Erlöschen sind die heitern Sonnen.
Я люблю Того, кто строит
Высшее над собой и так погибает…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
О, только б, кругозор сменив на кругозор.
Готовым быть всегда на новые исканья!..
I
Молодые вернулись из Киева, очарованные его каштановыми аллеями и соловьями, певшими всю ночь, так что даже спать было невозможно. С вокзала они проехали прямо на дачу.
Вернее, это был целый дом, с чудным сосновым парком, с роскошным цветником и двумя фонтанами. Анна Порфирьевна обожала природу. Жила она на даче всегда с апреля по октябрь.
Когда Тобольцев провел жену на огромную террасу и перед ними дивными красками заиграл цветник, Катерина Федоровна даже руками всплеснула. Никогда не видела она такой роскоши даже издали. Она опустилась на колени перед клумбами роз remontante[195], высаженных в грунт, целуя их и пряча лицо в их лепестки.
— Я не думал, что ты так любишь цветы! — сказал Тобольцев.
— А я разве думала? — засмеялась она. — Мне в прошлом не то чтоб заботиться о розах, вздохнуть было некогда… А бедная мама никогда не слыхала, как поют соловьи…
Анна Порфирьевна тотчас же приказала садовнику срезать цветы.
— Неужели это я буду здесь жить! — крикнула «молодая», входя в огромную, светлую комнату с двумя итальянскими окнами.
— Маменька, вы отдали ей вашу любимую комнату? Зачем вы себя лишили комфорта?
— Пустяки какие! Я угловую взяла. Мне там удобнее.
— Тебе нравится мебель, Катя? — спрашивала Лиза.
— Все она… все она, — вмешалась свекровь, — я только одобряла…
Бледно-лиловые ирисы с нежной зеленью на молочно-белом кретоне ласкали глаз. Того же тона был светло-зеленый ковер с бледно-лиловыми цветами. Вся мебель была мягкая, будуарная, и с ней красиво гармонировали письменный стол, белый, лакированный, с сукном цвета гелиотроп, и такой же огромный зеркальный шкаф.
— Камин! — крикнула Катерина Федоровна.
— И кушетка, о которой ты мечтала, — засмеялся Тобольцев.
Катерина Федоровна оглядывалась с блаженной улыбкой. Экран у камина был японский. По розовому небу летели бледно-голубые ибисы. Туалетный стол был задрапирован тем же кретоном. Лучше всего было овальное зеркало в драгоценной фарфоровой раме.
— Маменька! — У Тобольцева голос дрогнул, и он горячо поцеловал руку матери. — Какой фарфор, какой дивный рисунок!
Словно во сне, Катерина Федоровна подошла к туалетному столу, но тут у нее задрожали губы… Прошлый год, в квартире графини, она мельком увидала уголок ее нарядной спальни: гранатового цвета шелковое одеяло, красный ковер во всю комнату и прибор баккара[196] у зеркала. Луч солнца ударял в граненые бело-красные флаконы и словно зажигал в них огни. Этот изящный утолок чужой и недоступной для нее жизни не раз вспоминался ей потом… О, насколько здесь все было элегантнее и богаче!
Тобольцев открыл один из флаконов, и запах ее любимых ландышей наполнил комнату. Все было предусмотрено до мелочей. «Это все Лиза, — поняла она. — И все это отныне мое!..» Молча подошла она к свекрови и крепко поцеловала ее, потом Лизу.
— И когда это вы все успели? — расхохотался Тобольцев. — Чисто по волшебству! Вот так заговорщицы!
Из этого очаровательного будуара одна дверь вела в спальню «молодых», утопавшую в кружевах, оттуда в ванную; другая в «салон» Катерины Федоровны.
— Боже мой! Что это? — крикнула она, останавливаясь на пороге.
Посреди огромной комнаты, залитой солнцем, с блестящим дубовым паркетом, стоял весь белый трехтысячный рояль Эрара[197]. В углу белый же под лак шкаф-библиотека с нотами Катерины Федоровны, переплетенными заново в белый сафьян с золотым тиснением. Мягкой мебели и ковров здесь с умыслом не было. Легкие белые стулья с бледно-голубыми атласными сиденьями чинно стояли по стенам. Чудная старинная люстра спускалась с потолка. В другом углу белела кафельная печь. Больше ничего. Это был храм, ждавший своей жрицы…
Слезы брызнули из глаз Катерины Федоровны. Она горячо и стыдливо обняла взволнованную свекровь.
— Я просто очнуться не могу! Рояль Эрара… Я его сразу по форме признала… Мне даже и сны такие никогда не снились!
— Куда цветы прикажете поставить? — спросил садовник, босиком стоя на пороге с двумя фарфоровыми вазами в руках, полными чайных и алых роз.
— Туда, на камин, сказала Анна Порфирьевна.
— Ах, как жаль! Зачем? — крикнула «молодая».
— Мне для вас ничего не жаль! — задушевно ответила свекровь.
Вазы были одного рисунка с рамой зеркала и туалетным прибором. Тобольцев залюбовался ими.
— А вот это твой кабинет!.. Извини уж, как умели…
Комната в два окна, квадратная и уютная, примыкала к салону и заканчивала собой один угол фасада. Глухая стена отделяла его от половины Анны Порфирьевны. Вторая дверь вела на верхнюю террасу, всю в виноградной зелени. Кабинет был весь из темно-оливкового с белыми ирисами кретона, с темным ковром, дубовым письменным столом и огромной «библиотекой». «Здесь я отлично устроюсь на ночь», — подумал Тобольцев. Ему бросилось в глаза, что портрет Шекспира стоит на своем месте, а головки Лилеи нет. И вдруг им овладело странное беспокойство.
— А вот тут мы будем чай пить, — сказала жена его, выходя на террасу.
«Апартаменты самой», как говорила Фимочка, состояли из четырех комнат: угловой — теперь спальни, затененной огромными липами и всегда прохладной; из большой гостиной; комнаты Федосеюшки в два окна и гардеробной, помещавшейся наверху, в башенке, где хозяйка устроила себе ванну.
— Мы вас, маменька, совсем урезали. Даже совестно…
— Зато у меня терраса лучше вашей!
Действительно, дверь из гостиной выходила на террасу удивительной красоты. Дикий виноград буйно окутывал ее со всех сторон. В углах стояли белые колонки с цветами в вазонах. В тени финиковой пальмы виднелся элегантный chaise-longue[198], рядом маленький столик. Тут же в фарфоровом вазоне чудная белая лилия на высоком стебле распускала свой бокал. Посредине стоял стол для чаепития и легкая садовая мебель. Запах нагревшейся хвои шел от окружавших дачу сосен и пихт.
— Какая прелесть! — крикнула Катерина Федоровна, любуясь лилией. — В первый раз вижу такой цветок!.. Лиза, знаешь?.. Ведь он похож на тебя!..
Все засмеялись. Лиза вспыхнула.
— Покажи теперь, как ты устроилась, — сказала «молодая», гладя ее руку. — Наверно, восхитительно! У тебя такой вкус!
Они спустились вниз. Общая столовая занимала весь парадный фасад, и широкие двери выходили на террасу и цветник. Направо были четыре комнаты для Капитона и его семьи; слева от столовой общая гостиная, при ней зимний сад. К нему примыкала комната Лизы, имевшая один выход в гостиную, через зимний сад, и наглухо запертая из коридора. Рядом за стеной, особняком, спальня с двухспальной кроватью, где, собственно говоря, жил один Николай. У Лизы тоже была своя терраса, выходившая в пустынный уголок парка, отрезанный от общего сада густой аллеей лиственниц. Там же был разбит второй цветник и журчал фонтан. Это был полный поэзии и одиночества мирок. Видеть этот уголок сада можно было только из одного пункта: сверху, из окна башни. Оттуда был виден и весь парк, словно из обсерватории. Но об этом долго никто не догадывался… Тень от лиственниц не давала солнцу проникнуть в комнату Лизы. В оранжерее распускались олеандры, с их одуряющим запахом горького миндаля, алели как бы налитые кровью бегонии, и пышная бледно-розовая азалия гордо красовалась своей шапкой. Финиковые пальмы и латании[199] дремали в душном воздухе теплицы, а столетняя агава цепляла проходивших терниями на жирных, сочных листах. Эта близость тропических растений, живших рядом своей таинственной жизнью, придавала что-то экзотическое странной комнате Лизы. Впечатление усиливалось от обстановки. Мебель была новая, в стиле moderne, с неожиданными изгибами и капризными линиями в контурах стульев, кушеток, столов, шифоньерок, совершенно не похожих на обычные стулья и кушетки. Все было здесь индивидуально, художественно и загадочно с первого взгляда, как будто все это снилось… Ни один рисунок не повторялся, и, тем не менее, все гармонировало между собой. И разбросана мебель была как-то капризно и неожиданно по бледно-зеленому плюшевому во всю комнату ковру, похожему на лужайку майской травы. Мебель была белая, лакированная и в тон ковру обитая бледно-зеленым шелком. На мраморных стройных колонках по углам, в вазах бледно-зеленого хрусталя умирали чайные розы. За японской ширмой пряталась низкая и широкая кровать, с бледно-зеленым одеялом и кружевными накидками. Перед камином стоял экран, такой же как наверху. С потолка спускался китайский фонарь с разрисованными стеклами. Обои были бледно-зеленые, а рамы на портретах белые. И вся обстановка была строго выдержана в двух цветах: зеленом и белом. Пахло розами и миндалем. Было прохладно.
— Какое-то русалочное царство, — определил Тобольцев, внимательно осмотревшись. — Сон наяву!.. И дает настроение… Ай да Лиза! — Он оглядывался, ища Лилею. Она приютилась в уголку на полочке белого дерева. Тобольцев улыбнулся головке. «Вот ты где, милая!.. Здравствуй!..» — Ну, Лиза, я в твою комнату влюбился и буду сюда приходить — грезить. Не прогонишь? — И он прищурился с хищно-ласковым, давно знакомым выражением. Лиза вспыхнула, кинула беглый взгляд на Катю и потупилась.
— А интересно сравнить эту дачу с нашим домом в Таганке! А главное, маменька-то, маменька!.. И chaise-longue, и розы на террасе, и мистическая лилия. Другой человек! Там сектантка, здесь эллинка… Вот где я ее настоящую натуру узнаю! Вся она в этой даче сказалась… Ты знаешь, Катя, у нас есть другая, которую отец строил… Мы там росли детьми, но после смерти отца мы ее сдаем. А маменька эту дачу выстроила на свои деньги, и это ее любимое Monrepos[200]. И по ее плану… Не художница разве она у нас? И, в сущности, я свою широкую натуру унаследовал от нее!
Он взял руку матери и поцеловал ее в ладонь.
— Уж ты придумаешь! — усмехнулась Анна Порфирьевна, впрочем, очень довольная, как всегда, когда любовались ее дачей.
Тобольцев упорно и исподтишка следил за Лизой. «Она странно изменилась. И поразительно похорошела!.. Что тут опять было без меня?..»
Лиза задумчиво глядела в сад. Удивительной мягкостью были полны все ее когда-то угловатые движения. Что-то законченное и гармоническое словно появилось в этом еще недавно мятежном существе. «Новая Лиза, — думал он. — Опять не та, что была в феврале… Но какая причина? Все те же мечты о Степушке?.. А ко мне?.. Неужели совершенное равнодушие?..»
Когда жена и мать его вышли, он нарочно замешкался.
— Лизанька… Прости! Мою Лилею я не хочу тебе уступить… Я уношу ее…
Щеки Лизы вспыхнули.
— А зачем она тебе нужна? — глухо сорвалось у нее.
Ноздри Тобольцева дрогнули от торжествующей радости. Он темными, жадными глазами впился в ее зрачки. Она отвернулась. Тогда он засмеялся светлым смехом. Подошел к ней, взял ее лицо в свои руки и страстно поцеловал ее дрогнувшие губы. Потом спокойно вышел, не оглядываясь, унося статуэтку.
Лиза, с закрытыми глазами, постояла с полминуты, ошеломленная, бессильная… Потом громко застонала и упала на кушетку лицом вниз.
А Катерина Федоровна после обеда тотчас собралась в Москву. Свекровь велела Ермолаю заложить коляску.
— Лиза, милая, — просила Катерина Федоровна, — отыщи мне дачку в три комнатки, с кухнею. Рублей за сто, самое большее полтораста… С Андреем ступай… Он втридорога даст. Если б ты знала, как он сорит деньгами! Я в первый раз такого человека встречаю… Точно у него карман наружу вывернут. Ха!.. Ха!.. Я у него все деньги отняла, а то не с чем было бы домой вернуться…
С радостным волнением позвонила она у знакомого домика. Но ее в окно увидала Соня и кинулась сама отпирать.
— Катя! Милая!.. — Казалось, Катерина Федоровна была волшебной феей, отворившей дверь несчастной узнице. Никогда она не видала такой горячей ласки от Сони. И, растроганная глубоко, она расцеловала ее прелестное, похудевшее лицо.
— Ну что? Как мама?
— Ничего, здорова. Боже мой! Как мы скучали тут без тебя!.. Ну совсем как в тюрьме…
— Бедненькие вы мои!.. Мамочка, дорогая!.. Голубушка!..
Минна Ивановна заплакала. В эту минуту на преданной груди дочери ей было хорошо. Только в эти две недели, всеми покинутые, никому не нужные, обе беспомощные и избалованные, они хорошо оценили, чем была для них Катя.
