?
– Да.
Старик смотрел перед собой не мигая.
– Только она здесь больше не живет.
Он поднял было руки и снова их опустил.
– Тяжелые времена для женщин.
– Я хочу передать ей привет от мужа. Где я…
– От ее мужа?
Старик покачал головой и поднялся.
– Ложись спать. Завтра рано утром я тебя разбужу.
Итак, свою первую ночь на родине он провел на полупустом складе своего магазина. Он прошелся по помещению, чтобы увидеть, что уцелело: множество стульев, несколько шкафов и комодов, первые опытные образцы письменного стола, который он спроектировал, прежде чем его отправили на фронт. Ему по-прежнему нравились эти столы; он правильно поступил, сконструировав письменный стол не для директора фабрики или какого-нибудь партийного бонзы, а для писателя или ученого. Он с благодарностью подумал о старике, спасшем мебель и охранявшем склад. Старик почти ослеп, плохо слышал, с трудом передвигался, ему все это стоило огромного напряжения сил. И он бы здесь не остался, если бы не сохранял хоть немножечко надежды на то, что его молодой шеф вернется с войны. Стоит ли ему открыться?
На следующее утро что-то удержало его от этого намерения, он и сам не знал что. Он поблагодарил старика. Потом он отправился в магистрат; верхние этажи здания были разрушены, но в подвале и на первом этаже явно пахло государственным учреждением, словно ничего и не произошло. Все оказалось очень просто. Его жена проживала в соседнем городе по адресу: Кляйнмюллерштрассе, 58. Он вышел на обочину шоссе, проголосовал, и его подобрал маленький трехколесный грузовичок, который через двадцать минут доставил его до центра соседнего городка. Он шел по улицам, удивленно озираясь: дома не разрушены, сады в цвету, нигде не видно развалин, мусора и воронок от бомб. Колокола на обеих колокольнях церкви пробили полдень, а на рыночной площади продавали картошку, овощи и яблоки. Словно в мирные времена, подумал он, хорошо, что его жене не приходится жить среди развалин.
Он долго стоял перед домом. Дом из красного песчаника, дверь такая, словно кто-то за нею заперт, балкон, на котором можно было бы установить пушки, несколько больших окон и несколько узких, словно бойницы, все здание массивное и мрачное, несмотря на сад, его окружающий. У Карла стало тяжело на душе. Он перешел улицу, открыл садовую калитку и поднялся по ступеням…
Жаль. Я бы с удовольствием еще раз прочел о том, как Карл позвонил в дверь, как ему открыли и как на пороге появилась его жена. И что потом произошло… Читая сейчас книгу, я вовсе не ожидал узнать больше, чем узнал при первом чтении, но тем не менее я читал с напряженным интересом, словно эта история на сей раз могла иметь продолжение и развязку.
5
Устроившись у себя в квартире, я начал устраиваться в городе. Я бывал здесь раньше; этот город был словно красивый родственник моего некрасивого родного городка, и еще школьниками мы ездили туда, в шикарную старинную часть города, в барах, кафе и подвальчиках которого было намного интереснее, чем у нас. Некоторые из моих друзей поступили там в университет, ведь и университет здесь намного старше и известнее, чем наш, и я бы тоже выбрал его, если бы не получил в университете родного города возможность подрабатывать лаборантом.
Чтобы освоиться в городе, я обошел все местные рынки, – в каждую субботу по одному рынку. В этот день недели на рынках вместе с редкими торговцами устанавливали прилавки многочисленные крестьяне из окрестных мест – небольшие прилавки, с которых они сами, или их жены, или бабушки продавали фрукты и овощи, мед, домашнее варенье, фруктовые соки. Понятное дело, что на каждом из рынков стояли разные прилавки. Однако ассортимент всюду был примерно один и тот же, и везде стояли одни и те же запахи, звучали одни и те же слова, густо окрашенные местным диалектом, призывы покупать мангольд или свежую землянику. Публика была разношерстная, и, приглядываясь к ней, можно было познакомиться с разными районами города: вот это явно квартал, населенный старожилами, мелкими буржуа, держащимися особняком, а вот квартал, в котором дома всегда поддерживались в ухоженном состоянии, там старое богатство соседствовало с богатством новоприобретенным, а вот квартал, который перестраивают, – рядом с мрачными и неухоженными жилыми зданиями и небольшими фабриками шикарные, капитально отремонтированные дома и тихие, закрытые для машин улицы с перекрестками, выложенными камнем.
Шел 1980 год, и города, преодолев лихорадку сноса и строительства 50–70-х годов, возвращались к былому самоуважению.
Квартал вокруг площади Фридрихсплац как раз и был одним из перестраиваемых. Часть отдельно стоящих домов, украшенных то тут, то там элементами ренессансного и югендстилевского декора, была уже отремонтирована. Более скромные старые дома рядовой застройки еще ждали своей очереди, но кое-где уже были забраны в строительные леса. Церковь Иисуса с двумя колокольнями, построенная из красного песчаника и желтого кирпича, так нарядно возвышалась над каштанами, рыночными киосками и оживленной площадью, что было сразу видно: ее недавно почистили. По улицам вокруг расположенной по соседству школы проезд транспорта был запрещен, а остальные улицы, на которых было введено одностороннее движение, отпугивали водителей своей сложной паутиной. Я прошелся по рынку, сделал покупки и отправился в ресторанчик на площади с уличными столиками перед входом.
6
Лишь после того, как прочитанное о солдате, возвращающемся домой, однажды мне приснилось, я начал наяву узнавать описанные в романе места.
Во сне я, словно тот самый Карл из романа, пришел в город, проделав долгий путь, бродил по улицам, не узнавая, как и он, прежних домов, пересек рыночную площадь и, как и он, очутился перед массивным, мрачным, угрюмым зданием из красного песчаника. Тут я проснулся и понял, что дом этот мне знаком. Я понял, что видел его, когда сидел на рыночной площади, но тогда не обратил на него внимания.
После работы я отправился туда. Улица, которая идет от Фридрихсплац, называется не Кляйнмюллерштрассе, а Кляйнмайерштрассе, и номер у того самого дома не 58, а 38. Все остальное совпало: красный песчаник, дверь как в тюрьме, балкон как пушечная платформа и окна-бойницы. Дом выглядит мрачно и не бросается в глаза, фасад смотрит на восток и укрыт тенью, но могу себе представить, что в лучах утреннего солнца он выглядит более приветливо. Я это выясню. Я все выясню.
Я открыл садовую калитку, поднялся по ступеням к входной двери и стал читать фамилии жильцов на табличках рядом с кнопками звонков. Карл в романе поднимался по лестнице – я об этом еще помнил, – стало быть, его жена жила на втором, третьем или четвертом этаже. Ни одна из фамилий мне ничего не говорила. Я хотел было позвонить, но удержался. Я записал все фамилии, чтобы потом написать этим людям или позвонить.
Карла подобрал на шоссе маленький трехколесный грузовик, доехали они за двадцать минут. Вероятно, он жил и владел мебельным магазином в городе, в котором я вырос; его жена переехала в соседний город, в котором я теперь живу и работаю. В романе не сказано, где находился склад его магазина. Может быть, неподалеку от нашей старой квартиры? Когда он вернулся с войны, я уже появился на свет. Возможно, я как раз играл на улице, когда он проходил мимо.
Меня развеселила мысль о том, что я едва не встретился с романным героем. Не странно ли, что эта рукопись попала в руки дедушке и бабушке? Быть может, автор был другом моей матери, а она порекомендовала его дедушке и бабушке? Или это произошло случайно? Я помню, что «Романы для удовольствия и приятного развлечения» писали не только швейцарские, но и немецкие авторы. Почему бы не оказаться среди них кому-нибудь из моих земляков? Человеку, который не придумывал города и дома, а заимствовал их из реальности?
7
Дома я продолжил чтение:
…река была широкая, шире всех рек, которые им прежде доводилось видеть.
– Должно быть, это Амазонка, – уважительно произнес Юрген. – Я читал…
Граф издевательски хохотнул:
– Амазонка…
– Заткните глотки.
Гренадер махнул рукой куда-то вверх по течению:
– Что там такое?
Это не было похоже на пароход. Ни на пассажирское, ни на грузовое судно. Ни на баржи, связанные цепочкой, какие Карл видел на Рейне. Казалось, что вниз по реке плывет остров, целый остров с домом посредине и забором вокруг него. Карл понял, что этот плавучий остров – их единственный шанс. Переплыть всю реку они не в состоянии, а вот до острова доплывут, а уж потом, с острова, смогут добраться до другого берега. Он снял башмаки, штаны и рубашку и уложил все в мешок. Зная, что его спутники не удовольствуются никаким объяснением, но все равно последуют за ним, он прыгнул в воду.
Они доплыли. Даже Юрген, который держал свою культю над водой, даже граф, которого охватил нелепый страх, что вода зальет ему нос. Через полчаса, переводя дух, они сидели на бревнах, связанных воедино и образующих плавучий остров.
– А это что такое?
Гренадер показал на забор, над которым возвышалась крыша дома.
– Сейчас узнаем.
Карл поднялся и кивнул гренадеру:
– Пойдем!
Они обошли забор, обнаружили вход, их впустили и отвели к главному.
– Немцы, – рассмеялся тот, – солдаты. Вам тут делать нечего. Вам нет места ни в России, ни в Сибири.
– Да мы и не хотим здесь остаться. Мы хотим домой.
– Ага! – Главный снова засмеялся и хлопнул себя ладонями по ляжкам. – Вам повезло. Вам повезло, что прибились к аольцам. Если согласитесь на меня работать, я возьму вас с собой, пока те, что на берегу, про вас не забудут.
Он показал рукой сначала на один, а потом на другой берег:
– Советский Союз там, и вот там тоже Советский Союз, а здесь – свободная территория. Никаких партий, никаких комиссаров, никаких Советов. У меня шесть дочерей и шестеро сыновей, и если каждый из них будет иметь по восемь детей, то нашу свободную страну будет населять большой свободный народ. Да здравствует свободная Аолия!
– А что будет, когда вы доплывете до конца?
Карл не знал, что это за река и куда она течет, но ведь куда-то эти плоты сплавляют, куда-то их следует доставить, и явно по эту сторону границы, а не по ту.
Главный взглянул на него враждебно и недоверчиво. Он был огромный, как медведь. На какую-то секунду Карлу показалось, что эти медвежьи лапы его сейчас раздавят. Однако главный снова рассмеялся и хлопнул себя по ляжкам:
– Хитрому немцу хочется знать, что случится, когда путешествие закончится? Свободная Аолия бросится врассыпную. Нас унесет ветром, а когда он опустит нас на землю, свободная Аолия снова сомкнет свои ряды.
