— А я тебе говорю, что на одном Якубовиче эта кровь, на Якубовиче только одном!
Жандр отмахнулся:
— Полно тебе, Васька сам понапрасну бесился, шальной, пули просил сколько раз.
Да, разумеется, дело выходило именно так: Шереметев и слишком просился под пулю и часто выхватывал армейский свой пистолет, не дуэльный, угрожая тотчас себя застрелить в наказанье кому-то, вечный укор, а пистолетом не шутят, не шутят, раз промолчал, другой промолчал, а там и стрельнул почём зря, однако ж вот он никому не грозил, никогда не просился под пулю, дело нехитрое, впрочем, трусом не будучи, а с трезвой головой на плечах, а всё ж таки, несмотря на всю свою трезвость хвалёную, со всем своим глубоким умом, как Жандр об нём на всех углах не без римского пафоса говорит, был бессмысленно, непонятно кругом виноват, как об этом всё громче что-то твердило ему с каким-то упрямством, и, пытаясь пресечь этот настоятельный неприятный внутренний голос, он напомнил хлопотливому другу:
— Вспыльчив, вспыльчив, да отходчив и добр, опоминался всегда, прощенья просил и всем сердцем обиды прощал, в соображенье нельзя не принять, какая ж на Ваське вина?
Жандр согласился легко и так лее легко возразил:
— У него сердце отлично-доброе, благородное было, это всё так, я молчу, однако ж ты прими в расчёт всё безумие его бестолковых, животных страстей, от ревности был без ума.
Он вскинул горящую голову, неодобрительно взглянул сквозь очки:
— Страсти что ж? Всемогущество страстей всем известно, да человек благородный обязан и может дикие страсти свои побеждать!
В знак согласия Жандр закивал:
— Обязан и может, естественно, отчего ж, благородный-то человек, известная вещь. Да ведь Васька-то не был такой человек. Страшно влюблён, ты возьми себе в толк, воспитанье наше домашнее, то есть именно воспитанья-то нет, ум небольшой, образованность, почитай, не коснулась даже во сне, такому ли взять полный верх над страстьми?
Ага, Шереметев был даже очень неглуп, остроумен подчас, хотя, правду сказать, образовал себя мало, так, кое-что почитал, впрочем, значительных авторов, по совету его, да всё недосуг, образованья не добивался в поте лица, да в поте лица образованье-то истинно не даётся, как не даётся и тяжкой школьной повинностью в заведениях наших, казённых, без радости знанья, без света любви к добыванию истины, дело известное, обыкновенный трюизм, да всё это вздор, всё это чушь, безделки ума, а вот главнейшее то, что влюблённый безумен, даже если и слишком умён и образован стократ, науки все до одной превзошёл, как Платон[15], философ и что там ещё, этого тоже нельзя забывать, на себе чересчур испытал, как в омут вниз головой, к тому же страшно смешон, если только не пуля в живот, тогда не смешно, не смешно, и он вдруг озяб и вспылил:
— Ведь Якубович по этому делу не имел решительно к Завадовскому или ко мне никаких отношений.
Жандр подтвердил, успокаиваясь, усаживаясь поудобней на стуле, чем-то громко, противно скрипя:
— Не имел никаких.
И опять выходила не Якубовича, а его же прямая вина, и настывшие ноги ломило в тепле, вечная слабость его, давно застудил, и ему наконец приоткрылось:
— А я имею самые близкие отношения и к тому и к тому, вот оно как! Ты не сбивай!
Жандр уставился на него, почесал крыло носа, укоризненно протянул:
— Ну, Александр, ты же совершенно другой человек, с Якубовичем себя не равняй, этого вздора и думать не смей.
Резко согнувшись, порывисто стянув сапоги, угрюмо подумав о том, что поздненько схватился разуться и что родной ревматизм завтра непременно скрутит его, он расстроенно продолжал:
— Я по-дружески любил их обоих.
Он морщился и словно бы ждал возражений, неотразимо-серьёзных, чтобы чувство вины не терзало его, а Жандр помедлил, прищурив глаза, как будто старался понять, какой ещё тайный смысл таился в этом ненужном признании, и с удовлетворением подтвердил:
— Ты их, точно, любишь обоих, так что ж?
Ошеломлённо вскочив, ясно увидев, что ужасно что-то напутал, не угадывая, именно что, рывком придвинув тяжёлое кресло к растопленной печке, пахнувшей от сильного ветра дымком, он снова сел и вытянул зябкие ноги к теплу, вслух настойчиво выпытывая себя:
— Что ж Якубович? С какой стати он?
Жандр опять изумился, спросил, придвигаясь со стулом поближе к нему:
— Да ты не посмеялся ли где над ним, Александр?
Сцепив пальцы, горячим языком облизнув пересыхавшие губы, он ответил рассеянно, размышляя о чём-то ином, силясь найти, чем же ответить тем жалобно глядевшим глазам, лишь бы их отогнать от себя, больно было глядеть:
— Кажется, нет, не смеялся, хоть и слишком смешон, долговяз да плечист, хлопотливый дурак, неприятель здравого смысла, да уж как-нибудь не спущу, посмеюсь, изъязвлю, погоди.
Жандр двинулся, озабоченно укорил, стараясь заглянуть ему сбоку в лицо, милый, души необъятной, тоже немного смешной:
— Вот, смеёшься над всеми, язвишь, не щадя языка, без разбору, без смыслу вперёд, да потом глядь, попался в историю, свалилась беда, в первый ли раз, оглянись, Александр?