— Почему покинутые? — так и встрепенулась Катерина Федоровна. — Разве Лиза вас не навещала? Я так просила ее…
— Нет, она была у нас часто. Привезла конфет и фрукты… Такая любезная… — вступилась Минна Ивановна. Ей до сих пор неловко было вспомнить, как враждебно встретила ее Соня. И смягчилась она, только когда Лиза привезла ей чудную бонбоньерку.
— Вот она, — показала Соня. — Мы еще не все конфеты доели… Сосем понемножку. Все как будто жизнь красивее с ними. — И опять в голосе ее задрожали слезы.
— Какой ангел эта Лиза!.. Кстати: я вам киевского варенья привезла и подарки… Там, у кучера. Пошлите кухарку!
— Ты на своих лошадях? — крикнула Соня и всплеснула руками.
— Погоди ужо, накатаемся, — засмеялась радостно сестра. — Я вас через два дня перевезу в Сокольники. Боже мой! Как там хорошо! Лето поживете отдельно… А зимой будем вместе жить. Я только об этом и мечтала…
Сияющая Соня кинулась на улицу.
Катерина Федоровна по привычке села за поданный самовар и начала рассказывать о Киеве.
— Андрей дневал в соборе Святого Владимира[201] и ночевать готов был. Действительно, хороша живопись Васнецова. Особенно «Воскресение Лазаря»… Андрей говорит, что он переглядел все в Европе, но, кроме «Снятия с Креста» Рубенса в Лувре, ничто его так не поразило. Кстати… Там есть Ева с Адамом до грехопадения. Ужасно на тебя, Соня, глазами похожа, когда ты замечтаешься!.. И фигурой тоже. И Андрей не отходил от нее. Заберется наверх и сидит… «Спишь ты, что ли? — крикну я ему. — Домой пора…» А он отвечает: «Все на Соньку любуюсь… Наглядеться не могу…»
Соня покраснела и перестала глядеть на сестру.
Решено было, что завтра же начнут укладываться.
— Пришлю вам дворника нашего. Пусть он и фуры наймет!
— Чернов может нас перевезти, — неосторожно сорвалось у Сони.
Синие глаза Катерины Федоровны от гнева стали темными.
— Откуда Чернову взяться?.. На что он тебе понадобился? — резко, по-старушечьи крикнула она.
Соня смущенно стала объяснять… Они случайно встретились на бульваре. Он проводил ее домой. Неудобно было не пригласить его…
— Ах, он такой любезный молодой человек! — подхватила Минна Ивановна. — Я очень довольна знакомством…
— Мама, я терпеть его не могу!
Глаза Сони мгновенно наполнились слезами.
— Если бы не он, мы прямо умерли бы с тоски, — крикнула она на высоких нотах. — Все одни… одни… А погода такая чудная! И все порядочные люди на дачах… тебе стыдно сердиться! Ты была в Киеве… с любимым человеком, пока мы прозябали, всеми забытые… Он, по крайней мере, добрый и внимательный… И мы не можем… да… Мы не хотим отказаться от этого знакомства! Правда, мама?
Минна Ивановна уже утирала слезы.
— Прекрасный молодой человек!.. Он мне принес два раза черешен… Я так люблю черешни!.. Он мне книги в библиотеке менял… У Сони часто голова болела…
Катерина Федоровна молчала. «Черешни… библиотека… голова болела… прозябали тут… а она сама с любимым человеком…» Но она слушала не столько слова, сколько звук голоса, интонации… Сколько невысказанных упреков звучало в них!.. Кому упреки? Ей?.. Ну да! За что? За счастье, так внезапно доставшееся ей после целой жизни труда и лишений? Можно подумать, они не рады за нее? Можно подумать, она отняла у них что-то… «Как странно! И… как больно!..» Она тихонько, с трудом вздохнула… Чтобы увидеть улыбки на этих милых лицах, не она ли пожертвовала своей молодостью, карьерой артистки? Без жалоб, да!.. Разве счастье этих двух существ не было ее единственною целью все эти годы до встречи с Андреем?
И так сильна была в ней привычка стушевываться самой перед интересами близких, что она все-таки невольно почувствовала себя виноватой…
— Ну что ж?.. Может, он и лучше, чем кажется… А все-таки, Соня, держи с ним ухо востро!.. «Лодырь»… — зовет его нянюшка… И верно… Ведь он два года живет на счет Андрея… Можно ли уважать такого человека?
Соня и Минна Ивановна упорно молчали. Катерина Федоровна заговорила о другом. Соня рассеянно слушала деловой разговор. Вдруг она заметила:
— А ведь он очень на Андрюшу обиделся…
— Кто обиделся? — Катерина Федоровна так вся и насторожилась.
— В самом деле, почему он не пригласил Чернова на свадьбу? Ведь они приятелями были… Он мечтал быть шафером.
Ноздри Катерины Федоровны дрогнули.
— А мне наплевать, о чем он мечтал! Скажите пожалуйста! «Обиделся»!.. Всякая шантрапа обижаться будет, а мы с ними считайся!.. Приятели… Ха!.. По крайней мере, в моем доме ноги его не будет, пока я жива! И, пожалуйста, устройте так, чтоб я с ним у вас не встречалась!
Этот инцидент омрачил общее настроение. Но что, если б Катерина Федоровна видела взгляды, которыми обменялись Соня и Минна Ивановна!
— Сохрани вас Бог проболтаться, мамочка! — шепнула Соня по отъезде сестры.
— Ну вот еще!.. Враг я тебе, что ли?
Дело в том, что Чернов, с одной стороны, жалея «бедную, покинутую всеми девочку», с другой, мечтая «подстроить каверзу» ненавистной Катьке, пригласил Соню поехать с ним в летний театр, куда он добыл контрамарки. Соня была в восторге. Минна Ивановна искренно радовалась. Она не знала, конечно, что Соня, в благодарность, не мешала Чернову целовать ее всю дорогу назад… Конечно, Соня его не любит. И сама она ни разу не поцеловала Чернова. Но ей слишком тяжело ревновать… А Чернов стал такой красивый! И так хорошо одет!.. Бывают минуты, когда совсем чужому она готова на шею кинуться с отчаяния и тоски!.. Но разве Катя это поймет? Особенно теперь?
Катерина Федоровна заглянула на квартиру. Нянюшка встретила ее радостно и с низким поклоном. «Молодая» на этот раз не поцеловала старушку и не мешала ей приложиться к ее плечу. Она как бы сразу подчеркивала этим их будущие отношения. Но тон ее был ласковый. Она пришла в хорошее настроение еще на квартире матери, когда садилась в коляску. Соседи и чужая прислуга высыпали за ворота, чтоб видеть бывшую «учительшу», ездившую теперь на своих рысаках. Она приветливо раскланялась с глядевшими в окна женщинами и с хозяином дома и дала полтинник дворнику, который подобострастно подсаживал ее «под локоток». Соня стояла на улице, пока экипаж не скрылся за углом. «Завидует небось? Ну, да ничего! Ее жизнь впереди. Коли я сумела такую партию сделать, красавице Соне долго ждать не придется…»
В квартире она зорким глазом оглядела все диваны. Нянюшка угадала ее мысли.
— Будьте спокойны, сударыня… Без вашего разрешения никого не пушу ночевать. Не холостые времена, слава те Господи!
Катерина Федоровна велела почаще выбивать мебель, а ковры сложить и картины завесить кисеей от мух. Нянюшка проводила ее с почтительным поклоном, очень довольная ее распоряжениями.
II
Лиза с Тобольцевым шли по тенистому просеку. Всю дорогу Лиза, грустная и далекая, рассеянно слушала, что рассказывал Тобольцев о Киеве.
Через час поисков они остановились оба на дачке в четыре комнатки, с крошечной кухней и террасой, обвитой диким виноградом. За нее спросили полтораста рублей, и Тобольцев тут же дал задаток, приказав назавтра вымыть полы и окна. Перед террасой был крохотный цветничок с одной заросшей клумбой. Но в углу, у забора, виднелась полуразвалившаяся беседка, тоже увитая виноградом.
— Как хорошо! — задумчиво сказала Лиза, в зеленом полусумраке беседки опускаясь на старую мшистую скамейку.
Тобольцев расхохотался.
— Неужели здесь лучше, чем в твоем русалочном царстве?
— Там я одна… правда, как на дне реки. А здесь уютно!.. Если б здесь прожить вдвоем!.. С тем, кого любишь…
Сердце Тобольцева забилось. «Боже мой! Как она похожа на Лилею в этом освещении!.. И какое у нее загадочное лицо стало! О ком она думает? О Степушке? Обо мне?.. Кому улыбаются эти гордые губы?»
Когда они шли назад, солнце уже садилось и золотило верхушки сосен.
— Лиза… Я хочу тебя что-то спросить… — вполголоса начал Тобольцев.
— Я тоже хочу спросить!.. Спрашивай ты сначала!..
— Лиза… Меня мучит одна загадка. Можешь ты ответить мне без уловок, без утайки, с присущей тебе гордостью?
Она пожала плечами и стала медленно бледнеть, щурясь вдаль, избегая его горячего взгляда.
— Я не умею лгать… Да и не стоит! Только… сядем, пожалуйста… Я устала… — Она задыхалась слегка, и он понял, что сердце ее стучит.
В стороне от просеки вилась дорожка. Под старой, могучей сосной они сели на скамью.
— Лиза, почему ты так изменилась ко мне? И, вообще, изменилась — как-то вся неуловимо? Почему ты отняла у меня Лилею?.. Ты разлюбила меня? Нет, не отдергивай руки! Я тебе не враг… Но считаешь ли ты меня по-старому другом?.. Вот это первое, на что ты должна мне ответить! Это все, что касается меня…
Лиза, склонившись, чертила что-то зонтиком на песке.
— А разве тебе, кроме Кати, нужен кто-нибудь? — глухо спросила она.
— Ах, Лизанька! До чего ты наивна! Может ли один человек, как бы он ни был интересен, заполнить собою душу и жизнь другого? Особенно такого, как я? Я тебе отвечу чистосердечно: нет!.. Это невозможно!.. Представь себе степь широкую, безбрежную… И в ней одну ничтожную точку — человека… Пусть этот человек будет даже Катя, эта бесспорно интересная индивидуальность! Но разве она не затеряется в степи? Какую надо иметь убогую натуру, чтоб, полюбив, закрыть на весь мир глаза и быть глухим к голосам, что звучат кругом!.. То, что мне нужно от Кати, того я не прошу от тебя. Но и она, если бы и желала, не даст мне того, что можешь дать ты… одна ты во всем мире!
— Значит, у тебя две? — так же глухо перебила его Лиза.
— Что такое?
— Я хочу сказать: мы — две для тебя?.. И третьей уже не будет? — Она вдруг подняла голову, и он увидел ее огромные глаза, полные тоски, тревоги и любви. Сердце у него дрогнуло.
— Лизочка!!! Ты меня не разлюбила? Ты по-прежнему моя Лиза?!!
Он обхватил ее плечи, но она вырвалась с какой-то исступленной энергией, как два года тому назад…
— Нет, не целуй меня! Не смей!.. Не хочу!.. Не хочу и не позволю! Довольно измываться!
— Что такое?..
— Ты меня поцеловал нынче… в губы… И так гадко… так гадко засмеялся…
— Лизанька, прости…
— Если б ты знал, как ненавидела я тебя в ту минуту!.. Лучше бы ты меня тогда ударил! Лучше бы обругал! Это не ласка была… а обида… Словно ты мне в лицо плюнул!
— Лиза!.. Как можно так понимать?
— Уж извини… Как поняла… И лгать тебе не стоит! Лучше объяснимся и условимся раз навсегда, чего нам держаться? Вот ты сейчас мне о любви говоришь… Что ж? Я ее принимаю, эту твою любовь. Но (голос ее вдруг задрожал)… Не ошибись, Андрюша! Я тебя так высоко поставила… тебя и твою любовь… Не урони ее в грязь!.. Она должна быть белее, чем… вот это платье мое…
Кровь кинулась в лицо Тобольцеву. «Нет! Ей не подняться на вершину, с которой все, что видишь внизу, кажется так легко и просто! Как жаль! Для таких натур любовь будет всегда трагедией…»
Он взял ее руку и поднес к своим губам.
— Лизанька… Не надо так много вкладывать в чувство к людям! Жизнь, в сущности, полна таких неожиданностей, но этим-то она так прекрасна! Любовь… наши желания, — все это так загадочно, так подвержено случайностям, капризам нашего Большого Разума, как говорит Ницше… этой таинственной, неодолимой силе дремлющего в нас инстинкта… Я бы хотел, Лиза, чтоб ты легче брала жизнь. Я этого хотел бы для тебя…
Она качнула головой с знакомым ему гордым жестом.
— Зачем? Жизнь не шутка… И лучшее в ней — любовь. Если любовь обманет, надо умирать!
— Что значит «обманет»?.. Как можно божественному чувству ставить преграды?.. Как можно намечать границы для полета духа и говорить ему: «Лететь можешь только досюда и только в эту сторону… Дальше ни шагу!..» Когда я ночью гляжу в звездное небо и любуюсь Вегой, можно ли мне запретить восторгаться Капеллой? Можно ли сказать: «Довольно! Твой взор остановился на одной звезде… Закрой глаза на остальные! Как будто нет мириады миров перед тобою!..» Так и в жизни, Лиза, так и в любви… Случай — этот жизненный маг, наша жажда счастия и фантазия ткут бесконечно пестрый и причудливый узор комбинаций, возможностей и встреч на грубой ткани нашего элементарного бытия… Отыми у него этот фантастический узор, как убога станет жизнь! Как мертва покажется основа!.. Вы — женщины — добровольно наложили на себя вериги и отказались от прекрасной и гордой свободы. Но вам хочется надеть намордник и на мужскую натуру… Вы жаждете сковать душу мужчины, которая тем богаче, чем больше родится в ней желаний. Ты читала «Дон-Жуана»[202], Лиза?