Он подошел к широкому, плоскому, сколоченному из грубых досок строению и распахнул ворота. Внутри находился гидросамолет.
Карл задался вопросом, как в один прекрасный день великому и свободному аольскому народу посчастливится долететь на этом маленьком самолете до верхнего течения реки. Правда, если главному удалось достать маленький самолет, он, вероятно, сможет раздобыть и большой. А может, он раздобудет и такой самолет, который вместе с ветром унесет их на родину или, по крайней мере, за границу?
Они пробыли на плоту целый месяц. Каждый вечер главный, его жена и дети устраивали праздник, и беглецы праздновали вместе с ними. Каждое утро они вставали с первыми лучами солнца и рабо…
…словно бы напали великаны, собиравшиеся их уничтожить. На них сыпались градом камни, словно брошенные тысячей сильных рук. Деревья, под которыми они устроили привал, ломались, словно чей-то кулак с размаху обрушивался на маленький лесок, составленный из спичек играющими детьми. Земля содрогалась, готовая провалиться в никуда. Карл, устроившийся на ночлег за скалой и тем самым спасшийся от летевших обломков, за глухими ударами падавших камней и треском ломавшихся деревьев услышал крики своих товарищей. Он различил крик Юргена, такой же пронзительный, как тогда, когда Карл ампутировал ему руку, различил хриплый крик графа и вопль гренадера, который ревел так, словно он, уже раненный, бросился на врага в штыковую атаку. Голоса Герда он не услышал, но потом увидел его в бледном свете луны, в нескольких шагах от скалы, за которой прятался, увидел, как на Герда падало дерево, за секунду до этого защитившее его от камней, и Карлу хватило этой секунды, чтобы протянуть руку и затащить Герда за скалу. Они лежали в укрытии, тяжело дыша, а снаружи продолжала бушевать ярость великанов, и крики людей доносились все глуше и наконец вовсе умолкли.
На следующее утро они решились выглянуть из своего укрытия и не узнали местности, в которой находились вчера. Герд попытался приподнять несколько камней в поисках своих товарищей, но вскоре вынужден был отказаться от этой затеи. Месиво из сломанных деревьев, веток и камней образовало слой толщиной метра два, покрывавший то место, на котором вчера их товарищи расположились на ночлег. Чтобы их отрыть, потребовался бы экскаватор.
– Вчера нам не повезло с самолетом, а ведь граница была совсем близко, и вот сегодня новая беда. Неужели мы обречены?
Карл презрительно фыркнул:
– Обречены? Все равно это лучше, чем сгинуть на руднике. Самый худой день на свободе лучше, чем самый хороший в шахте.
Он задумался о сказанном, потом добавил:
– Даже смерть на воле лучше, чем рудник.
Герд покачал головой:
– Я знаю, ты прав, но нас словно сам Господь подвергает испытанию.
– Надо уходить.
– Погоди. – Герд взял Карла за локоть. – Ты ничего не чувствуешь? Не чувствуешь, как они прощаются с нами и хотят, чтобы мы с ними попрощались?
Он приложил ладонь к уху, словно прислушиваясь.
Карл попытался справиться со своим нетерпением, начав считать про себя. «Я досчитаю до пятидесяти», – подумал он, а потом досчитал до ста, потом – до ста пятидесяти. Продолжая считать, он услышал, как Герд тихонько напевал: «Был у меня товарищ, уж прямо брат родной…»[45]
8
Как раньше я не мог вспомнить, что уже когда-то читал о смердящей руке и приветливых лоченах, так и теперь, сколько ни напрягал память, не мог припомнить, встречался ли мне раньше отрывок о свободной Аолии и о ярости великанов. Не помнил я ничего и о встрече со стариком, верно охранявшим хозяйский мебельный склад, хотя конец истории занимал меня особенно сильно. И все же несмотря на то, что при чтении этих отрывков я не узнал чего-то ранее прочитанного, они вызвали у меня впечатление чего-то давно знакомого и близкого. Близкого и все же одновременно нового – чего-то здесь явно не хватало. Иногда мне казалось, что здесь не хватает водных просторов, что в приключениях Карла, о которых я словно бы читал в какой-то другой книге, вода играла значительно большую роль. Не только широкая река, но и большие озера и бескрайние моря, острова и побережья, озеро Байкал и Аральское море, Каспийское и Черное моря.
Этот обман памяти действовал на меня раздражающе. В бытность мою ассистентом я некоторое время вместе с коллегами работал над компьютерной программой по разрешению юридических казусов, и программа эта должна была выдавать ответ на вопрос, был ли тот или иной иск решен положительно, были ли выдвигаемые претензии обоснованными, а возмещение ущерба обязательным. Вскоре мы поняли, что проблема заключается не в хитростях программирования, не в объеме памяти и скорости вычислений. Она заключалась в том, что мы не знали точно, как поступают юристы, когда они разбирают дела. И пока мы в этом досконально не разобрались, невозможно было создать симуляцию этого процесса в компьютере. И хотя мы нашли много материалов о том, что обязаны делать юристы, разбирая судебные дела, мы не обнаружили почти никаких данных о том, что они в действительности делают. Одной из немногочисленных зацепок было предположение, что при разрешении юридических казусов, как и при постановке врачом диагноза или во время опытов, проводимых химиком, решающую роль играет распознавание типовых моделей, и мне поставили задачу провести интервью с юристами по поводу роли распознавания моделей в их работе.
– Ощущение дежавю, – ответил мне один судья на пенсии, – ощущение узнавания чего-то уже знакомого, хотя на самом деле с этим прежде не сталкивался. С возрастом это случалось со мной все чаще: мне казалось, что в новом судебном деле я узнаю старое, прежде знакомое, я выносил решение, не задумываясь, но когда я собирался поставить папку с завершенным делом на полку рядом со старым, выяснялось, что этого старого дела не существовало в природе.
– А как вы объясните?..
– Мы с вами сейчас толкуем о моделях. С годами в мозгу не только накапливается память о прежде рассмотренных делах и принятых решениях, но элементы, из которых эти прежние образцы состоят, складываются в новые образцы и модели. Их-то и узнаешь в случае дежавю.
– Они сами складываются в новые модели?
– Ну, знаете, возможно, что эти варианты ты уже однажды обдумывал, когда искал решение для одного из дел. Говорят, что у Наполеона утром перед битвой под Аустерлицем было такое дежавю. Мне это понятно. В его памяти хранились не только битвы, которые ему были известны и в которых он участвовал, но и все битвы, о которых он по той или иной причине мог подумать, то есть сплошные образцы и модели, состоявшие из таких элементов, как солдаты, пехота и кавалерия, пушки, местность, позиция. Одной из таких моделей и оказалась модель битвы под Аустерлицем.
Использование существующих моделей при разработке нашей программы уже само по себе представляло весьма сложную задачу. Что уж тут говорить о моделях вымышленных? Каковы элементы, из которых составляются модели юридических решений? Если бы и удалось их определить, то как программе удалось бы соединить их с вымышленными моделями, причем не произвольными, а связанными с вынесением справедливого решения? А уж тем более с образцами справедливого решения, которые не несли бы на себе ни малейших следов, связанных с размышлениями о пользе дела?
Мне не удалось найти ответ ни на один из этих вопросов. Я просто представил отчет о моих интервью, вот и все. Я с удовольствием работал в издательстве как раз потому, что там не надо было заниматься такими загадками. Как надо обходиться с авторами, может ли быть принята та или иная рукопись, хорошо или плохо продается та или иная книга? Загадками тут и не пахнет.
А вот теперь я снова столкнулся с загадкой. У меня было ощущение дежавю и был шанс вспомнить, как было дело. Чем занимались герои этого романа за моей спиной, в какие модели укладывались их судьбы?
9
Я дочитал до конца:
…был оживлен и весел, но глаза были усталые, а у рта грустная складка.
– Все погибло: магазин, дом – все.
– Мы все отстроим заново.
– Как рождественские ясли, – улыбнулась мать, и Карл вспомнил, как на Рождество двоюродный брат новым мячом разнес на куски старые рождественские ясли и разметал все фигурки и как они с матерью снова все восстановили.
Он хотел было улыбнуться в ответ, но ее улыбка уже погасла, и она снова сказала:
– Все разрушено: магазин, дом – все.
Он не хотел повторять сказанного, но другие слова не приходили ему в голову. Сказать, что дом – это всего лишь дом, а магазин – всего лишь магазин? И что важно только одно: жив ты или нет?
– Все…
– Перестань!
Он так громко закричал на мать, что проснулся и вскочил на ноги. Герд спросил:
– С тобой все в порядке?
Он кивнул:
– Мне жаль, что я тебя разбудил.
– Тебе снился рудник? Мне каждую ночь снится, как я толкаю вверх вагонетку. Помнишь ту тяжелую вагонетку, которой убило Вестфалена, когда он не в силах был больше толкать ее и она его задавила?
Карл кивнул:
– Спи, Герд. Не думай о вагонетке. Не думай о мертвых. Думай о родине.
Спустя некоторое время Герд спросил:
– Как-то они нас примут?
Карл презрительно усмехнулся:
– Я их об этом спрашивать не стану.
…и если они не заплатят, его проклятие будет лежать на них. С тем он их и отпустил.
Они двинулись в путь. Карл и Герд шли, поочередно меняя друг друга, то Карл впереди, то Герд. Почва была каменистой, но песок, до которого вроде бы оставалось еще четыре дня пути, уже скрипел на зубах. Ветер дул непрестанно, он забивал рты песком, засыпал волосы и одежду, забивал уши, нос и глаза, которые превратились в узкие щелочки. Горы вечером первого дня казались столь же далекими, что и утром в начале пути, то же самое было на второй и на третий день. На четвертый день пути они больше не обращали внимания на горы. Они добрались до колодца. Хотя они были к этому подготовлены и не слишком многого ожидали, разочарование было сильным: вода была зловонной.
– Он сказал, что воду можно пить.
Карл оборвал его:
– Хватит тебе. Если у нас нет выбора, нечего ныть и причитать. Мы станем пить эту воду, мы возьмем ее с собой про запас, и мы за нее заплатим.
В углублении за камнем с начертанными на нем буквами уже лежало несколько монет; Карл, как было обещано, положил туда деньги.
Вода отдавала затхлостью, и все же это была вода. Она напитала губы, рот и гортань. Она булькала в животе. Она смочила их лица и руки.
– Очень хорошо, – торжественно произнес Герд, – очень хорошо.
Они наполнили водой бутылки и продолжили путь. Герд ничего не замечал вокруг, а Карл не сказал ему о темных тучах над кромкой гор. Что бы там ни затевалось, ничего не остается, как идти дальше. Облака скоро закрыли не только горизонт, но и край неба над горами, а потом и половину небосклона.
