— А Вари-то нет до сих пор дома! — вдруг диким голосом закричала мама.
Варя, младшая мамина сестра, студентка Географического института, посещала лекции по вечерам, а днем работала в лаборатории Академии наук, на Васильевском острове.
Мы ринулись обратно в кухню, по коридору, через столовую, в мамину комнату, посмотреть, что делается на улице. В столовой я задержалась. Меня интересовал швед. Он спокойно стоял у окна, глядя, как плещется вода во дворе. Не обратив никакого внимания на мою семью, галопом промчавшуюся мимо него, он повернулся ко мне, сказал «блягодару», жестом указывая на свою пустую тарелку, и неторопливо направился к себе в комнату, очевидно продолжать занятия русской грамматикой по шведскому учебнику.
Мне хотелось крикнуть ему: «Как вы могли есть, как вы можете оставаться спокойным, когда происходит такое?!» Но я не знала, на каком языке кричать. Впрочем, если бы и знала, наверно, не крикнула бы.
Между тем выяснилось, что телефонная связь нарушена. Дедушка тщетно пытался дозвониться в Академию наук.
Бурное водное пространство, раскинувшееся под мамиными окнами, стало постепенно оживать. Поначалу казалось, что город вымер. Живое все попряталось. Только ветер и волны свободно разгуливали по улицам. Теперь у отдалившегося благодаря буйному разливу реки острова Новой Голландии появились шлюпки. Откуда-то выплывали самые неожиданные предметы, кружась и покачиваясь на волнах.
Что же с Варей?! Где она? Если успела уйти из лаборатории, стремительно наступавшая вода могла настигнуть ее на улице!
Но вот у домов набережной канала Круштейна, выступавших из воды, как в Венеции, показалась большая лодка. Она явно приближалась к нашему дому. Завернутые в брезент люди, укрывшись с головой, тесно прижимались друг к другу. Управляли ею веслами и багром — двое мужчин. Перерезая речную ширь, прямо в том месте, где скрылся берег Новой Голландии, лодка шла к нам. Мы все бросились на парадную лестницу.
И вот в широко распахнутые двери подъезда, в холодный полумрак вестибюля, как в таинственный венецианский грот, захлестываемая волнами, вплыла лодка. Подобраться к сухим ступенькам вплотную она не могла, и мы с тетей, по колено в воде, помогали продрогшей и промокшей Варе перелезть через борт.
Она вышла из трамвая на нашей остановке, на площади Труда, когда вода начала свое нашествие. Нева, Крюков канал, канал Круштейна и Мойка почти одновременно вырывались из берегов, образуя нечто вроде водоворота. В дикой панике, буквально преследуемая стремительным течением, до половины мокрая, она добежала до высокого крыльца еще стоявшего тогда Благовещенского собора. Там уже ее, напуганную, окоченевшую насквозь, подобрала лодка и привезла домой.
Мы растирали ее водкой, поили горячим чаем, закутывали в теплые одеяла и платки, а из комнаты шведа доносились монотонные, размеренно произносимые слова: «Яа ййду, ти ййдешь, он ййдет…»
К вечеру вода начала спадать и уходила почти так же быстро, как и пришла.
Какой печальный вид представился нашим глазам, когда мы утром вышли из дома, чтобы идти в школу. Ветер стих. Яркое солнце поблескивало на успокоившейся реке, а кругом… Вывороченные рамы из окон подвальных и первых этажей, битые стекла, сломанные деревья, искалеченные предметы домашнего обихода… На чугунных перилах набережной сидел верхом деревянный стул с торчащими пружинами… Какие-то старушки с заплаканными глазами в тщетных поисках чего-то шевелили палками мокрые кучи обломков…
В школе занятия были отменены, младшие классы распущены. Средним и старшим предложили убирать воду, по щиколотку стоявшую в раздевалке и на всем первом этаже. Ребята с воодушевлением принялись за работу, покончили с ней довольно скоро и отправились бродить — смотреть, что же натворила вчерашняя буря.
В плачевное состояние пришел Ленинград после нескольких часов, проведенных под игом Невы. Вероятно, похожее впечатление вызывает поле после налета саранчи. Мучительно жалкий вид имели торцовые мостовые.
Невский, улица Герцена, улица Гоголя — вымощенные торцами… Гордость нашего города прежних лет, личная его собственность! Разве можно забыть это блаженное ощущение — ступать по темному, чуть-чуть пружинящему настилу из толстых березовых шашек! Почерневший от времени и сырости, под ногой он кажется мягким, теплым по сравнению с холодным и твердым булыжником. В дождь он как бы вбирает влагу, дает возможность идти посуху. Никогда не бывает скользким. За ним заботливо следят: время от времени на темном фоне вместо подгнивших половиц появляются светлые заплаты, вытесанные из свежего дерева.
А его запах! Немного и дегтем, и смолой, и сыроватым поленом, и еще чем-то, ни на что не похожим, напоминающим запах деревянных речных причалов.
А с чем сравнится легкий стук лошадиных копыт, бегущих по торцовой мостовой? А тяжелый шаг битюгов, топающих по булыжнику, высекая искры из-под подков, разве не становится мягче, легче, переходя на эту благодатную почву? Неуклюжие колеса ломовых телег тарахтят приглушенно, лошади вскидывают понурые головы, словно радуясь передышке в трудном пути.