— Да… Нет… В опере видела…
— Ах, это не то! Дон-Жуан был идейный человек. А толпа, как всегда, захватала его идеал грязными руками и опошлила его, как все, чего она касается. Лизанька! Как я был бы счастлив, если б ты сумела меня понять! Любовь есть чувство самодовлеющее, одинаково прекрасное независимо от его длительности, независимо от того, кто нам его внушил. Представь, что ты полюбила меня, а я оказался ниже твоих ожиданий… Не смог поднять тебя в сферу божественного экстаза… Не дал тебе дивного самозабвения… Покинуть меня, искать другого — это будет только логично. Люди — средство… Цель — любовь… Весь трагизм любовных связей состоит в том, что люди на место бессмертной цели поставили преходящее, ничтожное средство… Представь себе, что люди поклоняются огню! Не все ли равно, что питает это священное пламя? Есть ли это драгоценное палисандровое дерево на костре или же грубая ольха? Одно будет долго тлеть; другое взовьется жарким факелом к небу и сгорит быстрей. Но огонь будет так же греть, будет тем же божественным элементом для бедных страждущих людей… Или вот тебе другое сравнение… В храме бога-Огня пламя пылает в разных сосудах, в драгоценных вазах и в простых глиняных светильниках. И представь себе теперь, что на огнепоклонников нашло помрачение!.. И они стали поклоняться не Огню, а драгоценной чаше, в которой тот горит. И к этой чаше протянули руки, и стали бороться за ее обладание… И стали гибнуть у подножия алтаря, в слепом безумии не замечая, что рядом, в другой чаше, пылает тот же священный Огонь… Вы, женщины, любите не любовь, а мужчин. Вы обоготворяете бренный сосуд, каких много… Оглянитесь! Не то же ли божественное пламя разлито кругом? Умейте зажигать его в душах и сами научитесь гореть! В этом великая тайна уметь жить и быть счастливым…
— Не умею, — печально сказала Лиза. — Для меня любовь и счастье — только ты… Теперь я это знаю… Что бы ни делала, что бы ни говорила… И в жизни… и во сне… всегда…
Тобольцев опять вздрогнул. Столько глухого отчаяния было в ее голосе. Но тотчас кровь кинулась ему в лицо. Он так порывисто схватил руки Лизы, что она уронила зонтик и испуганно вскинула на него ресницы.
— Лизанька!.. У меня не только лицо и глаза горят сейчас… У меня сердце горит в груди от радости!.. Торжествующей, хищной радости!.. Пусть я непоследователен! Все равно! Будь другой на моем месте, он стал бы просить тебя разлюбить… Считал бы себя виноватым перед тобой… И я не свободен минутами от таких старых чувств… Но все это тонет теперь… тонет в волне, что меня подхватила… Не хочу лицемерить! Не хочу лгать!.. Я люблю твою любовь к мне… печальную, красивую, чистую, как это платье твое… Я люблю ее без памяти! Клянусь, я не знаю, кем из вас я дорожу больше, Катей или тобою? Короче говоря: для моего счастья вы обе нужны мне! Моя жизнь не полна, если тебя нет подле… Только в Киеве, с глазу на глаз с Катей, я это понял. И, знаешь, Лиза? Мы все время говорили о тебе… Я говорил о тебе с таким восторгом, что, будь Катя ревнивой, как ты… не верь она в мою любовь, она почувствовала бы себя несчастной!
Лиза, слушавшая его неподвижно, вдруг отняла свои руки и закрыла лицо.
— Помню этот характерный случай… Мы сидели в саду, над обрывом. Внизу сверкал Днепр какой-то черной сталью. Над нами горели огромные южные звезды. Соловьи заливались крутом. Мелькали влюбленные парочки… Поцелуи звучали… Мы тоже сидели, рука в руку… И у меня, помню, вырвалось, как-то непроизвольно, словно вздох: «Лиза!.. Где она сейчас? Зачем ее нет с нами?!»
Настала тишина.
— А что она сказала на это? — чуть слышно спросила Лиза.
— Она сжала мою руку и прошептала: «Я буду ее любить, как сестру…»
Руки Лизы бессильно упали на колени. Но опущенной головы она не подняла.
— «Как сестру», — глухо повторила она.
— Вот видишь, Лиза, я не забывал тебя… Хотя, по житейскому катехизису, я должен был забыть весь мир рядом с любимой женщиной. Не говорит ли это одно тебе, что наша душа гораздо сложнее, чем признает ее наша условная мораль?.. Скажу тебе более: был только один очень короткий промежуток в наших с тобою отношениях, когда я был порабощен моею страстью к Кате. И тогда мне показалось, что без твоей любви я сумею обойтись… не стану беднее… Но это прошло скоро, очень скоро, Лизанька! И когда мне показалось, что ты полюбила другого…
Она вдруг встала.
— Пойдем!.. Который час?.. Катя, наверно, вернулась!..
Она шла так быстро, что Тобольцев считал это бегством. Ее лицо пылало.
— Нет, постой! Ха!.. Ха!.. Это спорт, а не прогулка… Сядем там! Наш разговор не кончен.
Она села с своею обычной странной покорностью, которая иногда делала ее похожей на лунатика.
— О себе теперь я знаю все, что мне надо, чтоб жизнь по-старому улыбалась мне. Но есть еще одна загадка. Твои отношения к Степуш… к Степанову… Можешь ты ответить мне откровенно, какие между вами отношения?
Лиза, не глядя на него, бледнела с каждой секундой.
— Я для него… первая… и одна, — вдруг глухо, но твердо сказала она.
— Как это «одна»?..
— Помнишь, я тебе зимой говорила? «Хочу быть первой…» Теперь сбылось. Он меня любит… И не разлюбит, пока я не умру!.. — И такой силой, таким торжеством и страстностью были проникнуты эти наивные слова, что насмешка сбежала с лица Тобольцева.
— Милая Лизанька! Это очень красиво и трогательно — твоя вера в него… Но… хотя Степушка и Лоэнгрин, все-таки он мужчина. И никогда ни один мужчина не довольствовался платонической любовью. Но так оно и должно быть. Любовь — чувство психическое прежде всего… Но ведь мы не из одной души состоим. Половое влечение живет в нас рядом с нашим высоким чувством к одной и толкает в объятия другой, на мимолетную связь. Все драмы в жизни происходят оттого, что женщины никогда не умеют отделить в нашей душе истинную любовь от простого желания. Человек не виноват, что природа бедна и что для выражения неизмеримо различных чувств у нее есть одна только форма. Но тут надо уметь разбираться… Когда я удовлетворяю чувственное влечение с женщиной, в случайной встрече разбудившей мое желание, я похож на дилетанта, наигрывающего польку на скрипке Амати… Ах, Лизанька, зачем ты глядишь на меня такими грозными, мстительными глазами? Я тебе говорю: надо уметь разбираться!.. Какие божественные аккорды я извлеку из того же инструмента, когда в моих объятиях я буду держать женщину, которую люблю? Моя душа та же, как и скрипка та же… Но из жалкого дилетанта я становлюсь артистом. И небо раскрывается передо мною в великом экстазе любви…
— Зачем ты мне это все говоришь? — с трудом спросила она.
— А вот зачем… В жизни далеко не часто и далеко не всем выпадает удача быть артистом в любви и обладать любимой женщиной… И если это случится все-таки, тогда можно… с некоторой уверенностью сказать: «Я у него одна…»
— Ну что ж? — глухо подхватила Лиза и, сорвав ромашку, стала покусывать стебелек, щурясь на цветок и не видя его. — Я у него и есть одна… Другой не будет…
Он молча глядел на ее профиль. Сердце его стукнуло и замерло.
— Лиза… Ты хочешь сказать…
— Он мне муж… Или как там у вас это называется? Любовник, что ли?.. Ну, словом, одна… И другой не будет…
Тобольцев встал. Словно сила какая толкнула его. Он очутился шагах в десяти от Лизы, лицом к корявому стволу молодой сосны… «Почему эта сосна вся красная?» — подумал он, потом провел рукой по лицу. Красные круги все еще плыли перед ним, бледнея, и сквозь этот красный туман он разглядел на скамье всю поникшую фигуру Лизы с опущенной головой.
Вдруг он засмеялся. Лиза испуганно вскинула ресницы. Он смеялся неудержимо, какими-то истерическими нотками. Потом медленно, шатаясь, подошел, грузно опустился на скамейку и судорожно обхватил талию Лизы. Та прижмурила веки и как-то сжалась вся, точно над ней занесли руку для удара.
— Лизанька, милая… Ха! Ха!.. Прости мне этот смех… Это нервное… Ха!.. Ха! От неожиданности… Ей-Богу!.. Обидеть тебя… Ха!.. Ха!.. Я не хочу… Видишь, Лизанька, как это просто случается в жизни!..
— Молчи! Молчи!.. Я ничего не хочу слышать… И перестань смеяться, а то я уйду! Просто ли, нет ли?.. Мое дело судить… А ты молчи!
Настала пауза. Тобольцев жадно, и как чужую, разглядывал теперь эту женщину, которую он когда-то так страстно, так мучительно желал… Оболочка, одна оболочка осталась прежняя… Душа у этой женщины другая… И в этой душе читать он разучился… Он сам не мог понять себя, что пережил он за эти несколько мгновений? Ревность? Жгучую зависть? Обиду, зачем не ему, зачем другому достался этот дикий цветок с его пряным ароматом, когда-то сводившим его с ума?.. Ха! Ха!.. Опять задрожал в нем смех над кем-то… Над собой, конечно! Старая история!.. Один сеет, творит, выхаживает чудную лилию… Другой проходит мимо и срывает цветок… Разве эта душа… эта новая, загадочная Лиза не была его креатурой? Разве он не имел на ее любовь гораздо больше прав, чем тот, другой?..
— Ты, значит, любишь его, Лиза?
— Н-не знаю, — услышал он вдруг тихий, неожиданный ответ.
— Как «не знаю»? Что, кроме любви, толкает вас, женщин, на связи?.. Особенно такую, как ты?
— Тоска, Андрюша! — прошептала она. — Люди от тоски с собой кончают… Мне было все равно…
Он наклонился и поцеловал ее горячую щеку. Она вздрогнула и большими глазами взглянула в его зрачки.
— А мне, Лиза, ты не могла бы отдаться? — серьезно спросил он.
— Никогда! Молчи!.. Как тебе не стыдно?.. Зачем смеешься? Зачем оскорбляешь?
Она вскочила и вся дрожала, стоя перед ним.
— Бог с тобой, Лизанька!.. Какая может быть обида, когда тебя желают?
— Не смеешь желать! У тебя на это жена есть… Ее желай… и целуй… и делай с нею что хочешь! А меня…
— Что? Что тебя?..
— А меня люби только издали… как я тебя буду любить…
— А отдаваться будешь одному Потапову? — Он не заметил в своем волнении, что опять назвал Степана настоящим именем. — Ну что ж ты молчишь?.. Я тебя спрашиваю: отдаваться будешь только ему?
Она не глядела на него. Но в лице ее он прочел ясное и непреклонное решение. И он вдруг почувствовал, что мог бы убить ее скорее, чем добровольно склонить ее теперь на этот шаг!..
Но теперь и он вдруг понял, что, пока он этого не добьется, считать себя счастливым по-старому вполне он уже не может.
Он вдруг тихо засмеялся, качая головой.
— Ах, Лизанька, Лизанька!.. Жалкая раба! Только вырвалась из-под одного ига, добровольно пошла под другое!.. Сознайся: уж небось клятвы давала перед образом с коленопреклонением — «не изменять»?.. Ха!.. Ха!.. Сперва мужу не изменять, потом любовнику?.. Закрепостила себя добровольно?
— Не умею делиться! — гордо возразила она.
— Да этого и нельзя, если б ты даже и хотела! Землянику можно разделить… Яблоко… Дом… Землю… Но даже вот это твое платье белоснежное не поделишь между двумя… Либо цельное, либо никакого… Так?.. Как же ты хочешь делить любовь? Ее дают всю, как дар… насколько хочешь и сколько хочешь…
— И кому хочешь? — подхватила она с дрогнувшими ноздрями.
— Да, да!.. И кому хочешь… Вот в этом истинная свобода… Истинная гордость женская… и уважение к любви, как к божественному элементу и красоте нашей жизни. Даешь ли ты себя, любовь свою, на миг, на день или на всю жизнь — это дело твое, дело твоего вкуса… Но как можешь ты отказывать в любви мне? Любя меня… меня, как ты сейчас созналась в этом, только потому, что ты подарила свою любовь другому из жалости, от тоски, из жажды забвения? Словом, не любя?.. Ведь здесь даже не стена… как та, которая два года назад разделяла нас в твоем религиозном миропонимании… Здесь только сквозная решетка… Толкни ее твоею ножкой! И она упадет… И между нами ничего не останется…
Он с вспыхнувшей страстью обнял ее опять. Он слышал, как под его рукой бурно билось ее сердце.
— А он? — глухо прошептала Лиза.