Теперь и Герд их заметил:
– Скоро будет дождь!
Карл кивнул. Он следил, как туча увеличивается в размерах. Это была не простая туча. Она была как живая, как рой москитов, как пчелиный рой, как птичья стая. Внутри тучи происходило круговое движение, что-то там переворачивалось, что-то извергалось наружу, а потом снова втягивалось внутрь, и туча продолжала расти. Кроме того, раздавался странный шум, словно пронзительный свист, – Карл ничего подобного не слышал и не хотел бы никогда услышать. Шум этот напоминал ему шипение, исходящее от линии электропередач, и в этот момент он заметил всполохи молний. Не обычные молнии, какие он видел раньше, не короткие всполохи и вспышки света, а ослепительное переплетение молний, словно переплетение артерий на руке жуткого, грозного, бичующего древнего бога. Разразилась настоящая электрическая буря. Карл услышал, как в воздухе раздается треск, и почувствовал, как волосы на голове у него стали дыбом, а потом до него донесся ужасный вопль, режущий слух, словно лезвие ножа, разверзающийся, словно открытая рана, и увидел Герда, которого на секунду охватило пламя, а потом он упал, покатился по земле и затих у него в ногах, весь почерневший. Его черное, искаженное гримасой лицо мелькнуло лишь на секунду, а потом все почернело вокруг, обрушился ветер, песчаная буря хлестнула по лицу, и Карл упал на колени.
«Вот он, Страшный суд, – подумал он. – Если я переживу это, то переживу и все остальное. – Он почувствовал, как его все сильнее засыпает песком. – Мне нельзя здесь оставаться, не хочу, чтобы меня здесь засыпало. Не хочу, чтобы меня здесь похоронило».
Он поднялся на ноги и двинулся вперед, шаг за шагом. Он шел без цели, из последних сил; он передвигал ноги только усилием воли. Черт бы все побрал: этот песок, эту пустыню, эту смерть, но он им просто так не сдастся. Трижды он валился с ног и чувствовал, как песок вырастает вокруг него и грозит погрести его под собой, и трижды он снова вставал и продолжал путь. А потом он шел не сам, а что-то толкало его вперед, несло и бросало по сторонам. Туча больше не старалась засыпать и похоронить его. Она то вдыхала его в себя, то выдыхала, поднимала в воздух и несла прочь, сдувала его с земли, словно хотела позабавиться и поиграть с ним. Он ничего не мог сделать, ничего. Он только отмечал про себя, что еще жив.
Вдруг он ощутил, что в состоянии открыть глаза. Песчаная буря прекратилась. Небо снова сияло голубизной, сияло высокомерием, словно не хотело, чтобы кто-то заметил, как его унизили, укутав в тучу столь грубым образом. Карл порадовался солнцу, которое он так часто проклинал, бредя по пустыне, приветствовал его как друга после мрачной бури. Он увидел, что буря вынесла его к подножию гор. На одном из серых склонов он заметил круглую скальную вершину, на которой стояла маленькая хижина, и понял, что буря направила его к цели.
Когда он почти добрался до хижины, дверь в ней отворилась, на порог вышла женщина и направилась в его сторону. Она идет словно королева, подумал Карл, и его охватил страх. У него не осталось ни сил, ни воли, он совсем ослабел. Он был в лохмотьях, весь покрыт коркой грязи, от него несло вонью – сейчас она позовет своих мужчин, и они прогонят его, словно бродячего шелудивого пса. Он видел, как она красива, видел ее волнистые волосы, сильные плечи, полную грудь, округлые бедра и длинные ноги. Когда она подошла ближе, он увидел в ее глазах немой и дружелюбный вопрос, увидел, как она улыбается. Он попытался что-то ответить, но смог выдавить из себя только какой-то хрип, и в этот же самый момент он споткнулся о камень и упал на бок. Последнее, что мелькнуло в его сознании, была мысль, что он хотел пасть ей в ноги.
Очнувшись, он обнаружил, что лежит на постели. Он чувствовал прикосновение льняных простыней, и впервые за многие годы это было ощущение словно от чистой воды или от свежего хлеба. Он услышал пение, открыл глаза и увидел…
…тебя не удерживаю. Я дам тебе длинное пальто и большую отцовскую сумку, дам в дорогу припасов, чтобы тебе хватило на переход через горы и долину, по которой проходит граница.
Карл не знал, стоит ли ей верить.
– Я…
– Ничего не говори.
Калинка обвила руками его шею и прижалась головой к груди.
– Если тебя так мучают воспоминания о родине… Воспоминания о другой… Будет ли тебе с ней хорошо? Будет ли она петь тебе песни на сон грядущий? Знает ли она, какие травы нужно собрать, если вновь заболит старая рана? Прижмет ли она твою голову к своей груди, если тебе приснится рудник и ты в страхе проснешься? Как бы я хотела, чтобы ты остался еще на девять месяцев, а потом еще и еще – навсегда.
Калинка выпустила его из объятий и ушла в хижину. Он устремил свой взор в ту сторону, куда ему предстояло идти, в сторону пустыни, отрогов гор и вершин, и во взгляде его не было ничего от той печали, которая одолевала его, когда он частенько стоял здесь и смотрел вдаль. Он грустил, что приходится расставаться, но радость от мысли, что он отправляется в путь, была сильнее.
Некоторое время спустя она позвала его. Она приготовила шинель и сложила дорожную сумку. Она подала ему еду, такую же, как и в прошлые вечера. Она обнимала его ночью точно так же, как во все прошлые ночи. Когда он утром встал и отправился в путь, она притворилась спящей. А потом она стояла у порога хижины и смотрела ему вслед. Смотрела, как он поднимался в горы все выше и выше…
Девять месяцев! Он встретил Калинку на девяносто третьей странице, а покинул ее на девяносто пятой, то есть девять месяцев он не занимался ничем другим, кроме как ел, печально вглядывался в даль и любил женщину. Девять месяцев, в течение которых он не мог отправиться дальше, – нет, девять месяцев, в течение которых он не хотел отправляться дальше, несмотря на тоску по дому и жене.
Я удивился, что мои высокоморальные дедушка и бабушка позволили герою так себя вести. Или они наказали его за такое поведение, повернув сюжет так, что по возвращении домой он узнал: его жена живет с другим? Если роман заканчивался наказанием Карла, то жена его не могла встретить мужа, считавшегося погибшим, радостным криком после первых мгновений испуга, не могла заключить его в объятия. И другому мужчине, разоблаченному лжецу и обманщику, не пришлось убираться прочь. И Карл, если бы он осмелился бросить вызов сопернику, потерпел бы жалкое поражение.
10
На выходные я съездил к матери. Когда деревенька на берегу Неккара, в которую она переехала вместе со мной, стала предместьем города, она переселилась в деревню на краю Оденского леса. Она со всеми здоровалась, любила поболтать с другими женщинами в лавке, но в остальном жила сама по себе. Она всегда любила водить машину и теперь, когда смогла себе это позволить, купила спортивный кабриолет. По дороге на работу ей приходилось торчать в пробке. А вот вечером она работала допоздна и по дороге домой наслаждалась быстрой ездой. Летом она откидывала верх автомобиля, распускала длинные светлые волосы по ветру и во время остановки перед светофором наслаждалась восхищенными взглядами мужчин, на которые она обычно никак не реагировала. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не строгость во взгляде и презрительная усмешка на губах. Всего этого в машине у светофора было не разглядеть. Иногда выражение строгости и презрения исчезало с ее лица. Возможно, в этом были виноваты сумерки на террасе ее дома или свет от свечи в ресторане.
Я навещал ее раз в месяц, иногда мы встречались в городе, чтобы вместе пойти в кино или поужинать, – это были легкие и скучноватые встречи. Мать обходилась со мной не то чтобы без особой душевности, но как-то очень сдержанно. Она вообще была сдержанной, а по отношению ко мне она эту сдержанность подчеркивала, потому что хотела добавить к моему воспитанию немножко мужского начала. Ей были чужды нежность, доверительность, умение грустить о том, что довелось пережить, или о том, что упущено, чужда всякая нерешительность и неопределенность. А может, она все эти чувства так долго и глубоко прятала в себе, что они больше не пытались выйти наружу. Мы рассказывали друг другу о событиях своей жизни, не особенно их комментируя. Ко мне она продолжала относиться со строгостью, но свои упреки облекала в приличествующую случаю вопросительную формулу: «Ты еще вспоминаешь о своей докторской диссертации? Ты еще встречаешься с той женщиной, с которой меня тогда познакомил?»
Иногда я привозил с собой все необходимые продукты и готовил еду. Мать не любила и не умела готовить. Я вырос, питаясь хлебом, бутербродами и разогретыми готовыми блюдами. Она редко бывала такой открытой и воодушевленной, такой по-девически оживленной, как в тех случаях, когда я возился на кухне у плиты, накрывал на стол, а она рядом со мной занималась чем-нибудь необязательным или потягивала шампанское из бокала. Запретные темы оставались запретными: об отце, о ее отношениях с ним, о ее связях с другими мужчинами и с ее шефом она и в такие вечера ничего не рассказывала. Зато она рассказывала о своем детстве, о том, как после бегства от русских начинала все заново, как мешочничала по крестьянским дворам в окрестностях, о продуктовых пакетах с американской помощью, о том, как собирала крапиву и варила ее.
– Ты варила крапиву?
– Да, представь себе.
– А меня ты с собой брала, когда мешочничала?
– Да, тогда я была маленькой храброй светловолосой женщиной с ребенком на руках. Ты рано стал зарабатывать деньги.
Я расспрашивал ее о «Романах для удовольствия и приятного развлечения». Насколько мне известно, она никогда не ездила со мной к бабушке и дедушке, и без меня тоже туда не ездила. Помню, я еще в детстве приставал к ней с расспросами, пока она мне не объяснила: дедушка и бабушка не могут ей простить, что их сын полюбил ее и женился на ней и поэтому остался в Германии и погиб, и хотя она понимает горе дедушки и бабушки, но не видит причин, почему ей надо каждый раз нарываться на эти несправедливые упреки. Я скрепя сердце, но с гордым видом сказал ей тогда, что в этом случае я тоже к ним больше не поеду. Нет, расставила она все точки над «i», мне ведь, в отличие от нее, не приходится от этого страдать. «И не вздумай обижаться на дедушку и бабушку. Они тебя любят, и ты их тоже. Они хорошие люди. Вот только с горем своим никак не могут справиться».
– Ты помнишь ту романную серию, которую дедушка с бабушкой издавали после войны? Ты когда-нибудь рекомендовала им кого-то из авторов? Ну, там, друзей или знакомых, которые писали романы?