Среди многих забытых, неповторимых подробностей нашего города ушла в прошлое и память о торцовой мостовой. А она стоит того, чтобы ее вспомнить.
Наводнение с какой-то особенной злостью разделывалось с нею. Груды смытых торцов… Местами, где они упорно прижимались друг к другу, — целые вздыбленные кручи мокрых деревяшек, превратившихся в единую плоть. На Невском, там тогда еще ходили трамваи, кое-где торчали искореженные рельсы. Даже сталь не устояла под мощным стихийным наступлением. В опустевших кюветах, где тесными рядами, плотно пригнанные, сидели аккуратно выточенные шестиугольники, — блестели лужи, задержавшиеся со вчерашнего дня. Самые неожиданные предметы валялись повсюду: сорванные вывески, эмалированные чайники, рамки со смытыми фотографиями… Не говоря уже об останках различной мебели, массе битого стекла, расколотых черепках фарфоровой и глиняной утвари.
Как всегда, самоотверженные ленинградцы, когда город нуждается в их помощи, с тряпками, лопатами, граблями вышли на улицы расправляться с последствиями вчерашних разрушений. Срочно надо было избавиться от дохлых крыс, заполнявших некоторые дворы и переулки. Выкачать воду из подвалов, привести в порядок мостовые, восстановить уличное движение…
Когда, проходя по набережной, натыкаешься на буро-красную полосу, проведенную масляной краской, указывающую уровень наводнения 1924 года, недоверчиво спрашиваешь себя: как могло это быть? Хотя сама была самым непосредственным свидетелем!
УЛИЦА РОССИ, 2
Когда заглядываешь в глубину прошедших лет, все видишь как бы сквозь лупу: чем дальше, тем яснее. Отчетливо проступают черты характера. Ясно слышишь когда-то звучавшую музыку, ощущаешь запахи тех времен. Ничто так не вызывает ассоциации, как запахи и звуки. Запахнет свежесмолотым кофе — вижу старую няню на кухонном табурете с допотопной кофейной мельницей, зажатой между колен. Или дедушку в зеленой феске с красной кисточкой (чтобы не зябла голова), в валенках, вертящего ручку длинного медного цилиндрика, — турецкая мельница для особо тонкого помола. А грохот колес по где-то еще сохранившейся булыжной мостовой вызывает образ здоровенных битюгов в сбруе с медными кружочками и разбитных ломовых извозчиков из впечатлений раннего детства.
Мелькают воспоминания — радостные и горькие, одни задерживаются, другие проплывают не останавливаясь. Вереницей проходят люди — близкие и далекие, встреченные на жизненном пути. Многие давно ушли из жизни, давно позабыты, а иные и вовсе неизвестны. И становится обидно за них, хочется о них рассказать, поблагодарить их за то, что они сумели дать. За то, что несли в себе. Запечатлеть образы, которые с фотографической точностью застряли в памяти, проявленные и отмытые длинными десятилетиями.
Сколько бессонных ночей и кошмарных сновидений предшествуют вступительным экзаменам в театральную школу…
И вот бежишь по улице Росси, перескакиваешь через несколько ступенек лестницы, поднимаешься на второй этаж. Гул голосов, взволнованные лица, испуганные глаза. Зал, коридор, лестница набиты трясущимися мальчиками и девочками. А там — сцена… Маленькая учебная сцена… Кажется, выйти на нее невозможно — откажут ноги, лопнет сердце. Скорей бы! Нет, надо подождать, пропустить вперед вот эту, потом того и еще кого-нибудь. Какие смельчаки! Что они читают, что говорят? Не видишь. Возвращаются — один за другим. Победа или поражение? Кто-то плачет — от горя или от радости? Вон тот сияет, упоенный собой, уверенный в успехе. Ну как же, как же заставить себя выйти? И вот свершается. Стоишь посредине сцены. Никого. Внизу, перед глазами, зеленый стол, лампа под зеленым абажуром, в ее свете лицо Юрия Михайловича Юрьева, директора школы, председателя приемной комиссии. Ничего не соображая, уставившись в пол, чтобы не видеть этих страшных глаз, читаешь басню про кота, потом «Принцессу на горошине». Постепенно немного осваиваешься, переходишь к «Графу Нулину». Кажется, голос звучит бодрее: «А что же делает супруга одна в отсутствии супруга?..»
— Довольно! — спокойный, величавый голос Юрьева.
Что теперь? Как теперь? Непонятная сила выносит со сцены, и опять лица… Участливые, тревожные, любопытные. Проталкиваясь через толпу, подходят друзья, пришедшие на экзамен для моральной поддержки. Похлопывают по спине, сочувственно улыбаются.
— Иди домой. Нечего тут торчать. Смешно на что-нибудь надеяться. Ни одного слова не было слышно. И чего ты сюда полезла?
Не уйду. Ни за что. До конца буду сидеть. Услышу приговор своими ушами. Забиваюсь в угол и сижу. Одна. Молча. А голоса гудят. Счастливые и несчастные взлетают и слетают со сцены. Время тянется бесконечно.
И наконец: «Приемная комиссия удаляется на совещание. Списки принятых будут вывешены завтра в десять часов утра. Желающие могут подождать результата обсуждения».
Желающие — почти все. Притихшие, с замученными глазами, стоят, бро