— Какое мне до него дело! Пусть устраивается сам, как знает!.. Не думаешь ли ты, что он предъявит на тебя свои права? Что он ревновать тебя будет? Возможно… Ведь зверь в нас дремлет всегда. Я сам почувствовал его в себе сейчас… Но ведь на то мы люди, чтоб быть в любви богами, а не жалким стадом ревнивых самцов… И вы — женщины — не самки, которые спокойно ждут конца боя, чтобы отдаться победителю. С инстинктами борются и их побеждают. В этом культура. Пусть торжествуют те, которые не мешают жизни и счастью других!.. Остальные да гибнут!.. Но я вступаюсь за честь Степ… Степушки. Я верю, если ты с ним захочешь порвать хоть завтра, он не сделает тебе ни одного вопроса, ни одного упрека, как бы ему ни было больно…
Ее глаза были огромные и совсем темные. Их лица почти касались.
— Порвать?.. С ним?.. Зачем?.. За что?..
— А ты согласишься жить с двумя? — Он держал ее так крепко, что ей было больно, и она бледнела.
— А ты? — в упор, глухим шепотом кинула она ему. — Ты тоже будешь жить с двумя? Ха!.. Ха!.. Я не турчанка… Нет! В гарем к тебе не поступлю… Нет… И тебя мне не надо! Слышишь?
— Не меня ты любишь, Лиза, а свою гордость…
— Пусть! Коли мне так легче!.. И несчастья чужого не хочу… Ни его… ни Катина горя…
— А мое не в счет?
Она зло засмеялась.
— Беда… Горе какое! Пусти!.. Что держишь так? Вцепился… Дышать больно… Нет! Тебя мне не будет жаль… Такие, как ты, несчастными не будут… Утешишься… Не со мной, так с другой…
— Мне никого сейчас, кроме тебя, не надо…
— Сей-час? — протянула она и опять зло засмеялась. — И ради этого сейчас я должна обмануть Катю?.. Потому что ей-то ты не признаешься ни в чем?
— Никогда! — спокойно и твердо подтвердил Тобольцев.
— Вот видишь!.. И ради тебя я должна отказаться от любви человека, который меня будет любить всю жизнь? Всю жизнь… Я это знаю… И ты это знаешь сам…
— Разве я говорю: нет?.. Он будет тверд, вот как этот дуб перед нами!
Тобольцев с силой и злостью ударил кулаком по скамье.
Она опять засмеялась. В первый раз в жизни она видела Тобольцева раздраженным, хотя он и старался овладеть собой. И это давало ей странное удовлетворение. Она заговорила уже спокойнее.
— Два раза в жизни, когда я… руки наложить на себя хотела… этот человек пришел ко мне с лаской и любовью… С бескорыстной, светлой любовью… — Ее голос задрожал, и лицо озарилось такой нежностью, что у Тобольцева дух захватило. Он не считал Лизу способной на такие чувства.
— Два раза, когда я погибала, он меня спас от отчаяния… Я была одна… во всем мире одна… И если б не маменька в ту ночь, как вы уехали… Ну, да что вспоминать!.. И бросить такого человека… За что?
— Любовь, Лиза, никакой моралью не руководствуется… Ее не покупают за спасибо… Ты все-таки любишь не его…
— Нет, лжешь! Я и его люблю!.. И не откажусь от него теперь… Хотя б за спасение моей души! — с необычайной силой сорвалось у Лизы.
— А!.. — протянул Тобольцев. — Вот что!..
Он глядел на нее, сощурясь, и странные огоньки загорались в его зрачках. Встретив его взгляд, она вспыхнула вся и невольно потупилась.
— Пойдем, — сказала она. — Уж солнце село… Боже мой! Как поздно!
Она встала. Он тоже встал и неожиданно обнял ее опять с такой нервной силой, что она не могла вырваться. Побледнела она так, что даже губы ее стали белые.
— Чего ты боишься? Я — не дикарь… Культурного человека насилие удовлетворить не может. Мне нужна не покорность, а страсть твоя и согласие… И я этого добьюсь!..
— Нет!!. Нет!.. Этого никогда не будет!.. Этого мне не нужно!
Он мгновенно разжал руки.
— Теперь все ясно… Я вижу, ты ценишь Степушку…
Она не поняла в первое мгновение, слишком чиста и наивна была ее душа. Но что-то в его тоне и усмешке было обидное, она это почувствовала.
— Пойдем, — повторила она после минутного молчания, и пошла вперед, подымая шлейф своего белого платья.
Они не заметили, что молчали почти всю дорогу обратно. Вдруг она словно вспомнила.
— Я тебе, Андрюша, сейчас как духовнику призналась… И помни: кроме нас троих — его, меня да тебя — этого никто знать не должен, даже Катя… Я бы и тебе никогда этого не сказала, если б ты меня нынче не оскорбил этим поцелуем…
— Ты опять о том же?
— Нет!.. Теперь я поняла, что ты не хотел обидеть… Но я тебя предупреждаю, Андрюша: никогда не целуй меня еще потому, что это значит — Катю обкрадывать…
— Боже мой! — с отчаянием вырвалось у него:
— Ну, пусть я дура в твоих глазах! Не хочу и не могу лгать!.. Я хочу любить Катю и иметь право ей в глаза глядеть. Если я себя… если тебя уважать перестану, то мне жить уже нельзя будет! Понимаешь? Нельзя!..
— А то, что я тебя люблю сейчас и желаю не меньше, даже больше, чем желаю мою жену, это для нее, ты думаешь, не обида? По-твоему, взять душу женщины, все ее помыслы и желания, это вздор? А взять ее тело, хотя бы на одно мгновение, это преступление?
— Ах, молчи! Молчи! — Она остановилась и зажала уши. — Я глупа… Ты меня словами всегда закидаешь… И пока ты говоришь, я даже согласиться с тобой могу. Но стоит мне остаться одной, я чувствую, понимаешь?.. чувствую, что ты не прав…
— Как Ванька-встанька, — зло усмехнулся он. — Да, женская логика — это именно Ванька-встанька… Я это всегда замечал… Качни его изо всей силы, ударь, переверни, он все-таки на прежнюю точку встанет.
Она не могла не улыбнуться этому сравнению. Она остановилась опять, положила ему руки на плечи и с дивным выражением горя и любви посмотрела в его злые глаза.
«Боже! Какая она красавица стала!.. Какое трогательное, чудное трагическое личико!» — подумал он, смягчаясь невольно.
Она заговорила печально:
— Когда-то я хотела тебя любить таким, каким создала тебя моя фантазия. Но жизнь меня жестоко била… Я научилась любить тебя, каков ты есть… Страдала и прощала. Из души тебя вырвать не могла… Смирилась… И люблю, несмотря ни на что… Потому что разлюбить тебя — значит умереть (ее голос задрожал)… Я тебе — Катю простила… И из-за любви к тебе привязалась к ней… И ни одной черной мысли ни на одно мгновение у меня не было к Кате, как только увидала ее… И твою любовь к ней я на недосягаемый пьедестал поставила. Но помни, Андрюша, помни: третьей я не прощу… Катя и я… Третьей не должно быть между нами! И когда я почувствую, что она все-таки явилась, эта третья… я умру…
Он глядел в эти глубокие, трагические глаза, расширенные ужасом Неизбежного, которое она предчувствовала, казалось, в это роковое мгновение… И ему было сладко и жутко. Он точно летал во сне.
Он бессознательно снял обе ее руки с своих плеч, сперва одну, потом другую… И нежно, долго целовал их, как бы обещая что-то, как бы скрепляя поцелуем этот торжественный договор.
Казалось, и она так поняла. Зонтик ее упал в траву. Тихая улыбка раскрыла ее уста и озарила все лицо. Она смежила ресницы и стояла недвижно, закинув голову и всеми нервами вбирая в себя прикосновение к ее коже его горячих, мягких губ.
Чье-то белое платье замелькало между кустами вдали.
— Катя, — быстро сказал Тобольцев.
Она вздрогнула.
Прощай, чудное мгновение!.. Ты не вернешься…
Лиза подняла зонтик и поспешно двинулась навстречу.
— Андрей, Лиза… Вы, что ли? — кричала издали Катерина Федоровна. — Куда вы пропали? Ужинать ждем целый час…
III
Жизнь молодых на даче потекла мирно с виду. Через месяц отношения к окружающим вылились в определенные формы. Анна Порфирьевна de facto оставалась хозяйкой в доме. Всеми верховодила Катерина Федоровна. И добилась она этого так незаметно, что ни в ком не вызвала возмущения или обиды. Даже строптивая Федосеюшка через какой-нибудь месяц опускала ресницы перед строгими глазами «молодой».
Катерина Федоровна ни разу не сделала выговора прислуге. Она даже голоса ни разу не возвысила. Но распущенная прислуга почувствовала над собой железную руку и соколиные очи настоящей хозяйки.
— Как вы странно живете! — заметила Катерина Федоровна раз как-то за чаем, который подали не в урочный час, потому что Фимочке вздумалось идти за грибами.
— А что? — Анна Порфирьевна покраснела и вся насторожилась.
— Ну, какой же это чай за час до обеда? Только порча аппетита…
— Да ведь я же за грибами ходила! Небось пить захотелось!
— А ты ходи вовремя! Напейся, да и ступай до обеда… то бишь, до ужина. Никак не привыкну к вашим порядкам! — как бы вскользь кинула она.
Фимочка заморгала.
— А тебе угольев жаль, что ли, на самовары?
— Ничего не жаль… А непорядок это…
— Ну, на то и дача, чтоб целый день чай пить!
— Вот это и плохо!.. Катар желудка наживаете беспорядочной едой. Мух разводите, потому что целый день стол стоит неприбранный… Да и прислуге отдохнуть не даете…
— Скажите пожалуйста! Прислугу жалеет! — задорно подхватила Фимочка.
— И очень просто. Они тоже люди… Сделай одолжение! Я с прислуги спрошу больше, чем ты, но спрошу должное, И мне ни одна горничная не посмеет грубо ответить. Но трепать ее зря тоже не буду…
Фимочка раскраснелась и стала обмахиваться платком.
— Гувернантка какая явилась! Ха!.. Ха!..
Досада ясно была написана на ее курносом лице.
— Да, наконец, я о себе забочусь. Вы блюдца вареньем перепачкаете… А кто посуду за вами моет? Все я… Или ты этого не замечала?
— А вольно ж тебе за экономку быть!! Своя воля…
— Кто же, по-твоему, у вас чай разливать должен и посуду мыть?
— А кому придется… Нетрудно, кажется?.. Это не воз возить…
— Однако ты за две недели до полотенца не притронулась… Стало быть, трудно!
— Ах, отстань ты от меня (Фимочка вдруг расхохоталась)! Чисто классная дама! Сейчас видно, немецкая косточка…
— А вы, славяне, ленивые да распущенные, — отгрызнулась «молодая», добродушным смехом подслащая пилюлю. — И разве это дело, что прислуга чай разливает и наши семейные разговоры слышит?
— Так, так, верно, — подхватила свекровь, очень довольная этим нагоняем. — Мне доктор волноваться не велит… Я бросила вмешиваться. А только разгильдяйство ваше и мне всегда постылым казалось…
— Нас целых три у вас… Могли бы с вас заботу снять… На днях слышу, к вам кухарка идет насчет обеда… Неужто и провизию сами выдаете?
— Федосьюшка помогает… У нее ключи, — устало ответила свекровь.
Катерина Федоровна нахмурилась.
— Вы, маменька, нам ключи передайте! Ей-Богу, стыдно так жить без дела!.. Не привыкла я…
— Конечно, правда, — прошептала Лиза.
Фимочка сконфуженно молчала.
— Вот пари держу, — вдруг рассмеялась «молодая», — что у вас никто в доме не знает, сколько в месяц сахару выходит, сколько чаю, кофе, дров, углей, масла, яиц… А ведь это все деньги!.. Да какие еще!.. Воображаю, сколько у вас крадут!
Анна Порфирьевна вспыхнула.
— Нет, Катенька! Вот это вы напрасно!.. У нас люди по десятку лет живут…
— И вы, маменька, напрасно обижаетесь за людей! Не хочу их хулить, а только при таком разгильдяйстве поневоле перестанешь различать, где мое, где твое… Вы говорите: ключи, а я вам говорю, все расперто. Тут даже и воровать не приходится. Воруют тайком, крадучись, из-под замка… А тут приди да бери, никто слова не скажет… Голову даю на отсечение, что вашим сахаром, кофеем и чаем не только ваша прислуга пользуется, а и вся родня их! Это ведь они и за грех не считают — господским добром пользоваться…
— Ну-ну, будет… Распетушилась! — примирительным тоном перебила Фимочка. — Научи, пожалуйста, хозяйничать! Тебя послушаешь — в краску бросает. Чуть не дармоедами в лицо называет. Ха! Ха!.. Объявилось сокровище!
Разговор этот вышел без мужчин, без «мужиков», как в шутку говорила Фимочка.
— Стеша, полотенце неси чистое! Ха!.. Ха!.. Хочу хлеб зарабатывать… Чашки буду мыть, — дурила она, усаживаясь за самоваром.
Но мыла она посуду так неловко, делала так много ненужных движений и, по привычке, размашистых жестов, что смахнула со стола две дорогие чашки и раздавила в руках хрупкое блюдце…
— Ах, досада какая! — крикнула Катерина Федоровна. — Нет, уж пусти! Я сама вымою… Тебе этому делу еще учиться надо…
Фимочка совсем переконфузилась и пригорюнилась даже.
Анна Порфирьевна на другой день передала ключи Катерине Федоровне, и та назначила дежурства… Но уже через две недели выяснилась такая непрактичность Лизы и Фимочки, такое их «разгильдяйство», что обе они упросили «Катю» взять на себя всю обузу.
— А мы тебе помогать будем, — говорила Фимочка. — Ты прикажи, мы выполним. А где ж нам управиться с целым домом? На это талант нужен… Не так просто…
— То-то и оно-то! Возьму на себя все, только уж не мешаться! Чур!.. И не хвататься за чайник! А то одна схватит, чай сольет, другая тоже… Глядь, новый надо заваривать…
— Ладно, ладно! — ластясь к ней, ворковала Фимочка. — Мы за тобой, как за каменной стеной, будем!
— И уж вы меня извините!.. Три раза буду вам чай давать, больше ни-ни!
— Вот так зелье!.. Когда я жить без чаю не могу! Особенно на даче…
— То-то и разнесло тебя… Молодая женщина, а шесть пудов, гляди, весишь? Сердце себе испортила… Умрешь до сорока лет.
Фимочка испуганно закрестилась.
Незаметно Катерина Федоровна изменила и весь строй их жизни.
— Очень нелепо у вас едят, маменька, уж вы меня извините, — заговорила она через неделю после того, как получила ключи.
— Три поколения так жили на моей памяти, Катенька…
— Не обижайтесь, голубушка! Да ведь жизнь-то вперед идет? Наука тоже? Надо и с ними считаться… Вредно так много и нелепо есть, маменька! Ну, к чему у вас, например, два раза в день горячее едят да мясное? И я понимаю: очень хорошо было обедать в старину в двенадцать, когда весь дом вставал в шесть, и все неукоснительно дома ели. А ведь летом наши мужья раньше семи домой не возвращаются. И обедать надо в эти часы… Без них наедаться нам, женам, даже неудобно как-то.
— А как же до тех-то пор! — Фимочка даже побледнела.
— Завтракайте в двенадцать, в два пейте чай, в семь обедайте, потом в десять опять чай с легкой закуской, и в одиннадцать все должны быть в постели. А то ты (она обернулась к Фимочке) — ложишься в два, встаешь в двенадцать, за обедом ничего не ешь. А через час тебе есть хочется, давай тебе самовар!.. Этакая безалаберщина татарская!.. Лиза, та податливее. Я ее приучила рано вставать. И что это за жизнь?.. Летом утренние часы самые дорогие. А вы… дрыхнете…
— Верно, — вздохнула свекровь. — Все верно, Катенька… Совсем эта молодежь жить не умеет…
— Ха!.. Ха!.. А в жару за грибами и ягодами идет, когда все давно босяки обобрали… Нет, ты встань в семь, тогда тебе день-то каким красивым покажется! Спроси Лизу вот, как мы с ней по грибы ходим на заре, босиком, платочками повязамшись…
— Идиллия! — Фимочка презрительно оттопырила нижнюю губу. — Смотрите, как бы вместе с грибами босяки вас-то не обобрали!
И месяца не прошло, однако, как все в доме стали жить «по новому раписанию», язвила Федосеюшка. Ей с вечера молодая хозяйка отпускала чай, кофе, сахар, хлеб и бутерброды для мужчин с телятиной, холодным мясом или ветчиной.
— Нельзя, нельзя, — строго сказала она им на их недоуменные протесты. — Целый день работаете, надо силы подкреплять…
— Да мы чайком, Катерина Федоровна, балуемся… с баранками…
— Что вы мне этим чайком всюду в глаза тычете? Подумаешь, польза какая! Только жиреете вы с чаю. Сердцу вредно, а желудок пустой. Вот ешьте бутерброды, коли не соглашаетесь тратиться на горячие завтраки!
В сущности, «мужики» были очень тронуты этой заботой.
— От вас вот не дождались пальца даже пососать, не токмо что ветчины али что там, — с сердцем сказал Капитон Фимочке. Та расхохоталась, а за завтраком в лицах и с огромным комизмом изобразила эту сценку.
Анна Порфирьевна вставала в шесть. Оба «братца» тоже. После чаю они ехали в Москву, по конке. Сама Катерина Федоровна, как ни хотелось ей спать от беременности, все же подымалась в восемь, чтобы напоить кофеем мужа, который ехал с своим неизменным Сергеем к десяти часам в банк. В девять в большую столовую, внизу, подавали самовар, и Катерина Федоровна шла будить весь дом. Беспощадно срывала она одеяло с нежившейся Фимочки, прыскала на нее с хохотом свежей водой, тащила у нее из-под головы подушку.
Фимочка ругалась целую неделю, но на другую к девяти уже вскакивала сама и запиралась на задвижку.
— Встаешь? — за дверью спрашивала Катерина Федоровна.
— Сплю! — сердито кричала Фимочка.
— То-то… Самовар на столе. Остынет, второго не будет. Пей холодный… И кофе сейчас подают…
— Тиранка… Инспектриса! — ворчала Фимочка, покорно натягивая чулки. Она любила утром кофе с жирными сливками, с сдобными домашними булочками, и лишиться этого ей было бы тяжело.
Катерина Федоровна за месяц изучила вкусы всей семьи, и всем старалась доставить удовольствие. Но за это требовала порядка и дисциплины. На третью неделю Фимочка вставала сама. «В пансион благородных девиц поступила…» — язвила она.
Лиза очень ценила утренние часы, когда они с Катей шли в лес и вели задушевные, поэтичные беседы. О чем? О прошлом Кати, об ее лишениях, об ее робких, придушенных мечтах… Потом о встрече с Тобольцевым, об ее будущем ребенке, которого обе они любили уже всем сердцем. Никогда только не касалась их беседа одного — страсти Тобольцева к его жене… Но каждый день Лиза говорила себе: «Нынче спрошу… нынче…» И сердце ее замирало.
— Фимочка! Утренний кофе пей в дезабилье, — говорила Катерина Федоровна. — Мы тут все в капотах, мужчин нет. Навести красу да кудельки завить потом успеешь. А меня отпусти… Мне только до двенадцати погулять можно, пока мясник с зеленщиком не приехали…
Она и мясо, и зелень выбирала сама, учась у опытной кухарки. Это избавляло ее от необходимости вести запутанные счета и книги. Она все брала за наличные и на этом выгадывала очень много, что с удовольствием констатировал Капитон, подводя итоги месячного бюджета. Оба братца, видя практичность и «систему» сестрицы, прониклись к ней еще большим уважением, а Николай прямо-таки ее бояться начал.
— Вот это хозяйка, — не раз говорил Капитон матери. — Уж за что такую жену Бог Андрею послал, не знаю! Но с такой даже он не пропадет.
В двенадцать ровно на даче подавали завтрак, без горячего, но легкий и питательный, с массой зелени и овощей, что полезно было Анне Порфирьевне. Когда к ней приехал ее домашний доктор, Катерина Федоровна, хорошо зная значение гигиенического стола, подробно расспросила его, как кормить его пациентку, и потом от системы она уже не отступала.
— Клад эта невестка у меня! — растроганно сказала Анна Порфирьевна доктору и вытерла влажные глаза. — От скольких хлопот и волнений меня избавила! Дома не узнаю за один месяц… Это Господь мне ее послал!
— Одно слово — министр! — смеялся Тобольцев.
После двенадцати до трех каждый мог делать что хотел. Катерина Федоровна купила огромный колокольчик, и дворник звонил в определенные часы, сзывая семью к завтраку и обеду.
— Нельзя ли чайку? — раз после завтрака взмолилась Фимочка.
— В три часа будет чай… Не знаешь разве?
— Катенька, сейчас до смерти хочется… После соленого…
— Не дам сейчас! Ешь ягоды!.. Нарочно для этого ягоды покупаю… Пей молоко! Вреден чай после еды. Перетерпи! Через недельку отвыкнешь…
И Фимочка, с видом жертвы, ела сперва клубнику, потом малину… И все вздыхала.
Но иногда Фимочка не могла или не хотела стерпеть. Неукоснительно в первом часу Катерина Федоровна садилась за рояль и два часа играла гаммы и этюды. Фимочка ложилась в блузе на кушетку, с романом в руках. Прислуга за кухней, под соснами, пила в это время чай. Фимочка звонила Стеше и шепотом, хотя целый этаж отделял ее от «молодой», умоляла ее принести ей чашечку.
— И вареньица твоего, Стеша, пожалуйста…
— Ладно, ладно… Уж лежите, — шептала Стеша. И обе они смеялись, когда Фимочка с ужимками и гримасками, кладя палец на губы и поглядывая в потолок, где гудел рояль, с наслаждением потягивала горячую влагу.
Стеша недолюбливала молодую хозяйку и была рада ее обмануть, недовольная гнетом железной руки.
— Кабы Федосеюшка только не подглядела! Ох, уж и лиса же эта девка!.. Видит, что «сама» обмирает над невесткой… И Боже мой! Так хвостом и виляет перед молодой! Так и стелется!.. И помяните мое слово, Серафима Антоновна, она уж свое возьмет! В душу вползет змеей… И обойдет молодую, как старую обошла…
А Фимочка блаженствовала, «полоща себе кишочки», и думала, слушая гул наверху: «В этакую-то жарищу да по роялю кулаками стучать!.. Два часа „запузыривает“… Что значит немка-то! Не наша кровь!..»
Раз как-то Фимочка разомлела после чаю, да и заснула на кушетке. Катерине Федоровне понадобилось спросить что-то насчет детей, и она без четверти три, окончив играть перед чаем, вошла в будуар Фимочки. Чашка на маленьком столике и блюдце с вареньем, по которому бродила стая мух, кинулись ей прежде всего в глаза. Фимочка проснулась, в испуге села на кушетке и вспыхнула.
— Хороша, нечего сказать!.. Потихоньку пьет…
— Катенька… Ей-Богу, в первый раз!
— Глупая баба! Чего ты передо мной извиняешься? Разве здесь не хозяйка?.. И откуда этот чай?
— Мне Стеша принесла своего…
— Фи! У прислуги побирается… Коли хотела, почему за ключами не прислала?
— Катенька, я знала, что ты будешь сердиться…
— Да мне-то что? Коли хочешь от ожирения погибнуть, сделай одолжение!.. Я пальцем не шевельну. Я полагала, ты сама свою пользу понимаешь… И, кажется, сговорились мы с тобой о порядке, и ты согласилась его не нарушать…
— Катенька… Ну, прости!..
— Подумаешь, я угольев жалею и чаю, а не ее здоровья…
— Ну, не сердись, Катенька! Ей-Богу, больше не буду никогда! — И Фимочка кинулась обнимать Катерину Федоровну.
Та с виду как будто и забыла об этой сценке, но иногда нет-нет, да и «съязвит» неожиданно: «А вкусен ли Стешин чай?..» На самом деле она никогда не простила Фимочке обмана, особенно в стычке с прислугой. С этого момента она стала презирать ее. И в тоне ее, когда-то дружелюбно-насмешливом, появились новые нотки. Утрата этой иллюзии еще теснее связала ее с Лизой. «Вот уж эта не обманет, не продаст за конфетку! Адамант![203] И до чего же взыскана я судьбой, что нашла такого друга!.. Первого друга за всю мою жизнь!..»
Как властолюбивая натура, она ценила Лизу еще за то, что та проникновенно как-то подчинялась всем ее вкусам и требованиям, как будто у нее не было ничего своего.
— Ого!.. — сорвалось как-то раз у Тобольцева, когда жена определила ему свои отношения с Лизой, которыми он очень интересовался. — Ты, Катя, ее не знаешь! Она не послушная, а гибкая… вот как эта ветка… Прижми ее, придави… сядь на нее, она все стерпит, коли не сломится. А попробуй отпустить ее, она вся распрямится и на свое место станет… Так и Лиза…
— Ты идеализируешь ее, — спокойно возразила жена. — Впрочем, о Лизе не спорю. Но тебя послушать, у тебя все интересны. А просто это твоя фантазия всех в яркие цвета одевает… Ты в людях только бабочек видишь с радужными крылышками… А, в сущности, кругом одни гусеницы..
— Нет, здесь одна только гусеница… Это Фимочка…
Катерина Федоровна так заразительно и громко расхохоталась, что ей завторили дети Фимочки, бегавшие в цветнике, внизу. Они захлопали в ладоши и закричали:
— Тетя Катя!.. К нам иди!..
— У, душки! Ангелы небесные! — крикнула она, подходя к окну, и послала им поцелуй.
Этих детей она полюбила с первой минуты, как увидала их по приезде из Киева. Их тогда одели в шелковые костюмчики и новые башмачки. Пете было четыре года, Мане — три. Оба были похожи на Фимочку — белокурые, пухлые, с голубыми глазками и ярко-розовыми золотушными щеками.
— Это чьи же? Прелесть какая! — закричала «молодая». Она села на корточки, обняла ребят, расцеловала их испуганные глазки, их ручки. И тотчас разглядела, что ногти и ушки у них грязные, а под шелковым платьицем у Мани рваные штанишки.
Капитон был нежным отцом, дочку прямо-таки боготворил и часто упрекал Фимочку за ее равнодушие и беспечность.
— Какая ты мать? Наша кошка на кухне и та лучше свои обязанности знает…
Лиза баловала его детей, и за это он платил невестке симпатией. Сам он редко видел ребят, разве по праздникам. Холодность бабушки к внукам всегда была его больным местом. На этот раз ласка «молодой» к его заброшенным детишкам поразила Капитона несказанно.
— Неужто так детей любите? — взволнованно спросил он ее.
— Да разве можно не любить этих ангелов? — страстно крикнула она. — Я и на улице-то ни одного ребенка не пропущу без поцелуя… А тут свои… Что на свете чище и красивее цветов и детей? Это поэзия нашей жизни.
Капитон был растроган. Он кинул уничтожающий взгляд сконфуженной Фимочке и призадумался на весь день. Было что-то в речах этой удивительной женщины, что взволновало его невыразимо… А ведь сам он ее до сих пор чужой считал и даже готов был вначале враждебно отнестись к этому новому лицу в их семье… «Свои… родные… В сущности, разве это не одни слова?.. Даже у маменьки? А эта о любви заговорила сразу… Да голосом каким!..» Он чувствовал, что стоит здесь перед целым миросозерцанием, стройным и несокрушимым, как обелиск.
Скоро он убедился, что «молодая» любит детей не «на одних словах» и не по-Лизиному. Игрушками не дарит, даже порицает обилие игрушек; конфетами не кормит, а, напротив, сердится, когда Фимочка или Лиза безо времени пичкают их шоколадом. Но родная мать не могла бы лучше следить за их здоровьем и чистотой. Детская, как и весь дом, подчинилась строгому режиму. Ребят, привыкнувших валяться в постельках, подымали в семь, купали их в холодной воде. После чаю вели в парк до самого завтрака. В жаркие дни Катерина Федоровна заставляла их брать солнечные ванны — голеньких, в одних рубашках, их сажали на горячий песок. В холодные дни и в дождь она устраивала им фребелевские игры[204]. Часами заставляла плести коврик из пестрых бумажных ленточек, клеить коробочки, строить по плану дома из кубиков… Словно по волшебству кончились крики и драки, раздражавшие больную бабушку. Катерина Федоровна весь день оставляла детей на воздухе и требовала, чтоб в семь вечера они были в постели. Обедали они отдельно от больших, а в шесть им подавали чай с легкими бутербродами. Сырое молоко и сырая вода были строго запрещены. Благодаря этой системе, через два месяца уже дети поправились от бессонниц и катара желудка… Спать дети должны были в темноте. Когда Маня капризно заявила, что она засыпает, только держа за палец няньку, Катерина Федоровна сказала: «А у няньки болит палец, она до утра не придет». Маня было захныкала, но тетя прикрикнула: «Спать сейчас! А то разлюблю!..» Маня стихла, начала глотать слезы и незаметно уснула. А через неделю она уже совсем не заботилась о пальцах няни и стала «шелковой».
Каждое утро Катерина Федоровна, целуя детей, оглядывала их зубы, ногти и их белье и сурово выговаривала няньке, если замечала упущение. Она входила в детскую и проветривала комнату, оглядывала матрасики, воевала с ленивой, неряшливой Фешей, — словом, все поставила вверх дном. Избалованная Феша возненавидела «молодую» с первого дня и беспрестанно порывалась грубить. Но Катерина Федоровна казалась неуязвимой. «Я с вами не разговариваю, — был ее обычный ответ. — Я вам только приказываю. Потрудитесь повиноваться!»
— Что ты платишь няньке? — как-то раз спросила она Фимочку.
— Восемь рублей. А что?
— Никуда она не годится! Прибавь двенадцать, и у тебя будет немка… Я такой дряни и даром держать бы не стала…
— Ах, Катя!.. Как дорого! Двадцать рублей!
— Откажи себе в лишней кофточке, но не жалей на ребят. Мне больно глядеть на них… Как еще они не окривели или в колодезь не упали? Разве за ними есть присмотр? Это от такого-то богатства!
Пробовала она говорить и с Капитоном, но и тот ужаснулся расходу.
Помогло несчастье. В августе вспыхнула дизентерия. Катерина Федоровна запретила детям ягоды и фрукты, заказывала им компоты.
— Оборони Боже, няня, дать им зелени или молока сырого!
Она твердила это каждый день. Тем не менее Маня заболела.
— Зеленью обкормили, — объявила Катерина Федоровна Капитону. Я до доктора таз оставила… Подите взглянуть! Либо дизентерия, либо острожелудочный катар.
Капитон схватился за голову.
— Сестрица!.. Что же это будет? Ведь мне девчонка всех на свете дороже!
Синие глаза засверкали гневом.
— То-то оно и заметно! Жалели на бонну, а теперь во что болезнь обойдется? Хорошо еще, если жива останется! Не верю я в такую любовь!..
— Сестрица, голубушка…
— Говорила я, что ваша нянька дрянь, не хотели вы мне верить?
Капитон с кулаками полез на няньку. Та дерзко отрицала свою вину. По улики были налицо. Доктор подтвердил подозрения, и участь Феши была решена. Капитон хотел ее прогнать без денег. Но Катерина Федоровна сказала:
— Это некорректно… Делала она это не со зла, а по невежеству… Что с темного человека спрашивать?.. А держать ее в детской вред. Заплатите ей за месяц вперед, а с Маней мы и одни справимся…
— За месяц вперед? Этакой стерве?.. За то, что она моего ребенка погубила?
— Вы сами его погубили. Нечего с больной головы да на здоровую сваливать! Рассчитайте ее немедленно!..
Капитон вышел как оплеванный из ее комнаты. Ослушаться невестки он все-таки не решился.
Феша как громом была поражена, увидав деньги в руках. На кухне возбужденно обсуждали этот инцидент… Все знали жадность Капитона и понимали, что если он заплатил рассчитанной прислуге за целый месяц вперед, то это было влияние «немки», как звала ее Феша.
— Вот тебе и немка проклятущая! — ахала Стеша… А Федосеюшка улыбалась своей загадочной улыбкой.
Феша целый час плакала на кухне. Потом она подстерегла Катерину Федоровну в коридоре и упала ей в ноги, заливаясь слезами.
— Матушка-барыня, простите Христа ради! Виновата… Со зла на вас дите яблоком обкормила… Нечто я думала, что от яблока будет болесть? И дала-то трошечки… Простите вы меня, окаянную!
На все ее просьбы дать рекомендацию Катерина Федоровна объявила:
— Никогда не дам! Одно дитя сгубили вашей темнотой, и других погубите… Какая вы нянька? Ступайте в горничные!..
Она осталась непреклонной и на мольбы простить ее. Так Феша и ушла.
Болезнь тянулась две недели, и если б не уход Катерины Федоровны, Маня умерла бы. Так сказал доктор родителям и бабушке. Капитон заплакал, узнав, что опасность миновала, и кинулся целовать руки невестки.
— Прикажите теперь, костьми за вас лягу! — сказал он ей просто и искренно.
Она расхохоталась.
— Ловлю вас на слово! Чтоб через неделю тут немка была! Пошлите Соню в Москву, она найдет… А здесь пусть Лиза меня сменит!.. Я падаю от усталости.
Она спала как убитая двадцать часов, не просыпаясь, Тобольцев перепугался даже. По она очнулась и радостно засмеялась.
— Как хорошо проснуться с мыслью, что этот ангел спасен!
— А ты-то сама? О себе ты думала?.. В твоем положении?
— Бог милостив, Андрюша!.. Я эту девчонку, как родную, полюбила. И если б она умерла, я никогда бы не утешилась!
«Какая сложная натура! — думал он. — Рядом с несомненной черствостью к людям — такие сокровища любви!»
Весь этот случай имел последствием то, что Катерина Федоровна заняла в семье Тобольцевых исключительное положение. Все признали ее ум, ее моральный престиж… В детской, в кухне ее слово стало законом. Ее доброта к детям, ее нежность к свекрови и забота о прислуге, к которой она относилась с тактом и справедливостью, — подчинили ей, наконец, все сердца. «Катя сказала…» «Молодая велела…» Этого было довольно.
Административные способности Катерины Федоровны так восторгали Капитона, что он по первому слову ее выдавал ей, не торгуясь, хозяйственные суммы и никаких распоряжений ее не критиковал. А новая бонна, юная немочка, восторженно полюбила Frau Katharina.
Казалось, добрый гений простер свои крылья над этим домом. Каждый чувствовал о себе здесь заботу; каждый находил удовлетворение своим вкусам и невинным слабостям. Например, Капитон страдал от запаха нафталина, но Фимочка каждую весну забывала либо игнорировала это, И Федосеюшка продолжала пересыпать нафталином все шубы. Не успел Капитон заикнуться об этом при невестке, как она собственноручно вытащила из сундуков все его вещи и, проветрив их, переложила табаком и камфарой. Вечером Капитон свирепыми глазами посмотрел на пухлые прелести Фимочки:
— Восемь лет душила проклятым зельем… Допроситься не мог… Надо было Андрею жениться, чтобы мне покой узнать…
— Ха!.. Ха!.. То-то он для тебя женился!..
— Дурища!.. У! Дурища толстая! Разнесло тебя от лени… Учись теперь, как люди живут да как жены за мужьями ходят…
— За чужими особенно… Ха!.. Ха!.. А ты ей свечку поставь, Кате-то… да клади земные поклоны…
— Тьфу! С тобой говорить — что воду толочь… Пропила ум-то, коли и был когда!
— Ишь ты! — Фимочка обиженно оттопырила нижнюю губу. — Все умна была да красива. А тут вдруг… Скажите пожалуйста! И глупа стала… И толщиной попрекает… Небось была бы худа, как Лиза, не влюбился бы… — Она повернулась спиной к мужу и презрительно бросила: — Индюк!..
Капитон уж глаза завел, а она вдруг покатилась со смеху.
— А вдруг как это ты и впрямь втюрился в Катеньку? Вот так штука! Ха!.. Ха!.. Ха! Завтра ей еще сцену ревности устрою… Ха!.. Ха!..
Капитон свирепо фыркнул:
— Чего ржешь? Кобыла гладкая!.. Чего спать не даешь?
Но Фимочка долго хохотала, глядя, как Капитон накрывался с головой одеялом и клал на ухо одну из ее бесчисленных «думок».
Капитон имел две невинные слабости: по праздникам он любил после обеда выпить стакан очень крепкого кофе с рюмочкой бенедиктина. Но в этом безалаберном доме случалось часто так, что либо от фунта кофе оставалось к воскресенью всего пол-ложки в буфете, либо совсем забывали его сварить. А чаще всего подавали «бурду»… Ликер Капитон хранил у себя в конторке, под ключом.
Теперь он каждый день наслаждался чашкой крепчайшего кофе, искусно сваренного ручками Катерины Федоровны для него нарочно.
— Сестрица, не жирно ли это будет каждый день так угощаться? — сорвалось у него как-то раз.
— Как это можно? — горячо крикнула она. — Человек работает целый день на семью, придет домой, и чтоб его не побаловать?
И Капитон, не целовавший руки ни у одной женщины, кроме матери, каждое после обеда подходил теперь приложиться к ручке невестки.
В первый раз увидав это, Фимочка вспыхнула, но рассмеялась и через стол протянула мужу свою пухлую руку, унизанную кольцами.
— На!.. И мою целуй!
Но Капитон очень холодно взглянул на жену, не желая понимать шутки.
— Это за что же? Твою?.. Что за восемь лет чашки кофею не выпил в свое удовольствие?
Все рассмеялись. Даже Анна Порфирьевна.
— А-га!! — торжествующе крикнула Катерина Федоровна и весело подмигнула Фимочке.
Фимочка стукнула кулачком по столу.
— Катерина! Ты у меня мужа отбила… На дуэль вызываю!..
— Согласна… Будем на швабрах драться, — подхватила Катерина Федоровна среди общего смеха.
Взбалмошная Фимочка, действительно, с ревнивой досадой наблюдала, как растет Катя в глазах ее мужа. Но такт Катерины Федоровны выручал ее из самых рискованных положений. Она все умела обратить в шутку; умела обезвредить самые ядовитые стрелы своим юмором.
Капитон до страсти любил читать «страшное». Любил даже больше винта. Но читать ему по вкусу приходилось редко. Обе «дамы», как выражался Тобольцев о невестках, поглощали романы Марселя Прево и Бурже[205] в переводах. А Тобольцев читал журналы да серьезные книги.
Неожиданно Капитон сошелся во вкусах с Катериной Федоровной. В доме появился Конан-Дойль, «Приключения Шерлока Холмса», «Баскервильская собака»… Капитон наслаждался теперь жизнью в семейном кругу и даже не скучал без винта.
Любил он также и политику, но не подозревал за собой такой страсти, пока не вспыхнула война с Японией. Он ни о чем, кроме войны, говорить не мог. Когда погиб Макаров в затонувшем «Петропавловске»[206], Фимочка, вернувшись поздно из гостей, увидела неожиданное зрелище: Капитон сидел в спальне над телеграммой и плакал.
— Гос-с-споди! — сорвалось у Фимочки. — Подумаешь, дядя родной затонул!.. Есть о чем плакать! Мало их, адмиралов-то?!
Но Капитон с таким бешенством кинулся ее ругать, что она не на шутку струсила… Чего доброго, он ее побьет!..
И что теперь радовало бесконечно Капитона — это патриотизм Катерины Федоровны. Фимочка и Николай были довольно-таки безразличны. Анна Порфирьевна и Лиза как-то загадочно отмалчивались, а с Тобольцевым прямо невозможно было говорить!.. Душа закипала, когда он начинал доказывать, что для блага России надо желать победы Японии. Теперь Капитон получил пламенную союзницу, которая с пылающим лицом и сверкающими глазами, как пантера, кидалась в спор с Андреем…
— Куропаткин[207] сказал, что подпишет мир только в Токио, и кончено! — объявляла она, с ненавистью глядя в насмешливое лицо противника. Поражения русских на Ялу и под Тюренченом не могли сбить ее с позиции. Она верила в русского солдатика, она пророчила близкие победы. И случались дни, когда Капитон казался ей ближе ее собственного мужа.