– Ты ведь сам знаешь, у меня с бабушкой и дедушкой отношения ограничивались только самым необходимым. Я у них узнавала, когда твой поезд прибудет к ним, когда ты вернешься от них домой, сколько времени ты у них пробудешь. Никаких авторов я им не рекомендовала.
– А тебе знаком дом из красного песчаника по адресу: Кляйнмайерштрассе, тридцать восемь, неподалеку от Фридрихсплац, рядом с церковью Иисуса?
– Это что, допрос? Позволено мне будет узнать, в чем меня обвиняют?
– Это не допрос. Я просто пытаюсь кое-что выяснить об одном из романов, вышедших в этой серии.
Я рассказал ей о том, что читал много лет назад и что снова прочел совсем недавно, рассказал о приключениях Карла и о том, как я обнаружил этот дом.
– Автор, вероятно, жил в этих краях!
– Тебе что, нечем больше заняться?
– Ты о моей диссертации? Знаешь, мама, я не стану ее дописывать. Ты и представить себе не можешь, как я рад, что от нее отделался. Иногда я с удовольствием размышляю о той или иной проблеме. А вот закончить диссертацию – нет, мне важнее узнать о том, чем закончилась история этого Карла.
– Есть с десяток вариантов концовки подобной истории. Ты и представить себе не можешь, какую бездну историй о тех, кто вернулся домой, рассказывали и печатали после войны. Был даже такой жанр – романы о солдатах, вернувшихся с войны, как, к примеру, жанр любовного и военного романа.
– Расскажешь мне какой-нибудь вариант?
Она задумалась. Ей потребовалось время, чтобы поразмыслить как следует. Потом она сказала:
– Она остается с другим. Ей сообщили, что Карл погиб, и она горевала о нем, а потом встретила другого человека и полюбила его. Карл сохраняет спокойствие, когда она ему об этом говорит. А потом он требует от нее и от того, другого, чтобы они поклялись жизнью своих дочерей, что никогда и никому не расскажут о том, что он жив. Она удивляется, он настаивает на своем, и она дает такую клятву, а вслед за ней клянется и тот, другой мужчина. И Карл уходит навсегда.
11
«Неужели тебе нечем больше заняться?» Мать умела пробудить во мне угрызения совести. Это был ее способ воспитания, с помощью которого она добилась, что я хорошо учился, и позаботилась о том, чтобы я примерно выполнял свои обязанности по дому и в саду, аккуратно разносил журналы и был вежлив со своими друзьями и знакомыми. Привилегию учиться в школе, жить в красивом доме с прекрасным садом, иметь деньги на все необходимое, а также на кое-какие излишества, наслаждаться дружбой приятелей и любовью матери – все это нужно было еще заслужить. И заслуживать это следовало охотно и радостно; решение конфликта между долгом и желанием заключалось, по мнению моей матери, в том, чтобы выполнение долга стало для меня желанной обязанностью.
Повзрослев, я стал над этим смеяться. Я думал, что я от этого избавился, когда с легким и радостным сердцем отказался от завершения докторской диссертации. Однако стоило матери задать свой вопрос-упрек, как угрызения совести снова дали о себе знать с прежней силой, причем, как и раньше, для этого даже не потребовалось повода в виде дурного поступка. Меня опять мучила совесть, хотя я не знал за собой никакой вины.
Однако кто ищет, тот всегда найдет. В калифорнийском раю я принял решение оставаться для моей бывшей подруги и для ее сына добрым другом, коли они в этом нуждались. Выполнить это решение мне так и не удалось. А ведь это было похвальное решение, и моей сумасбродной подруге Веронике нужен был хороший друг, а ее сын Макс, о котором его родной отец никогда не заботился прежде и не заботится теперь, за восемь лет проживания со мной под одной крышей привязался ко мне больше, чем к кому-либо еще, и мне удалось отговорить его от многих глупостей. Я не хотел, чтобы Макс расплачивался за то, что я не хочу встречаться с мужчиной, с которым Вероника закрутила роман перед тем, как мы с ней расстались.
Встретился я уже не с этим человеком, а с ее новым любовником. Вероника отказалась от моей дружеской поддержки: я, дескать, нужен был ей, когда ее оставил прошлый ухажер, а теперь она и без меня обойдется. Но Макс так обрадовался мне, и мы с ним вспомнили о нашей старой привычке и раз в две недели стали вместе ходить в кино. Иногда мы не только ходили в кино, но заглядывали в кафе, чтобы съесть пиццу или жареные колбаски с картошкой фри и выпить стакан-другой колы.
Теперь мне было чем заняться по крайней мере раз в две недели. Но именно эти занятия вдруг помогли мне взять след в моих поисках, в моих попытках узнать, чем закончилась история Карла, и я воспринял это как знак свыше, позволивший мне не мучиться угрызениями совести и продолжить разыскания. Мы сидели с Максом в кино и смотрели «Приключения Одиссея» с Кирком Дугласом в главной роли, и тут вдруг у меня словно пелена с глаз упала. То, что наводило меня на мысли о Каспийском или Черном море, на самом деле было связано с Эгейским. История «Одиссеи» как раз и была тем образцом, по которому выстраивались истории Карла и его спутников, все их блуждания, приключения, все выпавшие на их долю испытания, их гибель и возвращение Карла домой.
О приключениях Одиссея я читал в детстве в сборнике греческих мифов и легенд. В школе я переводил отрывки из «Одиссеи» с греческого на немецкий, а девяносто шесть первых строчек греческого оригинала я даже учил наизусть. Полифем, сирены, Сцилла и Харибда, Навсикая, Пенелопа, месть женихам – все это сохранилось в моей памяти. В ту же ночь я перечитал «Одиссею». Я начал читать с конца. Я думал, что Одиссей обрел счастье и родину на Итаке вместе с Пенелопой. А тут я узнал, что он, оказывается, снова с нею расстался и с веслом на плече отправился в путь и странствовал, пока не пришел в страну, жители которой не имели представления о том, что такое весло, корабль, море и соль. Он не остался в этой стране и отправился дальше. Правда, умереть ему было суждено вдали от моря, а поскольку Итака – это остров, то, значит, и умер он далеко от родины. Так предсказал ему Тиресий, когда Одиссей спускался в Аид, а Гомер в конце «Одиссеи» подтверждает, что предсказание Тиресия сбылось.
Обнаруженное мной в конце поэмы указание Гомера отсылало к той ее книге, в которой Одиссей сошел в царство мертвых и от Тиресия узнал о своем будущем. В этой же книге Одиссей попал к лестригонам, великанам, которые съели многих из его спутников и разбили корабли, а перед этим он нашел приют в семье Эола, имевшего шестерых сыновей и шесть дочерей и обитавшего на плавучем острове, а еще прежде Одиссей силой заставил продолжить путешествие своих спутников, потому что они забыли о родине, полакомившись листами лотоса у гостеприимных лотофагов. В Аиде Одиссей разговаривал не только с Тиресием, но и со своей матерью, а после этого его спутники посягнули на быков и овец бога солнца и в наказание погибли во время бури, а Одиссея волны выбросили на остров к нимфе Калипсо, где он оставался ровно девять лет, прежде чем она отпустила его.
Кроме того, Одиссей и его спутники попали к циклопу Полифему и провели в усладах целый год у богини Цирцеи, а еще их искушало волшебное пение сирен, и они проплыли между угрожавшими гибелью Сциллой и Харибдой. Вероятно, мой автор заимствовал и другие приключения, описанные на несохранившихся страницах романа. Итак, встреча с Полифемом превратилась в сцену, когда Карла и его товарищей засыпало в пещере, из которой они, обманув спасательные команды русских, смогли выбраться самостоятельно? А Цирцея стала сибирской волшебницей-шаманкой? Сирены превратились в хор сотрудников КГБ[46], водоворот и скала в романе не упомянуты, однако, возможно, они превратились в узкое горное ущелье или в большой водопад. Автор произвольно варьировал сюжеты. Аольский предводитель не был повелителем ветров, но владел самолетом и, вероятно, помог Карлу раздобыть самолет, с управлением которого товарищи Карла не справились точно так же, как спутники Одиссея с мехом Эола, в котором были заключены подвластные ему ветры; великанов в романе не было, но природная стихия бушевала так, как бушуют великаны; Карл встретил мать не в Аиде, а во сне; а вот Герд хотя и не крал у бога солнца быков и овец, но, предположительно, украл монеты у хозяина колодца. Песчаная буря была вместо бури морской – и отчего же автору нельзя было написать о Каспийском или о Черном море? А девять месяцев, проведенных у Калинки, равнялись в наш ускоренный век девяти годам у Калипсо, – возможно, это было связано с тем, что автор писал свой роман после войны?
Юрген со смердящей рукой обязан своим появлением Филоктету с его зловонной ногой, а за образом верного старика скрывался пастух Эвмей, которого Одиссей первым встретил на Итаке и который помог ему в борьбе с женихами. Такой помощи вряд ли можно было ожидать от старика, верно служившего Карлу, ведь он был почти слепой, глухой и слаб на ноги. Да и вообще, концовка романа во многом не совпадала со своим образцом, поэтому «Одиссея» не могла мне подсказать разгадку, чем же закончился роман. В романе не было Телемаха, то есть сына Карла. Карлова Пенелопа не противилась женихам, а выбрала одного из них и родила от него ребенка, а то и двух. Убить его было делом не столь очевидным, как свирепая расправа, учиненная Одиссеем над наглыми женихами, которые унижали, притесняли и обкрадывали Пенелопу. Нет, в доме 58 на Кляйнмюллерштрассе или в доме 38 на Кляйнмайерштрассе никакой резни не случилось.
12
Почему автор в конце истории отклонился от выбранного им образца? Но не менее интересен был и другой вопрос: почему он следовал этому образцу почти до самого конца? Из того, что я прочитал, у меня не возникло такого впечатления, – казалось, перед автором лежали чистые листы, а рядом «Одиссея», которую он без какой-либо доли фантазии просто пересказывал своими словами, перенося все приключения из мира легенды в мир Карла. Скорее тут чувствовалась некая игра. Человеку нужно было написать книгу, он затеял рассказать историю о солдате, возвращающемся с войны, он знал, как эти люди говорят, знал «Одиссею» и решил не затрачивать особых усилий. Он не дал себе труда ознакомиться с географией Сибири, с ее границами и растительностью. Ему было не важно знать, что в Сибири реки текут не на юг, а на север. Он знал, что в Сибири есть тундра, леса и реки, что в южной ее части есть жаркие и сухие края и что они граничат с другими странами. К чему обременять читателей лишними названиями!
Да и так ли уж мы жаждем точного знания? Я вспомнил своего старого друга, который, как никто другой, может рассказать о расположении и названиях звезд и созвездий. Все это он сам выдумывает, но, даже зная это, слушаешь его с увлечением. Потому ли, что подлинные имена для нас столь же бесполезны, как и вымышленные? Потому ли, что для нас важно только одно: дав звездам имена и обозначив их место, он сделал мерцающий светилами небосвод понятным и знакомым для нас?
После «Одиссеи» я прочел книгу Йозефа Мартина Бауэра «Пока шагают ноги»[47]. Помню о громадном успехе, который имела эта книга в 1955 году при своем появлении, и успехом этим она была обязана тому, что люди воспринимали ее как подлинную историю. Немецкой душе и уму было приятно, что немецкий солдат в одиночку добрался из Сибири до порога родного дома. Долгий путь Клеменса Форелля, как и путь Карла, пролегал через реки, тундру и леса, пустыни и горы. Оба беглеца двигались на юг; как бы они добрались до Германии из Сибири, если бы двигались через Урал, всю Россию, Польшу и Чехословакию! Маршрут Клеменса Форелля описан подробно, со всеми этапами, а обстоятельства его прибытия в Иран представлены в таких деталях, что у читателя создается впечатление полной достоверности. Я задался вопросом, не слишком ли я упрощаю дело, представляя себе автора человеком с богатой фантазией, разыгравшим читателя? Ведь могло быть и так, что автор, рассказавший о Карле, поведал нам истинную или по крайней мере возможную историю, только слегка приукрасив ее?
Вопрос о жизни немецких военнопленных в Сибири подробно изучен, и об этом существует доступная литература. Из этих источников я узнал, что у большинства немецких военнопленных воля была сломлена, им не хватило внутренней силы, которая нужна, чтобы решиться на побег. Тем немногим, кто на это отважился, побег не удался. Роман «Пока шагают ноги» приблизил читателя к великому явлению, показал на примере выдуманной истории, что из безвыходности плена есть выход, что из плена все же можно бежать и после долгих странствий добраться домой.
Итак, дело все же в авторе, которому понадобилось написать книгу и который не стал себя особенно утруждать. Как случилось, что человеку, который до тонкостей знал «Одиссею», пришлось вдруг писать «для удовольствия и приятного развлечения»? Я был уверен, что за плечами этого человека наверняка стоит гимназическое образование. А дальше, по-видимому, был университет. Возможно, его взяли на фронт, а после войны он не сразу вернулся к прежней профессии и перебивался тем, что писал приключенческие романы. Написал сначала роман на сюжет «Одиссеи», потом воспользовался мифом о Ясоне, потом об Эдипе, а потом об Оресте? А когда жизнь более-менее наладилась, он стал учителем греческого языка, преподавателем философии или директором театра?
Я отправил запросы в Немецкую национальную библиотеку и в Швейцарскую земельную библиотеку, чтобы выяснить, имеются ли в фондах этих библиотек «Романы для удовольствия и приятного развлечения», и получил отрицательный ответ. Мне написали, что в принципе в их фондах хранятся все издания, напечатанные в Швейцарии и Германии; правда, некоторые прошлые издания мелких издательств могли к ним и не поступать.
Я поместил объявления в «Новой цюрихской газете»: «В научных целях разыскиваю книжки из серии „Романы для удовольствия и приятного развлечения“, выходившие с начала сороковых до начала шестидесятых годов. Прошу присылать названия книг и фамилии авторов, а также запрашиваемую цену на номер…» Я получил один-единственный ответ, и к письму был приложен 242-й выпуск серии, роман Гертруды Риттер «Тревожный вызов в полночь». По крайней мере, мне удалось таким образом выяснить, что серия выходила в Базеле, в «Рейнском издательстве», на логотипе которого была изображена река с плывущим по ней крытым паромом. «Рейнское издательство» моему знакомому книготорговцу было неизвестно. Однако в Торговом регистре я обнаружил название издательства, а фамилию его владельца нашел в телефонной книге города Базеля. Я позвонил по телефону и поговорил с сыном этого человека, носившим ту же фамилию. Он сказал мне, что отец его уже умер, издательство закрыто, а сам он торгует компьютерами. Он помнил моего деда; когда он был маленьким, старый господин регулярно приносил в издательство рукописи и забирал гранки и верстку. Архив издательства? Нет, архива не сохранилось.
13
Как-то в четверг после работы я отправился к дому на Кляйнмайерштрассе, 38, и позвонил в звонок квартиры, расположенной на втором этаже. Именно на втором этаже – ведь чем дольше я пытался вспомнить, чем закончился роман, тем больше проникался уверенностью, что Карл поднялся по лестнице именно на этот этаж. Я не стал ни писать, ни звонить заранее; мне захотелось подняться по лестнице и остановиться перед дверью, как это когда-то сделал Карл, – прийти без предупреждения, не подготовленным к тому, что произойдет.
На табличке рядом с кнопкой звонка была написана фамилия Биндингер. Я помедлил. На Фридрихсплац играли дети, колокола церкви Иисуса пробили шесть. Когда я позвонил во второй раз, я услышал жужжание замка и распахнул тяжелую дверь. Лестничная клетка была просторная, лестница пологая, а ступени широкие, стена была обшита деревянными панелями, доходившими до уровня груди и украшенными рельефным меандром; за панелями явно ухаживали, а на первом этаже напротив входа в квартиру висело потемневшее панно во всю стену, на котором был изображен всадник, окруженный множеством народа в разноцветных одеждах со знаменами и вымпелами. Я пошел по лестнице наверх.
В проеме распахнутой двери стояла женщина моего возраста, среднего роста, среднего телосложения, с тусклыми светлыми волосами, собранными в пучок на затылке и заколотыми шпильками, на ней были широкие синие джинсы и просторный красный пуловер, ноги были босые. Она вынула шпильки из волос, мотнула головой так, что волосы распустились, и сказала:
– Я только что вошла в дом.
– С работы?
Она кивнула:
– А вы откуда?
– Тоже с работы.
Она улыбнулась:
– Я хотела сказать, что вас сюда привело?
– Трудно объяснить. Это связано с далеким прошлым и касается не вас, а вашей квартиры. Кто жил здесь до вас после войны?
– Мы здесь жили.
– Мы – это кто?
– Мои родители, моя сестра и я. А вы кто?
– Моя фамилия Дебауер. Петер Дебауер.
Я порылся в карманах, нашел визитку и протянул ей:
– Можно мне рассказать вам всю историю?
Она посмотрела на визитку, потом на часы, потом, повернув голову, бросила взгляд вглубь квартиры и вновь посмотрела на меня. Она кивнула и протянула мне руку:
– Меня зовут Барбара Биндингер.
Прихожая в квартире была большая и отделана деревом, как на лестничной клетке. Сквозь распахнутые створки дверей видна была комната с лепниной на потолке и паркетным полом, а сквозь открытую стеклянную дверь – балкон. Квартира была просторная, светлая, отделанная богато. Однако мебель, портьеры и ковры, явно приобретенные в пятидесятые и шестидесятые годы, не очень ко всему этому подходили, а кроме того, мне сразу бросилось в глаза, что здесь давно не прибирали и не мыли.
– Присядем на балконе? Думаю, что погода достаточно теплая.
Я начал свой рассказ. Через некоторое время она встала, принесла бутылку вина и два бокала и наполнила их. Слушала она внимательно. Когда она появилась передо мной в проеме двери, когда шла по коридору и по комнате на балкон, да и теперь, когда она сидела напротив меня, вид у нее был неброский. Но мне понравилось движение, которым она распустила волосы, понравилась ее теплая, задиристая, слегка кривящая губы улыбка. Только сейчас, на балконе, в ярком свете я разглядел ее голубые глаза и цвет лица, едва заметный румянец на бледной коже, такой белизны и наготы, что я невольно смутился, словно позволил себе глазеть на ее грудь или бедра. На верхней губе я разглядел маленький шрамик, оставшийся то ли после не очень удачной операции, то ли после удара при падении. Губы ее были прекрасны.
Когда я закончил свой рассказ, она снова улыбнулась и пожала плечами:
– Я не припомню, чтобы я ребенком смущенно выглядывала из-за юбки матери, когда в квартиру к нам поднялся чужой человек. Или это моя сестра смущенно глядела на незнакомца, а меня мать держала на руках? Ни о каком другом мужчине, кроме моего отца, я не могу вспомнить, никого не было ни тогда, ни после. Мои родители были счастливы в браке, в том смысле, как это понимали люди их поколения. Не могу себе вообразить, что у матери были тайны, что у нее был любовник. Хотя откуда мне знать? Архив матери остался у сестры, и, возможно, там обнаружится и ее дневник, возможно, что между страницами дневника лежат фотографии и письма любовника, лежит высушенная роза, которую он, возможно, подарил ей после первой совместной ночи или после первых объятий в какой-нибудь гостинице. Я бы ее не осудила, особенно после стольких-то лет вдовства. Но это все равно далековато от концовки вашего романа, не так ли?
– Могу я поговорить с вашей сестрой?
– Она живет не здесь. Хотя не так уж и далеко отсюда.
По ее ответу я не мог понять, отказ это или обещание свести с сестрой. Настаивать я не хотел, да и не было такой возможности, потому что она продолжала:
– Итак, номер дома совпадает, совпадает этаж, совпадает и то, что были две сестры, младшая и старшая, быть может, автор жил в этом доме? Вероятно, мы могли бы выяснить, не жил ли здесь после войны безработный учитель греческого языка. Или как вы его там называли? Преподаватель философии, директор театра? Этажом ниже жил директор театра, мы обязаны ему списанным театральным реквизитом, которым украшена лестничная клетка, но он въехал сюда в пятидесятые, а в шестидесятые снова съехал. Жаль, что мы не сможем расспросить маму.
– Ее уже нет в живых?
– Она умерла три месяца назад. Все здесь кругом осталось, как было при ней; я переехала сюда всего две недели назад и после работы не успеваю привести квартиру в порядок. К счастью, Маргарета забрала к себе все, что осталось из нужных вещей; мне же предстоит только разобрать и выкинуть все ненужное.
Я рассказал ей о том, что у меня в квартире еще пусто.
– Что, по-вашему, лучше? Пустая квартира или квартира, заполненная вещами, которые тебе не нравятся?
– Пустая квартира – это великолепно. У меня сейчас просто нет никакого желания таскаться по мебельным магазинам и антикварным лавкам в поисках новой мебели.
Она спросила меня, не помогу ли я ей избавиться от старья. Она учительница. Шесть лет работала в Кении, здесь она мало кого знает.
– В субботу? Я закажу транспорт, а вечером что-нибудь приготовлю на ужин. Поверьте, я хорошо готовлю.
14
В субботу мы вынесли из квартиры вещи, оставшиеся после ее матери, и погрузили их в мусорный контейнер.
Барбара приготовила блюдо по-африкански. Ели мы, сидя на полу; Барбара оставила в квартире только холодильник, плиту, посуду и столовые приборы, полотенца, простыни и шерстяные одеяла. Постель себе она устроила тоже на полу. Я спросил ее, где же мебель из Кении. Она ответила, что та мебель ей надоела и она ее там оставила. Она обходится тремя великолепными чемоданами-шкафами с вмонтированными вешалками и большими выдвижными ящиками, чемоданы эти она купила по случаю в Кении. «Я не слишком домовитая хозяйка».
Однако поиски красивой мебели оказались достаточно важным делом, и в течение нескольких недель мы по пятницам отправлялись по антикварным и мебельным лавкам. Сначала мы прочесали лавки в ближайшей округе. Потом мы расширили наши поиски до Шпессарта, Хунсрюка и Айфеля. Барбара заранее просматривала телефонные книги в поисках мебельных агентств, звонила по найденным адресам и к концу недели знала, куда нужно ехать. Очень удачными оказались большие магазины с большими складскими помещениями, в лабиринте которых можно было по дешевке найти то, что в маленькой лавке выставляли в витрине как дорогой предмет роскоши. Барбара искала мебель в югендстиле, и приобретенный ею по частям гарнитур для столовой, а также письменный стол, кресло и книжный шкаф настолько удачно подошли к ее квартире, словно были сделаны на заказ. У нее был хороший вкус. Я в своих поисках не руководствовался определенным стилем. Мне удалось отыскать высокий и узкий шкаф с большим овальным зеркалом, укрепленным на единственной дверце, и широкую кровать. И шкаф, и кровать были из вишневого дерева. А еще я купил книжные полки со стеклянными дверцами, и они хорошо подошли к дедушкиным письменному столу и креслу.
– Если бы мы сейчас надумали съехаться, квартира была бы полностью обставлена, – со смехом сказала она.
Сначала мы ездили за покупками в пятницу, в два часа выезжали и вечером возвращались. Потом стали оставаться на ночевку и брали в гостинице номер на двоих.
– Ты ведь не против? Зачем зря тратить деньги?
Я не решился сказать, что я против. Мне всегда претило физическое соседство в спальне, когда оно не было связано с интимными отношениями: я не любил ночевать в школьных летних лагерях и в альпинистских хижинах, не любил ночевать вместе с друзьями, с матерью, даже с дедушкой и бабушкой не любил, когда они меня, ребенком, однажды уложили в своей спальне, потому что мою спальню, в которой была протечка, как раз покрасили. Я ей ничего не сказал. И был поражен, насколько простым и приятным было ее присутствие в комнате во время этих совместных ночевок. Ничто не раздражало меня, ничто не казалось лишним, не мешало своей близостью – не мешало, что Барбара то устраивалась почитать перед сном, то пораньше ложилась спать, не мешали шумы и запахи, с нею связанные, не мешало то, что приходилось ждать, когда она пользовалась ванной, не мешало, что иногда мы пользовались ванной комнатой одновременно, не мешало ее лицо, когда она засыпала или просыпалась или когда сидела перед зеркалом, не мешало ее тело и полноватые груди, не мешали тяжеловатые бедра, не мешал ее целлюлит, не мешало и поношенное, застиранное нижнее белье. Она двигалась так естественно и так легко, что я, несмотря на застенчивость, которую не излечили несколько недель, проведенных в калифорнийском «раю» и в массажном институте, тоже обрел новую легкость движений. А еще она всегда была довольна и весела, поначалу я отнесся к этому настороженно, но потом заразился ее настроением. Она принимала всякие смешные позы, изображала барочного ангела, имперского орла, несчастного и беспомощного бобра и умирающего лебедя. Под звуки музыки, доносившиеся из радиобудильника, она просыпалась, приплясывая бежала в ванную и приплясывая возвращалась в комнату, в конце концов я тоже оказался вовлеченным в этот танец. Когда она, заливаясь смехом, стала декламировать короткие и веселые стихотворения Гернхардта[48], которые я знал наизусть, я решил выучить еще несколько стихотворений. Даже ее молчание, казалось, выражало удовольствие или умиротворенность.
Я еще никогда не влюблялся в хорошо знакомую женщину. Иногда я влюблялся с первой встречи, чаще – со второй или третьей, а бывало и так, что в промежутке между этими встречами я наутро вдруг обнаруживал, что в одночасье влюбился в женщину, с которой провел сегодняшнюю ночь. С Барбарой все было иначе. Когда она в мебельном магазине сказала, что вот если бы мы сейчас съехались, то квартира была бы уже полностью обставлена, я без всяких задних мыслей рассмеялся вместе с ней. А потом я подумал, что мы бы вполне ужились друг с другом, а потом – что хотел бы жить с ней вместе. Через какое-то время я понял, что речь идет не просто о совместном проживании, а о чем-то большем, о том, как я представлял себе счастливую и дружную жизнь: жить с ней в одной квартире, засыпать и просыпаться рядом с ней, готовить и есть вместе, делить с ней будни и завести детей. А уж потом я почувствовал то, что обычно чувствовал, когда влюблялся; и тогда я подумал, что надо бы мне остановиться, оглянуться и решить для себя: броситься ли мне в любовный омут с головой или все же не стоит. А между тем я уже погрузился в него с головой.
В следующие выходные мы отправились в район Айфеля, на огромный мебельный склад где-то между Кёльном и Бонном, набитый рухлядью и старьем, среди которого попадались отдельные великолепные экземпляры – от бидермайера до ар-деко. Барбаре особенно приглянулись кровать и кожаный диван. Она решила купить кровать и стала торговаться с продавцом, а тут я, посмеиваясь, чтобы в случае чего все сошло за шутку, возьми да и скажи ей: «Может, только диван? Кровать-то у нас и так уже есть». Она рассмеялась в ответ и сказала продавцу, что передумала и берет диван.
На следующую ночь она сама забралась в мою постель и прижалась ко мне. Потом она села, стянула с себя ночную рубашку и сказала: «Ты тоже с себя все сними, я хочу почувствовать тебя». Голос ее звучал необычно. А потом мы любили друг друга.
15
Я воспринял это как залог молчаливого согласия. Когда на следующее утро она проснулась, голова ее покоилась на моей затекшей руке, а рука лежала на моей груди, и тогда я подумал: теперь все будет иначе, теперь все правильно. В наш первый раз мы вели себя бурно и неловко. А потом среди ночи мы проснулись с таким чувством, словно наши тела давным-давно знают друг друга.
Нежность Барбары была для меня счастьем, в которое я поначалу не смел верить, но которым я скоро и сам заразился. Наши руки так и тянулись друг к другу, и в автомобиле, и когда мы шли по улице, и в магазине, и в ресторане. Ее страсть была безудержна, и она увлекала меня за собой, сметая всякую неловкость, застенчивость, угловатость. От одного только звука ее голоса, когда она обращалась ко мне, желая предаться любовным объятиям, меня охватывал жар, а маленькая темная капелька крови, иногда проступавшая из шрама на ее верхней губе, когда мы целовались, зажигала в моем сердце настоящий пожар. Я впервые чувствовал, что мое тело живет полной жизнью. Еще большим чудом, чем ее страсть, была ее нежность, которая волшебно преображала привычные очертания и целого дня, и каждого отдельного мгновения. Да, все стало не так, как раньше.
И в то же время все оставалось таким, каким всегда. Возникшие между нами отношения продолжали занимать в нашей жизни ровно столько же места, сколько и раньше. Мы по-прежнему уезжали вместе на выходные. Мы по-прежнему встречались друг с другом на неделе не чаще одного раза. Мы по очереди приглашали друг друга к себе на ужин, и если раньше расставались поздно вечером, то теперь проводили вместе всю ночь. Однако если я, задержавшись на работе в издательстве, звонил ей и спрашивал, нельзя ли мне приехать и переночевать у нее, оказывалось, что сегодня ничего не получится. Ее или не было дома, или ей нужно было срочно куда-то отлучиться, отправиться на родительское собрание или встретиться с подругой, или ей надо было подготовиться к занятиям или проверить тетради, или она устала, или у нее были месячные, болела голова или спина. Она отвечала очень нежно, смеясь и радуясь нашему предстоящему свиданию в другой раз. Я отвечал ей, как мне жаль, что она не сможет со мной встретиться, однако находил себе другое занятие и не забивал себе этим голову. Я не хотел ни о чем тревожиться.
И уж если я не мог расширить то пространство, которое занимали наши отношения, я все же хотел в нем кое-что изменить. Иногда провести выходные у меня или у нее, встретиться с ее новыми или старыми друзьями, пойти вместе в магазин, вместе готовить, ходить в кино, в театр или на концерт. Или сходить в гости к ее сестре.
И тут мы впервые поссорились. Я спросил:
– Почему ты ее от меня прячешь? Она здесь жила, она была здесь зарегистрирована – я могу получить ее адрес в жилищном управлении и съездить к ней.
– Что ты ей хочешь сказать?
– Я скажу ей, что она выведена в одном романе и что я хочу выяснить, как это все с романом связано, есть ли… Да что я говорю, ты сама все знаешь.
– И что ты ей скажешь, каким образом ты вышел на ее след?
– Это же было совсем несложно. Я могу…
– То есть через меня. Ты скажешь ей, что разговаривал со мной и я тебе о ней рассказала. А что ты еще ей обо мне расскажешь?
Мы сидели у меня дома, ужинали, пили кофе. Я продолжал настаивать на том, чтобы мы съехались; мы, правда, никогда об этом еще не говорили, но зато покупали мебель так, чтобы вещи дополнили друг друга в нашей будущей общей квартире, – например, она покупала кожаный диван, а я два кожаных кресла и подходящий к ним столик, она – большое зеркало в золотой раме в свою прихожую, а я – светильник в стиле ар-деко для своей прихожей, который, как она несколько раз повторила, очень органично вписался бы в обстановку ее столовой. Столовой у меня не было, мы ели на кухне. Она сидела напротив, спиной к открытому темному окну, и враждебно смотрела на меня. Над самым краешком ее левой брови появилась ямочка, ямочка Лючии, ямочка гнева и упрямства. Меня это обрадовало, я ей улыбнулся, и, естественно, моя радостная улыбка еще больше ее разозлила. Она вскинула голову, оскалилась, сверкнула на меня глазами, и на ее лице появилось незнакомое, злое выражение.
– Я пока не придумал, что же мне сказать твоей сестре. Я считаю, что нам следует поехать вдвоем и с ней поговорить. Если это невозможно, потому что у тебя какие-то сложности в отношениях с сестрой, то объясни мне, в чем дело, и подскажи, если нужно, как мне вести себя с ней.
– Да, – произнесла она, и с каждой фразой голос ее звучал все громче, – у меня сложности в отношениях с сестрой. Не возьму в толк, почему я должна тебе об этом докладывать. Я считаю, что ты мог бы и сам догадаться, но поскольку иначе не получается, то скажу тебе прямо: у меня с сестрой сложные отношения. Ты мог бы понять, что я не хочу об этом говорить. Но если и это у тебя не получается, то скажу: я не хочу говорить о сложностях с сестрой. Ясно тебе?
– Так что же, мы никогда к ней не поедем?
– Никогда, никогда… Я не знаю, поедем ли мы к ней, а если поедем, то когда. Посмотрим.
– А что, если я один?..
– Тебе нечем больше заняться?
Я рассмеялся:
– Ты говоришь как моя мать. Что же плохого в том?..
Когда я сравнил ее с мамой, она совсем вышла из себя. Я не мог понять, в чем тут дело. Она никогда не видела мою мать, и я ей о матери рассказывал мало, во всяком случае никогда не говорил ничего дурного. Неужели женщины страдают архаическим страхом, что мужчины идентифицируют их с собственными матерями? Я не успел спросить Барбару об этом. Она обрушила на меня поток оскорблений, охаяла мое поведение, характер, внешний вид, то, какой формы у меня член, и то, как я занимаюсь с ней любовью, и то, какой образ жизни я веду. Я заметил, что она словно дает выход какому-то напряжению, которое не связано ни с тем, что я сравнил ее со своей матерью, ни со сложностями в отношениях с сестрой, ни с нашим разговором и нашими отношениями. Однако с чем связано это напряжение, я не смог выведать у нее и позже, когда Барбара успокоилась и снова выглядела довольной и нежной.
– Я еще девчонкой так себя вела. Это ничего не значит. Такое со мной бывает. Извини.
16
Я впервые позвонил в ее дверь в августе. Только что начались занятия в школе. В конце каникул она вернулась из Кении со своими огромными чемоданами.
До начала ноября стояла теплая погода. Потом стало холодать с каждым днем, зачастили дожди. Мне нравилось слушать ночной шум дождя, нравилось смотреть на дождь из окна моего кабинета, который от этого становился уютнее. Я подумал, что теперь-то самое время нам съехаться.
В среду Барбара позвонила мне на работу, чтобы обсудить планы на выходные.
– Давай поедем в Базель. Я была там в детстве с родителями, город мне понравился, я хочу показать его тебе.
– Да, Базель я тоже люблю. Правда, на выходные будет дождь, а под дождем все города выглядят серыми. У нас ведь столько всего с тобой, чем мы еще никогда не занимались, а если ты ничем другим не хочешь заниматься, то давай станем печь кексы. Через полтора месяца Рождество.
– Ты ведь знаешь, что я не хочу на выходные оставаться дома.
– С тех пор как мы познакомились, мы каждые выходные куда-нибудь ездим.
– Но мы ведь оба любим ездить. Или тебе не понравилось?
Я уловил в ее голосе уже знакомое мне напряжение, и мне не хотелось снова стать свидетелем того, как оно выходит наружу.
– Нет-нет, мы прекрасно проводили время.
– Тогда о чем разговор? Мы вместе уезжали, потому что оба этого хотели. Если ты хочешь остаться, а я хочу уехать, то оставайся, а я уеду. Позвоню в понедельник.
Она повесила трубку.
Меня разбирала злость, я был разочарован. Если это все, то как смогут сбыться мои надежды? Съехаться с ней? Об этом и речи не шло. А зачем она тогда играла со мной в эту игру с мебелью? Или вовсе не играла? Или я только придумал себе, что мы играли в эту игру с мебелью? Я ничего не мог понять.
Поначалу я только делал вид, что с удовольствием провожу выходные один. Я хотел доказать это ей и себе. А потом я действительно стал наслаждаться выходными без нее. Я пошел с Максом в кино, хотя и прежде ходил с ним в кино, правда, походы эти были не такими продолжительными, как раньше. На этот раз после пиццерии мы ели еще и мороженое, и я попытался вникнуть в те проблемы, которые были связаны у Макса с новым другом Вероники, стараясь при этом не раздражаться и не лезть с советами. Я затеял уборку в квартире и, завершив ее, ощутил приятное удовлетворение в связи с тем, что и жизнь моя вот так же хорошо прибрана и упорядочена. Я просмотрел счета, заполнил бланки для нескольких банковских переводов, подшил старые документы, а те дела, которые я не успевал закончить, сложил в коробку. Я прочитал рукописи, которые поступили для первых номеров юридического журнала, и написал письма авторам, статьи которых требовали переделки; в суете рабочего дня для этого не находилось ни времени, ни настроения.
А потом я занялся тем, чем уже давно хотел заняться. Я привел в порядок материал, который собрал в связи с историей Карла. Материала было немного. В университетской библиотеке я попытался было отыскать литературу, посвященную романам-брошюрам сороковых и пятидесятых годов, но ничего не нашел. Зато обнаружилась обширная историческая и социологическая литература о немецких военнопленных и о тех, кто вернулся с войны домой, и хотя из этих источников я почерпнул много интересного, в них не было ничего, что помогло бы мне продвинуться в поисках. Национальный комитет «Свободная Германия», немецкие антифашистские группы, данные о процессах и вынесенных приговорах, ориентация социальных структур в лагере сначала на немецкую военную иерархию, потом на сотрудничество с русским лагерным начальством и, наконец, когда русские сняли ограничения на посылки военнопленным, ориентация на рынок, где происходил обмен вещами и продуктами, присланными военнопленным, – этот мир не был миром Карла, не был миром его автора. Не касались автора и судьбы тех, кто вернулся из плена намного позже, и то, как они привыкали к новым условиям и приспосабливались к ним, и их проблемы, связанные с женами и детьми, не касались проблемы алкоголизма и молчаливого ухода в себя, чем, собственно, литература о тех, кто вернулся с войны, занималась в первую очередь.
Скорее всего, след мог отыскаться в художественной литературе. Возможно, автор не стал выдумывать конец той истории, не стал заимствовать его из «Одиссеи», а обратился к какому-то другому источнику. Вероятно, я лучше пойму этого автора, если найду книгу, которую он использовал. Тогда, может быть, учитель греческого языка окажется учителем греческого и немецкого, возможно, он был не просто директором театра, а директором того театра, который прогремел в 1950 году, поставив спектакль на сюжет новеллы о человеке, вернувшемся с войны.
Кроме того, я отправился в жилищное управление, но вовсе не за адресом сестры Барбары, а чтобы выяснить, кто в 1945 году жил в доме 38 по Кляйнмайерштрассе и в соседних домах. Я собрался написать этим людям, встретиться с ними, рассказать, как, по моим сведениям, выглядел тот самый автор, и выслушать, что они мне расскажут. Я набросал письмо, которое собрался отправить сестре Барбары и которое прежде хотел Барбаре показать.
Я принял ванну и стал читать рассказ Леонгарда Франка «Карл и Анна». Речь шла о женщине, к которой с войны пришел не ее муж, а друг мужа: он наслушался от ее настоящего мужа бесконечных рассказов о ней, представил ее в своем воображении и влюбился в этот образ, и вот теперь он не устоял перед искушением принять на себя роль своего друга, который еще оставался в плену, и выдать себя за него. Если она с самого начала знает, что это не ее муж, почему она ведет себя так, словно он – ее муж? А если она не знает, но догадывается, то почему не спросит его об этом прямо? Хочет оставить для себя шанс и, изобразив страх и отвращение к обманщику, броситься в объятия настоящего мужа, когда тот наконец вернется? Однако она порвала отношения со своим мужем еще до того, как он вернулся с войны, и задолго до того, как она сошлась с его другом. Мне была известна история Мартена Герра[49], у которого обаятельный и ловкий двойник отнял жену, крестьянский двор и землю, а потом, обуреваемый жадностью, рассорился с семьей, стал судиться за земельный надел и на суде был разоблачен, когда неожиданно для всех объявился Мартен, которого считали умершим. В этом случае поведение женщины мне было понятно, ведь Мартен Герр ее не любил, худо с ней обращался и бросил ее без всякого повода. А вот в рассказе Леонгарда Франка все иначе: как же должен был тот человек любить свою жену, насколько проникновенно говорить о ней, чтобы другой, слушая его, смог в нее влюбиться! Или он тем самым предал свою жену? И не является ли предательство причиной того, что жена отворачивается от него и не может его простить?
В воскресенье я снова понял, что одинок. Сначала мне стало от этого грустно, потом грусть сменилась противоречивыми чувствами, а в конце концов я с этой мыслью примирился. На улице стемнело. Там было холодно и сыро, а в моей квартире было тепло, играла музыка и пахло розмарином.
17
В пять часов в дверь позвонили, это была Барбара. Вся мокрая, волосы прилипли ко лбу, с плаща капало.
– Я… я шла пешком…
– Из Базеля пешком?..
– Нет, глупый ты человек, от моста, возле которого сломалась моя машина, до твоего дома. Я не поехала в Базель. У тебя найдется, во что мне переодеться?
Она приняла душ и надела мое нижнее белье, носки, джинсы и свитер. Потом она пришла в комнату, села в кресло напротив меня и взяла чашку с горячим шоколадом в ладони, словно хотела их согреть.
– Спасибо за шоколад. Что это за музыка? Мне нравится.
– Это Арво Пярт[50]. Музыка без начала и конца, я вот уже несколько часов, как ее слушаю.
Она отпила глоток.
– Мне надо с тобой поговорить.
Я молча ждал.
– У меня есть другой мужчина. Не здесь, а в Кении. Я не видела его с тех пор, как вернулась сюда, да и там я виделась с ним в последний раз в марте, за несколько месяцев до моего отъезда. Но он все еще есть, я это чувствую. И может случиться, что он появится здесь.
– Ты хочешь, чтобы он приехал?
Она взглянула на меня так, словно я причиняю ей мучения.
– Он… Мы… Мы вроде как женаты.
– Что значит «вроде как»? Я и не знал, что можно быть вроде как женатым.
Она снова бросила на меня обиженный взгляд:
– Он журналист, американец, он всегда в разъездах, и мы по-настоящему никогда не жили вместе, да и жениться мы, собственно, не собирались. Какой в этом смысл, если он сегодня здесь, а завтра там, ну а я в Германии, а он по-немецки ни слова не знает. А потом мы подумали, что ведь в этом и заключается наша жизнь: в непостоянстве, в бездомности, в отсутствии общения, и мы, где бы мы ни были, все-таки хотим друг друга. Ты знаешь, я всегда была непоседой, и тогда, когда жила в Германии, я с детства такой была.
Я улыбнулся в ответ:
– И с детства всегда уезжала из дома на выходные?
Она засмеялась:
– Да, с детства.
Она снова сделала глоток.
– В апреле он отправился в Судан, на юг, который контролируют повстанцы, но, разумеется, они не всю территорию держат под контролем, да и между собой они постоянно воюют. С тех пор я не имею от него известий. До меня дошли слухи, что его взяли в плен то ли повстанцы, то ли правительственные войска. Он якобы участвовал в переговорах между двумя враждующими сторонами, но, возможно, и оказывал помощь беженцам – все возможно. Иногда меня охватывало беспокойство, а потом я снова забывала о нем; один раз уже было так, что он исчез на целый год и не давал о себе знать, а потом вернулся с потрясающим репортажем. Возможно, ты слышал о нем, его зовут Оджи Маркович, он дважды получал Пулицеровскую премию. Мы, кстати, поклялись никогда друг за друга не беспокоиться.
Она покачала головой:
– Иногда он нарочно не давал о себе знать, хотя такая возможность и была, и все для того, чтобы я научилась держать свою клятву.
Я выжидательно молчал, я не хотел повторять вопрос, который ей однажды задал. Может, она сама на него сейчас ответит? Я не хотел на нее давить, но потом все же не выдержал и спросил:
– Чего же ты хочешь? Хочешь, чтобы он снова вошел в твою жизнь? Чтобы он в ней остался?
Она посмотрела на меня беспомощным взглядом.
– Не знаю. Я не хотела, чтобы с тобой… Это все случилось с нами само собой, и это прекрасно, не могу описать, как это прекрасно. И в то же время…
Она снова покачала головой:
– Я больше не знаю, кто я такая. Неужели я больше не та самая непоседливая, бездомная, нелюдимая женщина, за которую я себя принимала? Неужели я все-таки такая же, как все другие? Так же, как все, хочу, чтобы у меня был дом и сад, была собака, были друзья, дети и муж, хочу каждый день приходить домой и чтобы в доме было уютно? Нет, я этого не хочу. Я такую жизнь ненавижу, и всегда ненавидела.
– Может, лучше начать с мужа и детей, а потом подумать о друзьях, собаке и уж только после этого – о доме и саде?
Она смотрела на меня серьезным взглядом.
– Понимаю, что ты хочешь сказать. Я прислушаюсь, что подскажет мне сердце, о’кей?
– О’кей.
Она допила шоколад.
– Ты поможешь мне доставить машину в автомастерскую? А вечером сходим в кино? Можно, я останусь сегодня у тебя ночевать, а то у меня вся одежда мокрая?
18
С того вечера наши отношения изменились. В следующие выходные мы еще раз отправились в поездку; дождь перестал, и Базель красовался под ясным и холодным голубым небом, нарядный, как игрушка. После этого мы проводили выходные дома вплоть до самого Рождества, чаще встречались друг с другом на неделе и вели обычную жизнь обычной супружеской пары. Она познакомилась с моими друзьями и товарищами по работе, а я – с ее, мы сходили в оперу, хотя я больше люблю ходить на концерты, а потом сходили на концерт, хотя она больше любила оперу, мы пересмотрели все африканские фильмы, которые показывали по телевизору или в кинотеатре, мы пекли печенье с корицей, миндальные пирожные с орехами и булочки с мармеладом, мы вместе записались на курсы йоги. Она не хотела, чтобы я представил ее своей матери, – пока не хотела, и еще она пока не хотела съездить со мной к своей сестре. Правда, в качестве знака доброй воли она дала мне ее адрес.
Она оставалась такой же остроумной, как в начале наших отношений, однако не была больше такой же всем довольной и покладистой. Наши отношения вначале развивались словно в закрытом пространстве, за пределы которого Барбара прогнала все заботы. Теперь это пространство оказалось включенным в ее жизнь и всем заботам был открыт туда доступ. Барбара упрекала себя, что не навестила свою мать перед смертью, как не навестила в свое время и отца, когда он умирал. Оба раза ей что-то помешало, оба раза она могла бы это сделать, оба раза у нее не было непреодолимых причин. Когда отец попал в больницу, Барбара была по обмену в Эдинбурге, а отец до этого уже благополучно перенес несколько инфарктов, ну а то, что мать умрет от рака так быстро, прежде чем Барбара успеет вернуться на родину, врачи и не подозревали, а может, просто не сказали ей об этом. Узнал я и о том, что Барбаре было тяжело теперь работать с большими классами в школе, тяжело иметь дело с безразличными к учебе детьми и общаться с измученными коллегами, ведь в Кении она вела занятия в классах с небольшим количеством учеников, и там, в Кении, она получала удовольствие, преподавая немецкий и английский, не то что здесь, в Германии, и холодную, сырую, серую осень она переносит теперь тяжелее, чем раньше, и большинство старых друзей отдалились от нее, а она от них.
Мы многое поведали друг другу. Я рассказал ей о бабушке с дедушкой, о своих родителях, о Веронике и Максе, о пользе справедливости и о возможности вернуться домой. Она сказала, что я должен расспросить свою маму об отце, что мне надо поговорить с Вероникой о проблемах, которые связаны с Максом, а по тем материалам, которые я собрал о пользе справедливости, я должен сделать хорошую статью. Она внимательно слушала меня, когда я рассказывал о неприятностях в издательстве. Она принесла пластырь, когда я порезался, готовя что-то на кухне. Она делала все, что могла, лишь бы оставаться со мной.
Иногда посреди ночи она с криком просыпалась, а иногда будила меня, потому что никак не могла заснуть, хотя от чтения у нее уже слипались глаза. Иногда она плакала по ночам. Я обнимал ее, и, если это был плохой сон, она мне рассказывала то, что смогла запомнить. О других вещах она не желала говорить. И тогда я рассказывал ей всякие истории – истории о тех, кто вернулся домой с войны, истории о битвах и о справедливости, историю о многоречивом Винкельриде в битве под Земпахом, историю о Меннон и Эжене. Обычно она засыпала раньше, чем я успевал досказать историю. Иногда у нее ныла спина или болели руки и ноги, и я делал ей массаж.
Конечно, она говорила и о своем муже. Однако именно того, что мне было интересно узнать о нем, я так и не узнал. Мне было нисколько не интересно, в каком он опасном положении находится сейчас, в какие передряги попадал раньше и как из них выходил. Не хотел я слышать и о том, обязаны ли они оба, заключившие между собой упомянутое соглашение, сохранять надежду, хранить верность и ждать друг друга. Мне хотелось знать, за что она его любила. И любит ли она его сейчас. Она не могла написать ему, что все кончено, потому что некуда было писать. Но что бы она ему написала, если бы все-таки было куда?
19
Его здесь не было, и все же его присутствие постоянно ощущалось. Как раз потому, что его здесь не было. Каждый раз, когда она умолкала, когда о чем-то задумывалась или грустила, я сразу думал, что она думает о нем. Когда она просматривала газету, словно что-то ища в ней, я думал, что она ищет известие о нем. Когда у нее в квартире раздавался звонок и она подходила к телефону чересчур торопливо, я думал, что она надеется – это он ей звонит.
Несколько раз я ставил ей ультиматум:
– Я так больше не могу, Барбара. Если ты не можешь сделать окончательный выбор и насовсем остаться со мной, то решение придется принять мне.
– Но ведь я выбираю тебя ежедневно и ежечасно, все время оставаясь с тобой.
– Нет, твой выбор будет окончательным только тогда, когда ты примешь решение забыть того, другого.
Она грустно взглянула на меня:
– Что мне делать? Написать прощальное письмо, поставить конверт вот тут, перед зеркалом, и молча вручить ему, когда он вернется? Сколько бы я ни принимала это решение наедине с собой, оно станет явью только тогда, когда я ему об этом скажу.
Иногда, ночуя у нее, я просыпался. Что-то послышалось? Хлопнула дверца машины? Отъехал от дома автомобиль? Позвонили в дверь? Кто-то бросил камешек в окно? Я лежал без сна, прислушивался к ночным шорохам, к бою часов на башне церкви Иисуса. Когда дул западный ветер, я слышал звук проходившего поезда, прислушивался к шороху дождя в листьях каштана под окном и ждал, что он, если это был он, позвонит во второй раз, позовет ее, бросит камешек в окно.
– А он знает, где ты сейчас живешь? – спросил я ее, после того как в первый раз проснулся среди ночи и потом долго лежал, прислушиваясь к шорохам и звукам.
– Да, знает. Когда он собирался в Судан, мама как раз умерла, и я тогда решила, что перееду в ее квартиру.
Теперь мне, по крайней мере, стало известно, что я не совсем напрасно прислушивался к ночным звукам. Иногда, прежде чем снова уснуть, я говорил себе, что должен узнать расписание самолетов и выяснить, когда во Франкфурт прибывает последний вечерний и первый утренний рейс из Африки, чтобы установить время, не позднее и не раньше которого он может позвонить в дверь. Но я так этого и не сделал.
Он появился среди бела дня. В субботу. Мы как раз вернулись из магазина и доставали продукты из пакетов. Четыре упаковки вина, которые мы купили, торговец обещал доставить сам, и, когда в дверь позвонили, Барбара сказала: «Вот и вино прибыло» – и пошла открывать. Однако я не услышал, чтобы она сказала: «Вино надо отнести в подвал, я покажу куда», не произнесла она и других слов, к примеру: «Поставьте здесь, мы сами отнесем вино в подвал». Она никому ничего не сказала, как делала это обычно, – ни торговцу вином, ни посыльному, доставлявшему бандероли, ни владельцу дома, она молча стояла в дверях и прислушивалась – я так думаю – к его шагам в парадном и на лестнице.
Прислушивалась до тех пор, пока я не подошел к ней, а он в эту же секунду появился из-за поворота лестницы. Она коротко вскрикнула, сбежала вниз по ступеням, бросилась ему на шею и заплакала: он уронил сумки, которые с грохотом покатились вниз по лестнице, и подхватил ее на руки. Я на мгновение застыл. Потом я взял плащ и пошел вниз по лестнице, минуя их обоих. Он стоял с закрытыми глазами. Она смотрела на меня, глаза ее были полны слез, она прошептала «нет», и я задержался на секунду, но она больше ничего не сказала, и тогда я пошел прочь. Я задержался еще на секунду, прежде чем захлопнуть за собой входную дверь. Она не побежала вслед за мной и не окликнула меня.