Он не оглянулся, раздумался, протянул, одним разом отодвигая наставления верного друга, поскольку мимо шли наставления, ужасно мешали ему размышлять:
— Не со зла, единственно оттого, что страсть как смешно, сам погляди на него: расхохочешься, со смеху помрёшь, как не язвить для спасенья души?
Собирая гармошкой кожу на лбу, простодушный, мало способный на эпиграммы, даже плохие, не охочий до них, тем и близок был сердцу его, добр и мил, хоть зарыдай на груди Жандр рассудительно хмурился, надеясь, должно быть, хоть на этот раз урезонить его:
— Зачем мне смотреть, я смотрел, не хуже прочих нынешних человек, а если послушать громкие речи его, так и с весьма высокими мыслями, обо всём, особливо об несносном деспотизме властей и об протчем, выходит, нашего круга, порядочный человек, не вижу для смеха причин.
Он сутулился, двигал нывшими пальцами ног и презрительно усмехался, вечный враг болтовни:
— Вот именно, верно изложено: если послушать. В самую точку попал, поздравляю.
Лицо Жандра, спорщика неустанного, спорщика пылкого, тотчас стало непримиримым, знать, он тоже в самую точку попал:
— Что ты хочешь этим сказать?
Он круто оборотился к нему, чуть спины не свихнув, как будто довольный, что Жандр уводил его в сторону от мерцающих Васькиных глаз:
— Я хочу этим сказать, что слова, на поверку, что-то нынче дёшево стоят. Я и сам, сколько я говорил, сколько подавал себе преполезных советов, сколько надавал себе всяческих слов, честнейших, наипоследних, сколько клялся в душе, и чему же, сам посуди, каким дурачествам помешали они?
Передвинувшись так, чтобы видеть его, Жандр неопределённо пробормотал, должно быть не совсем ещё уловив его ясную мысль, на соображенье не быстр, верный жрец кропотливого размышленья:
— Ты смотри, Александр...
Ему тоже хотелось двигаться, куда-то бежать, о чём-то неотложно спросить, да забыл, куда и о чём. Протягивая ноги ещё ближе к теплу, он вскрикнул запальчиво:
— Нет, это ты смотри, ты!
Жандр, привыкший к нему, к его вспышкам внезапным и к внезапной его меланхолии, задумчиво посмотрел на него, не обращая внимания на этот бессмысленный крик:
— Я-то вижу, пожалуй... А всё-таки надобно быть тебе впредь осторожным, пора.
А глаза глядели на него из огня, и он морщился и мотал головой:
— Осторожности не люблю, и жаль, что над ним не смеялся, куда как хорош, сукин сын, удавленник прогресса, в мыле задора, у всех на виду, балабол, да у нас умеют ценить одних балаболов.
Жандр, вопросительно глядя, переспросил:
— Да припомни, не смеялся ли ты, погоди? Удавленник прогресса! Позеленеет хоть кто.
Разматывая галстук, в нетерпении дёргая головой, он тоже переспросил, раздражённо:
— Ты лучше ответь мне, с какой стати он?
Жандр призадумался, затылок погладил правой рукой, короткие волосы перебрал на макушке, помолчал, неопределённо пожал худыми плечами:
— Да уж, видно, таков человек, исправит только могила.
Слишком приблизивши левую ногу к раскалившейся докрасна дверце, обжёгшись слегка, он поспешно отдёрнул её, швырнул в сторону галстук и брезгливо сказал:
— Что за притча, ведь казалось и мне, как тебе, что отличнейших убеждений, враг деспотизму, свободе чуть не защитник, неотступный пропагатор и друг, по этой причине, кто ж сомневается, препорядочный человек!
Помолчав по привычке, усвоенной столько на службе, сколько из потребности размышлять, обдумывая, должно быть, с разных сторон эту вздорную мысль, Жандр не то пустился оправдывать, не то объяснять:
— Убеждения Якубовича хороши, всякий даст тебе в том слово чести, этого рода достоинств у него не отнимешь, так что же тогда? Может быть, вся-то беда его единственно в том, что удальство, с его точки зрения на достоинство человека, для него самая первая вещь? Я подозреваю по временам, что ему лишь бы, главное, себя показать, а протчее после, потом, ежели протчее-то ещё и озаботит его. Ты не находишь?
Он со злостью хлопнул себя по бедру, так что сделалось больно:
— Убеждения, убеждения, дались вам всем убеждения! Да он же из убеждения нарочно за нами подглядывал в Гостином дворе!
Раздвинувши пальцы, словно что-то тяжёлое держал на ладони, Жандр с недоумением протянул:
— Постой, ты мне из этой истории ничего не сказал, отчего?
Его всё продолжало душить от мысли, что Якубович шпионил за ним, он дёргал верхнюю пуговицу, морщился, раздражался всё больше:
— Уж больно противно, шпион что дерьмо, для чего говорить.
Жандр вновь подумал с минуту, затем неторопливо, взвешенно, со значением повторил:
— Говорю, уж такой человек, вот оно что, натура над ним подгуляла.
Распахнувши наконец воротник, сильно двигая шеей, припоминая, как случилось это грязное дело, он едва удерживал негодованье своё, выговаривая сквозь зубы, сердясь на себя, что пришлось по нужде рассказать: