Друзья и враги (Стихи) — страница 2 из 5

Чем плыть Атлантикой семь дней,

Под грохот в тысячу стволов

Долбящих вкривь и вкось валов,

Под скрипку в баре за стеной,

Под говор хриплый и чужой.

Как по тюремному двору,

По кругу палуб, на ветру,

Сцепивши руки за спиной,

Дохаживаю день седьмой.

А старый пароход скрипит —

По трюм Европою набит.

Не той Европой — что в маки[2],

Не той Европой, что в штыки

Встречала немцев на полях,

Не той, что там костьми легла,

А той, что при чужих дверях

Семь лет в Нью-Йорке прождала,

Готовая кивки ловить,

С шарманкой по дворам ходить,

Ботинки чистить, быть слугой,

Рабой, собакою цепной.

Еще идет сорок шестой,

Еще я лишь плыву домой,

Еще, ничем не знаменит,

Ни Маршалл план не оглашал,

Ни в Риме нанятый бандит,

В согласьи с планом, не стрелял,

Шахт еще заперт на замок,

Еще социалист Жюль Мок

В тиши мечтает в первый раз

Пустить слезоточивый газ.

Еще идет сорок шестой,

И в мыслях о совсем другом,

Скользнув по едущим кругом,

Взгляд не угадывает мой,

Что этот выцветший старик,

Завернутый в не новый плед,

Окажется на склоне лет

Еще на старое горазд,

Войдет министром в кабинет

И снова Францию продаст;

Что этот потный господин,

Сидящий на своих вещах,

Вернувшись с багажом в Турин,

Вновь выслужится в палачах;

Что этот горбоносый хлыщ,

Который с пёсиком идет,

В Афинах вырежет пять тыщ

Людей — и глазом не моргнет;

Что этот…

   Но довольно. Мы

Пока еще в сорок шестом,

И просто волны за бортом,

И просто, встретясь у кормы,

Плывут домой, побыв в гостях,

Старик, терзающийся качкой,

Сидящий на вещах толстяк

И долговязый грек с собачкой…

Нет одиночества сильней,

Чем ехать между дикарей.


Улица «Сакко и Ванцетти»

— Ты помнишь, как наш город бушевал,

Как мы собрались в школе на рассвете,

Когда их суд в Бостоне убивал —

Антифашистов Сакко и Ванцетти;

Как всем фашистам отомстить за них

Мы мертвым слово пионеров дали

И в городке своем и в ста других

Их именами улицы назвали.

Давным-давно в приволжском городке

Табличку стерло, буквы откололо,

Стоит все так же там, на уголке,

На «Сакко и Ванцетти» наша школа.

Но бывшие ее ученики

В Берлине, на разбитом в пыль вокзале,

Не долго адрес школы вспоминали,

Углом вложили дымные листки

И «Сакко и Ванцетти» надписали.

Имперской канцелярии огнем

Недаром мы тот адрес освещали;

Два итальянских слова… Русский дом…

Нет, судьи из Америки едва ли

Дождутся, чтоб мы в городке своем

Ту улицу переименовали!

. . . . . .

Я вспомнил об этом в Италии,

Когда, высоко над горами,

Мы ночью над ней пролетали,

Над первых восстаний кострами.

Будь живы они, по примете,

Повсюду, где зарева занялись,

Мы знали б, что Сакко с Ванцетти

Там в скалах уже партизанили!

И снова я вспомнил про это,

Узнав в полумертвом Берлине,

Что ночью в Италии где-то

Народом казнен Муссолини.

Когда б они жили на свете,

Всегда впереди, где опасней,

Наверно бы Сакко с Ванцетти

Его изловили для казни!

Я вспомнил об этом сегодня,

Когда в итальянской палате

Христьянский убийца и сводник

Стрелял в коммуниста Тольятти.

Нет, черному делу б не сбыться,

Будь там он в мгновения эти —

Наверно под локоть убийцу

Толкнул бы товарищ Ванцетти!

Предвидя живое их мужество,

Я в мертвых ошибся едва ли —

Ведь их перед будущим в ужасе

Назад двадцать лет убивали!

Ведь их для того и покруче

В Бостоне судили заранее,

Чтоб сами когда-нибудь дуче

Они не судили в Милане.

И на электрическом стуле

Затем их как раз и казнили,

Чтоб, будь они живы, от пули

Тольятти не заслонили.

. . . . . .

У нас, коммунистов, хорошая память

На все, что творится на свете;

Напрасно убийца надеяться станет

За давностью быть не в ответе…

И сами еще мы здоровия стойкого,

И в школу идут по утрам наши дети

По улице Кирова,

Улице Войкова,

По улице «Сакко — Ванцетти».


Баллада о трех солдатах

Около монастыря Кассино

Подошли ко мне три блудных сына,

В курточках английского покроя,

Опаленных римскою жарою.

Прямо англичане — да и только,

Все различье — над плечами только

Буквы «Poland» вышиты побольше.

По-английски «Poland» значит — Польша.

Это — чтоб не спутать, чтобы знать,

Кого в бой перед собой толкать.

Посмотрели на мои погоны,

На звезду над козырьком зеленым,

Огляделись и меня спросили:

— Пан полковник, верно, из России?

— Нет, — сказал я, — я приехал с Вислы,

Где дымы от выстрелов повисли,

Где мы днем и ночью переправы

Под огнем наводим у Варшавы

И где бранным полем в бой идут поляки

Без нашивок «Poland» на английском

   хаки.

И один спросил: — Ну, как там, дома?

И второй спросил: — Ну, как там, дома?

Третий только молча улыбнулся,

Словно к дому сердцем дотянулся.

— Будь вы там, — сказал я, — вы

   могли бы

Видеть, как желтеют в рощах липы,

Как над Вислой чайки пролетают,

Как поляков матери встречают.

Только это вам неинтересно —

В Лондоне ваш дом, как мне известно,

Не над синей Вислой, а над рыжей

   Темзой,

На английских скалах, вычищенных

пемзой.

Так сказал я им нарочно грубо.

От обиды дрогнули их губы.

И один сказал, что нету дольше

Силы в сердце жить вдали от Польши.

И второй сказал, что до рассвета

Каждой ночью думает про это.

Третий только молча улыбнулся

И сквозь хаки к сердцу прикоснулся.

Видно, это сердце к тем английским

   скалам

Не прибить гвоздями будет генералам.

Офицер прошел щеголеватый,

Молча козырнули три солдата

И ушли под желтым его взглядом,

Обеспечены тройным нарядом.

В это время в своем штабе в Риме

Андерс с генералами своими

Составлял реляцию для Лондона:

Сколько польских душ им чорту продано,

Сколько их готово на скитания

За великобританское питание.

День считал и ночь считал подряд,

Присчитал и этих трех солдат.

Так, бывало, хитрый старшина

Получал на мертвых душ вина.

. . . . . .

Около монастыря Кассино

Подошли ко мне три блудных сына,

Три давно уж в глубине души

Мертвые для Лондона души.

Где-нибудь в Варшаве или Познани

С ними еще встретиться не поздно нам.


Ночной полет

Мы летели над Словенией,

Через фронт, наперекрест,

Над ночным передвижением

Немцев, шедших на Триест.

Словно в доме перевернутом,

Так, что окна под тобой,

В люке, инеем подернутом,

Горы шли внизу гурьбой.

Я лежал на дне под буркою,

Словно в животе кита,

Слыша, как за переборкою

Леденеет высота.

Ночь была почти стеклянная,

Только выхлопов огонь,

Только трубка деревянная

Согревала мне ладонь.

Ровно сорок на термометре,

Замерзает ртути нить.

Где-то на шестом километре

Ни курить, ни говорить,

Тянет спать, как под сугробами,

И сквозь сон нельзя дышать,

Словно воздух весь испробован,

А другого негде взять.

Хорошо, наверно, летчикам:

Там, в кабине, кислород —

Ясно слышу, как клокочет он,

Как по трубкам он течет.

Чувствую по губ движению,

Как хочу их умолять,

Чтоб и мне, хоть на мгновение,

Дали трубку — подышать.

Чуть не при смерти влетаю я,

Сбив растаявшую слезу,

Прямо в море, в огни Италии,

Нарастающие внизу.

. . . . . .

. . . . . .

А утром просто пили чай

С домашнею черешнею

И кто-то бросил невзначай

Два слова про вчерашнее.

Чтобы не думать до зари,