С одним Николаем, хотя отношения их были корректны с виду, Катерина Федоровна не сближалась. Она не симпатизировала ему. Прежде всего за Лизу. А еще более за его гаденькую, трусливую и лживую душу. Катерина Федоровна любила только смелых людей. Она чувствовала, что у Николая «запачкан хвост», и брезгливо сторонилась от сближения с ним. Но, верная себе, она никогда не забывала о вкусах Николая; следила, чтоб в доме всегда была его любимая рябиновая настойка и закуска из маринованных грибов. Первому ему она подавала крепкий стакан чаю вечером, зная, как он сердится за то, что «дамы» оставляли ему спитой чай. И Лизу она нередко укоряла за отсутствие заботы о муже.
Словом, к концу лета никто не мог себе представить, что «молодая» исчезнет из их новой, налаженной жизни и что безалаберная семья будет снова предоставлена самой себе. А Катерина Федоровна принимала как должное это немое признание ее власти. Иначе и быть не могло!.. И ничьей другой власти рядом с собой она не потерпела бы!
Больше всего она любила время между трехчасовым чаем и обедом, которое она ежедневно проводила у матери. Иногда она приходила туда с Лизой, иногда с мужем, а чаще всего одна. Всегда приносила она с собой яблоко, пару груш, миндальное пирожное… Она наводила порядок в маленькой даче; садясь на скамеечку у ног матери, тихонько подымала край ее платья, чтоб видеть, чиста ли юбка на ней, не терпит ли она от беспечности неряшливой Сони, которая сама ходила вся на булавках, как ни преследовала ее за это Катя. Она проверяла хозяйственные книги, которые теперь, по ее требованию, вела сестра, и ласково делала Соне замечания. Она читала матери вслух газету или роман. Никогда не забывала она переменить ей книги в библиотеке. Она любила говорить с ней о будущем ребенке, наполнявшем ее душу сладкой мечтой. Будущая бабушка с наслаждением вязала искусными пальцами крохотные башмачки и кофточки из мягкой, светлой шерсти для «маленького человечка», а Катя приносила туда свою любимую работу: распашонки из мягкого старого белья. И Соня помогала сестре шить это странное приданое.
Дома Лиза с большим искусством шила в подарок будущему племяннику, «маленькому Андрюше», рубашки из тонкого, как шелк, французского батиста. И Катерина Федоровна любила эти часы работы в дурную погоду, когда нельзя было гулять. Мысли бродили среди мирной тишины красивой комнаты, откровенные признания так легко срывались с уст в этой интимной обстановке на неожиданные вопросы Лизы, низко склонявшей черную головку над белой лентой батиста.
Жизнь Катерины Федоровны была полна и счастья, и дела. Много красок сумела внести она в серый быт этой семьи, где до сих пор никто, кроме Анны Порфирьевны, не понимал, как можно не скучать дома. Дом был для еды и спанья, иногда для тяжелых семейных стычек. Все рвались на улицу, в театр, в гости, в клуб… Теперь, если не считать Николая, каждый праздник находившего предлог, чтоб удрать к Фанничке, все полюбили «очаг», как говорил Тобольцев. Ходили гулять, непременно приглашая и Соню, совершали сначала даже далекие прогулки-пикники; катались компанией в лодках, на Яузе; посещали симфонические концерты на «кругу»; слушали музыку Катерины Федоровны; в дождливые вечера читали вслух. Читал всегда Тобольцев — что-нибудь из Чехова или Короленко — и оставлял глубокое впечатление. Капитон очень любил эти литературные вечера. Но больше всех наслаждались ими, как и музыкой, Лиза и Анна Порфирьевна. «Ах, Лизанька! — сказала она раз. — Как опустеет наш дом, когда молодые из него уедут! Точно душу вынут из семьи…»
Соня почти каждый вечер приходила в семью Тобольцевых. Минна Ивановна ждала ее, читая в постели. Ее провожали всегда компанией: Капитон, привыкший ложиться позже и наслаждавшийся этим новым строем жизни; Фимочка, в угоду Кате делавшая вечерний моцион; сама Катерина Федоровна, Тобольцев и Лиза. В редких случаях один Тобольцев. У Сони был хорошенький голосок, и они с Андреем Кириллычем пели дуэты. Тобольцев, учившийся когда-то года два на скрипке, исполнял нетрудные и красивые вещицы. У него был приятный баритон и настоящий талант к мелодекламации. И он прекрасно декламировал под искусный аккомпанемент жены, доставляя огромное наслаждение всей семье.
— Боже мой! Какая идиллия! — нередко говорил он. — Трудно поверить, глядя на такую сытую и буколистическую жизнь, что где-то идет война, что где-то зреет революция… Что нам Гекуба?
И всякий раз Катерина Федоровна сердилась. С какой стати? Разве у них нет права на счастье? В тоне мужа и еще более в том, чего он не договаривал, было что-то, раздражавшее ее безмерно… Она удивлялась вообще тому, что мало-помалу, среди безграничного, казалось, довольства жизнью, она вдруг стала наталкиваться на какие-то острые углы, причинявшие ей боль. А так как ей хотелось безмятежного счастья и она гордо говорила себе, что это счастье она заслужила, — то виновник диссонансов, нарушавших гармонию ее жизни, вызывал в ней горечь и раздражение. Виновник был Андрей…
Да, как это ни странно! Тот, к кому она больше всех предъявляла требований… Он раздражал ее не только равнодушием к славе России, насмешками над Куропаткиным и восторгами перед японцами. Он раздражал ее привычками богемы и «разгильдяйством», не поддававшимся никакой дисциплине. Он один во всем доме манкировал священными часами обеда, завтрака и чаепития, и, когда она выговаривала ему, он пожимал плечами и спрашивал:
— В чем дело? Из-за чего столько шума? Что обед простыл? Я могу пообедать и в трактире…
— Конечно, все можно! — резко подхватывала жена. — Но пора бы и бросить холостяцкие замашки! Если каждый будет так рассуждать, так дом обратится в постоялый двор…
В первый раз, когда она сделала ему при всех этот выговор, он чуть-чуть побледнел, ноздри его дрогнули, но он улыбнулся.
— Ты успокоишься, если я тебе скажу, что меня задержали важные дела? — сдержанно спросил он при всех.
— Дела можно делать и после обеда.
— Еще бы!! Пусть гибнет мир! Да здравствует желудок!.. Или, то бишь, очаг!
Она промолчала. Однако он не подумал извиниться. Затаив обиду, она сделала вид, что инцидент исчерпан.
Но эти «выходки» Андрея не прекращались, накопляя ее раздражение. Еще более возмущало ее, что Андрей, как волк, все в лес глядит из прекрасного гнездышка, которое она ему устроила. Чего ему не хватало здесь, она не знала. Но чувствовала смутно, что его не удовлетворяют ни эти тонкие обеды, ни эти вечера с музыкой и чтением, ни буколические прогулки всей семьей, ни «пышный расцвет родственных чувств», как он нередко выражался. Он скучал, или «снисходил»… Она это чувствовала… Он производил впечатление какого-то «знатного иностранца», заехавшего случайно в глушь, Катерина Федоровна не умела определить это впечатление, внезапно поразившее ее уже в конце лета. Но примириться с ним она не могла и не хотела. «Неужели без театра тоскует?.. — спрашивала она себя с безграничным изумлением. Допустить, что его не удовлетворяет даже ее любовь, она не могла. Он был нежен с нею даже больше прежнего, и страсть его не остыла. О нет! Он не был сыт ее ласками, она это думала с гордой улыбкой. Но иногда ей казалось, что у нее нет ключа к его душе, что вне минут страсти и забвения он ей бесконечно далек, дальше даже, чем Капитон… И, о ужас! Ей иногда казалось, что этот мягкий Андрюша, вчера еще ее раб, может быть и жестоким, и непокорным, и ускользнуть из ее рук… Но эти мысли вызывали у нее такое болезненное сердцебиение, что она гнала их. Ей вредно волноваться… Она нарочно закрывала глаза на все, что ей не нравилось в муже… «Женится, переменится… Давно ли, в сущности, они женаты?»
Очень часто он неожиданно из Москвы телеграфировал, чтоб его не ждали к обеду. Когда вернется, он тоже не знает… Катерина Федоровна всегда приходила в дурное настроение, и это невольно отражалось на всем доме.
В первый раз, когда он остался в городе, она встретила его сурово:
— Где ты ночевал?
— На квартире…
— Почему?
— Было поздно возвращаться. Засиделся в клубе…
— В клубе! Я думала, какое-нибудь важное дело!
— Так оно и есть, Катюша…
— Что ты мне говоришь? Какие могут быть дела в клубе?!
— Ну, не дела… встречи… Я встретил там артиста, которого безумно люблю, с которым жаждал познакомиться… Мы ужинали, засиделись…
Она перебила его гневно:
— Какое безобразие, Андрей! В какое положение ты меня поставил перед всеми! Что подумают о тебе?
Его глаза потемнели.
— Кто?.. Кто смеет судить меня? И становиться между нами?
— Как кто? Все… Родные, прислуга…
— Катя! И тебе не стыдно бояться того, что плетут Стеша с Федосеюшкой? Где твоя гордость?
Она вспыхнула.
— А Лиза? А Капитон? А маменька?
— Так неужели ты думаешь, что я в угоду кому бы то ни было, из страха чего бы то ни было лишу себя хотя б ничтожной радости? Не пойду навстречу своему желанию?
Этот крик вырвался из его души даже помимо его сознания, осветив мгновенно всю основу его натуры и миросозерцания. И если б она не была так слепа и прямолинейна, она увидела бы у самых ног своих бездну, разделявшую их души… Но она не поняла.
— Что ты этим хочешь сказать? — прошептала она упавшим голосом.
Он тотчас овладел собой.
— Здесь нет ничего обидного, Катя, для тебя… Этим я хочу сказать только, что глубоко презираю суждения людей, которые ниже меня по развитию. Это я тебе говорю раз навсегда, чтоб отнять у тебя этот именно аргумент. Говори только о себе… Ты ревнуешь?
— О нет!.. Ты знаешь, что я тебе верю.
Он был тронут ее голосом, больше даже чем словами. Он обнял ее.
— Остальное вздор! Но помни, Катя: я люблю тебя и маменьку больше всего в мире… — Он вспомнил о Степане, о Лизе, завладевшей снова его душой, но промолчал… Зачем? Она не поняла бы его… — Больше всего в мире, — повторил он. — Но свободу мою, Катя, люблю больше, чем вас обеих…
В его объятиях она вдруг вся как-то «задеревенела»… Он это почувствовал.
— Маменька мою натуру знает и никогда не посягала на мою свободу… За это я ее ценю еще более. Она женщина без образования, но чутким сердцем она угадала, чем меня можно привязать к себе. Ты, умная и образованная женщина, — научись и ты уважать мою свободу и не делай пагубных ошибок!..
Она вдруг вся задрожала.
— Ты мне грозишь, Андрей? Ты разве… ты можешь меня разлюбить?
Он молчал, опустив голову… И ужас, пережитый ею за это короткое мгновение, она не забыла до седых волос.
«Привязать к себе…» Как это странно! Могла ли она думать, что он способен разлюбить ее и что счастье, которое она считала вечным, рухнет? «Привязать к себе…» Чего это значит? Не иметь веры? Охранять свое счастье, как охраняли царевну в сказках, и с высоты сторожевой башни озираться ежеминутно, ища врага и предателя?..
Она молча закрыла лицо руками, разбитая и обессиленная.
Но он не взял назад ни одного слова. Он говорил, что она не должна регламентировать его образа жизни, его привычек и желаний.
— Я сошелся с тобой, Катя, чтоб быть счастливым, а не затем, чтоб чувствовать себя связанным и подчиненным…
— Разве подчиняться любимой женщине тяжело?
— Подчинение всегда тяжело, от кого бы оно ни исходило. И если от любимой женщины, тем хуже! От этого гибнет любовь…
— Боже мой!.. Я как во сне… Помнишь, Андрей, зимою?.. Когда этот… твой приятель должен был прийти…
— Да. Мы уже затрагивали эту тему. Нового я не сказал ничего. Но я припоминаю… Я не возражал на твои наивные слова, что моя жизнь отныне принадлежит тебе…
— Ты… и это отрицаешь?
— Да, да!.. Человек не вещь… Его жизнь, его свобода, его мысли, его чувства и поступки принадлежат только ему…
Краска кинулась ей в лицо.
— Зачем ты женился, Андрей? Если б ты это сказал мне полгода назад, я не вышла бы за тебя!..
— Полно, Катя! Зачем лицемерить? Для тебя это был единственный способ стать счастливой… И я не колебался ни минуты, чтоб дать тебе покой… И разве что-нибудь изменилось от этих слов моих в нашей жизни? Разве ты час назад была несчастна? Не будем ссориться… Это жестоко…
Она взяла его протянутую руку.
— Ах! Как можешь ты думать, что я хочу ссориться? Когда ссоры, нет счастья. Я почему-то верила, что наша жизнь будет безоблачной и яркой… как это небо… Как я была глупа!
— Катя, научись терпимости, и тогда все пойдет хорошо. Не требуй от меня жертв и лишений. Помни: наши жизни должны идти рядом, не сливаясь в одно, как две параллельные линии. И только в этом залог счастья…
Она слушала внимательно, но он чувствовал, что она за сто миль от возможности понять его и что не пройдет суток, как она возобновит бессознательную упорную борьбу с его стремлением к свободе.
IV
Как-то раз, в начале июля, она поехала в Москву по делам Минны Ивановны. По обыкновению, она заглянула на квартиру — выпить кофе у нянюшки. И опять ей стало досадно, что пропадает шестьдесят рублей в месяц… Все равно для них мала эта квартира, надо искать другую. А вещи можно бы на лето перевезти в Таганку. Она решила нынче же поговорить об этом со свекровью.
Пока нянюшка готовила на кухне, она вошла в кабинет.
На столе лежали два письма на имя Тобольцева. Почерк был женский, неряшливый и незнакомый… Она спокойно распечатала первое письмо. У Андрея не может быть тайн от нее!
«Душка, милый!.. Плачу, как сумасшедшая. Вчера схоронили мы бедную Ниночку. Все больные из санатория провожали ее на кладбище. Вы знаете кладбище в Ялте? Оно высоко над морем. Похоронили ее в разряде бедняков, там, где стоят молодые полуголые кипарисы. Тоска там ужасная! Не могу забить этой картины. Душка, хороший!.. Вы знали, конечно, как любила вас Нина, как мечтала она вас увидеть! Ваш портрет висел на ее стене, и до последней минуты она глядела на него, пока не застеклели ее глаза. Теперь этот портрет у меня… Ах, как я рвусь в Москву! Скоро год, как мы уехали оттуда! Как я безумно хочу видеть вас, Иванцова, Веру Ивановну… Вы помните ее, эту вдову писателя?.. Хочу видеть добрую нянечку, вашу чудную квартиру! Как хочется жить! Какая ужасная вещь смерть!.. Милый Андрюшенька, встретьте меня на вокзале! У меня, конечно, нет ни денег, ни пристанища. Все, что вы прислали, уже истрачено на похороны, остальные пойдут на дорогу мне и Марье Егоровне. Найдите мне работу в Москве. Как хорошо бы опять поступить на курсы! Целую вашу чудную мордочку! Можно? Ваша на всю жизнь и за гробом даже Таня».
С первых строк Катерина Федоровна побледнела. У нее подкосились ноги, и она села… Вот оно — это прошлое!..
Закрыв глаза, она дышала прерывисто. Нянюшка накрывала на стол рядом, в столовой. Она хотела было ее позвать, попросить воды. Но что-то удержало ее… Передохнув, она разорвала другой конверт. Она узнала толстую дорогую бумагу мужа. Записка была написана, очевидно, тут, за этим столом.
«Какое разочарование! Вы не встретили. Мы с Марьей Егоровной проглядели все глаза и только через час, намокнув на дожде, решили заглянуть к вам на квартиру. Добрая нянечка согрела нас чаем, покормила и позволила ночевать у вас. Не сердитесь! Нам ведь некуда было идти, на ночь глядя! Но дольше я не решилась остаться. Да и нянечка не соглашалась, боясь вашей жены. Жены!.. Вы женаты?? (Тут стояла большая клякса, очевидно, выражавшая чувства Тани.) Хорошо, что Ниночка умерла вовремя! Мы, дуры, почему-то никогда не думали, что такой, как вы, может жениться, что делают все буржуи… До свидания! Желаю вам счастья! Вы такой хороший!.. Еду искать пристанища. Если Вера Ивановна устроит меня в общежитии курсисток, навестите меня там. Я очень похудела и постарела. Вы меня не узнаете… Да, вот еще что: совсем било забила… Отдайте за меня нянечке пять рублей. Я заняла у нее, а то мне не на что било извозчика нанять. Заплачу, когда найду работу…»
Подписи не было. Но Катерина Федоровна и так знала, что это писала та же… Танька…
— Откуда эти письма? — резко спросила она нянюшку.
Старушка потемнела от сложного чувства, Тон хозяйки, разорванные конверты на полу, у ее ног, — в этом было что-то новое и обидное. Сердце у нее захолонуло… Нельзя было уже скрыть факта, что она самовольно разрешила «стриженой» провести здесь ночь. Нянюшка и не привыкла лгать. Сдержанно она рассказала все, что знала: как покойницу Ниночку — царство ей небесное! — проводили в Крым… Как плакала Таня, рассказывая об ее смерти, там, на чужбине, среди татар…
— Вы меня простите, сударыня… Только если бы Андрюш… Андрей Кириллыч сами тут изволили быть, они бы ни ввек не выгнали на улицу дите бездомное…
Катерина Федоровна оборвала ее резким жестом. Она ничего больше не хотела расспрашивать!
Наскоро она напилась кофе и с пылавшими щеками поехала домой, захватив оба письма.
Уже за обедом вернувшийся Тобольцев был поражен выражением ее лица. Она никогда ничего не умела скрыть. После обеда они заперлись наверху. Она вынула молча оба письма из кармана и подала их мужу. Пока он пробегал эти строки, она, вся бледная, следила за ним.
— Боже мой! Ниночка скончалась! — крикнул он горестно и продолжал читать. Потом раскрыл записку.
— Бедная девочка!.. Так она здесь?.. Ох! — вдруг сорвалось у него. — «Не сердитесь»… Это я-то сердиться?.. Ай-ай!.. Зачем это?
Она видела, что он расстроен.
— Андрей, кто эти женщины?.. Почему она пишет в таком… таком возмутительном тоне?
— Воз-му-ти… Это она-то? Таня?
— Да что она тебе? По какому праву? «Душка, милый… Целую мордочку…» Это Бог знает что! И какой вульгарный тон! Точно горничная… Фи! Какое отвращение!
Тобольцев только тут заметил, что письма его распечатаны.
— Катя, зачем ты читаешь чужие письма?
— Чу-жи-е? Как чужие? Разве ты мне чужой?
— Письма адресованы мне… Это элементарная азбука порядочности — не читать чужих писем. Я никогда не думал, что мне придется тебя этому учить.
— Не смей так говорить со мной! — гневно крикнула она. — Я жена твоя. У тебя нет тайн передо мной…
— Я никогда и не делал тайны из этих отношений. Они чисты как снег…
— Ты содержал их там, в Крыму?.. Этих девчонок?
— Разве это позорно? Кажется, я ни у кого не крал, чтобы дать умирающей полгода комфорта… Если ты ревнуешь, Катя, это безумие…
— Как она смела целовать тебя? Эта Танька? Она, кажется, не умирающая? Какая наглость!..
Он засмеялся.
— Она поцеловала меня раз в жизни, уезжая в Крым. Это было на вокзале, на людях. И заметь, Катя: это было в сентябре 1903 года. А Катерину Федоровну Эрлих я встретил впервые ровно месяц спустя.
Она вдруг улыбнулась. Да… Ревновать было глупо…
Они обнялись.
Казалось, все было кончено. Но это только казалось. Было что-то в этом письме, не дававшее ей долго покоя.
Она иногда страдала бессонницей, и тогда муж читал ей вслух.
Она уже засыпала в этот вечер, как вдруг точно кто толкнул ее. Она села на постели.
— Андрей, что хотела сказать эта возмутительная Танька, причитая над твоей женитьбой? Вот дура-то!.. Можно подумать, ты опоганился, женившись на мне!..
— Ах, спи, пожалуйста! Мало ли какой вздор она могла написать?
— Нет! Ты, пожалуйста, не утешай!.. Я за твоим лицом следила, пока ты читал. И видела, что тебя всего передернуло… И весь вечер ты был сам не свой… Подумать, что ты боишься мнения каких-то девчонок!.. Неужели же ты стыдишься, что женился на мне? Нет, постой!.. Мне в первый раз там, на квартире, пришло в голову, что есть люди, которые считают брак чем-то унизительным…
— Катя!.. Ты знаешь, который час?
— Нет, я просто отказываюсь это понимать! Ну, я допускаю, кто верит в Бога, как ты… Можно отрицать обряды… Но чтоб видеть в них какой-то позор… Это надо быть чудовищем…
— Катя, послушай… Ты сама себя наказала. Отсюда один вывод: не читай чужих писем!
— Буржуй! Скажите пожалуйста! — говорила она, делая возбужденные жесты. — Как будто ты создан из другого теста? И если б завел гарем, то выиграл бы в глазах этой дуры?.. Ах, ненавистная девчонка!.. Надеюсь, ты прекратишь с ней теперь всякие отношения? Не говоря уже о том, что она тебя оскорбляет в этом письме. Она меня оскорбляет… И ты не смеешь не обижаться за меня!!
С этой злополучной ночи мирное течение их жизни изменилось глубоко. Утром уже, за кофе, она заявила, что нужно бросить эту квартиру.
— Что тебе за фантазия пришла? — удивился Тобольцев.
— Незачем деньги швырять на улицу… Раз там никто не живет…
— Ах, если только за этим дело? Завтра же я найду десяток бедняков. Я тоже считаю безнравственным платить за пустые стены.
Ее глаза засверкали.
— Ну, нет-с!.. Этого я не позволю! Гадить мебель, портить вещи… Ты не миллионер… Надо и о семье думать, не только о друзьях…
Он пристально и удивленно поглядел в ее лицо. Эта фраза вырвалась у нее впервые, но для него она приподняла завесу над будущим… Он не хотел спорить, настаивать на своем. Если б дело шло о приюте кому-нибудь из нелегальных, он ни за что не уступил бы жене. Но пустить туда Таню? Нет… Там, где замешана ревность, не стоит натягивать струны.
На другой день он остался в Москве, дав телеграмму, чтоб его не ждали к обеду. Из банка он поехал в общежитие. Но там шел ремонт. Таню и Марью Егоровну послали к одной фельдшерице. Та жила за перегородкой, в семье сапожника. Стол, узенькая кровать и стул занимали весь клетушок. Таня и Марья Егоровна ночевали в кухне, на полу. Им подостлали сена. Тобольцев был страшно огорчен.
— Что за чепуха! — радостно говорила Таня, тряся его за руки и глядя на него сияющими глазами. — Ведь я в Москве… Я с вами! Неужели для этого не стоило ночь поспать на полу?
С своей обычной экспансивностью она обняла его и расцеловала в губы. Он был тронут этой встречей больше, чем ожидал.
Он повез ее обедать, а оттуда в летний сад, в оперу. Таня была безумно счастлива. Она смеялась и плакала, рассказывая о смерти Ниночки, о новых встречах и влияниях…
— Ах, я теперь социал-демократка до мозга костей! — громкогласно заявила она, подымаясь по лестнице в ресторан. — Постараюсь поступить на курсы, но это будет одна видимость. Хочу работать… Теперь в России нет ничего ценного и интересного вне политики! Правда? Вы меня познакомьте тут с кем нужно… Я, знаете, готова за всякую черную работу взяться!.. Это такое счастье было для меня встретить их там! Ведь что я, что Ниночка — мы, в сущности, совершенно зря сидели… За знакомства да за литературу… Эх, жаль, что Ниночка умерла! Теперь бы только жить! Какое брожение поднялось всюду за какие-нибудь полгода! Ах, дуся, дуся! Как жизнь хороша! И как я счастлива, что я молода, здорова, сильна… и на что-нибудь могу пригодиться!..
Она говорила это своим зычным голосом, сидя в отдельном кабинете и с увлечением уписывая осетрину под соусом томат. Она, правда, загорела и похудела, потому что жилось не очень важно… Из денег, которые высылал Тобольцев, приходилось помогать другим… Там такие несчастные были, такие голодные!..
— Отчего ж вы мне не написали, Танечка?
— Что вы?.. Что вы?!. Разве вы мало давали? И то стыдно было брать… Ну, я понимаю, Нина… Она умирала… А я-то?
— А разве ваши невралгии прошли?
— О да! Я так много купалась, бродила по горам… Я так рада, что здорова, одинока, самостоятельна и вообще… А трусости во мне вот ни настолечко нет!.. Куда хотите — пошлите… Ха!.. Ха!.. Хоть самому черту в пасть!
Тобольцев ласково гладил ее по большой загорелой руке. Он бы растроган. Он знал, как ценны эти натуры, полные самоотвержения и энергии. Именно эти незаметные люди берут на себя всю черную работу. Именно они повинуются без критики; радостно отказываются от свободы души… «Всю жизнь ходят в шорах…» — насмешливо подумал он. Да… Таня и в тюрьме будет счастлива. И в одиночном заключении будет, как дома… И в ссылку отправится со смехом и шутками… И ни для какой нормальной, уравновешенной жизни такие не годятся. «Она и Катя!.. Как будто не на одной планете родились…»
Интереснее всего, что о жене и о браке Тобольцева вообще не было сказано ни одного слова обоими, как будто этот неважный эпизод произошел в чьей-то чужой жизни и ничьих интересов не затрагивал. Таня чувствовала, что Тобольцев не изменился, и это было самое главное. И если б Катерина Федоровна знала, сколько бессознательного презрения к ней было в этом большом и наивном ребенке, без угла и без гроша, доверчиво и ясно улыбавшемся своему будущему, — она задохнулась бы от гнева.
Когда он поздно ночью довез ее, счастливую как царевну, в ее поношенном платьице и серой от пыли соломенной шляпке в Таганку, и сдал ее явившейся на звонок Афимье, — ее голова еще была полка сладкими звуками «Кармен».
— Хорошо, очень хорошо!.. Но страшно глупо! — говорила она, смеясь. — Можно подумать, сидя там, что нет ничего на свете, кроме любви… А вот я, представьте, ни разу в жизни не была влюблена! И это так хорошо! Такой сильной себя чувствуешь, такой свободной!.. Бедный Хозе! Бедный и ничтожный маниак!..
Она стояла на пороге, вся озаренная негаснущими сумерками июньской ночи; вся сияющая молодостью, здоровьем, надеждой, широко улыбаясь своим крупным ртом с чудными зубами и глядя на Тобольцева большими и невинными глазами…
Они вошли в переднюю. Они были одни.
— Покойной ночи, Таня! Спите мирно, и да снятся вам золотые сны!
Она рассмеялась.
— Ах! Я сплю, как камень, и никогда, к сожалению, не вижу снов!
Его глаза заиграли тонкой насмешкой.
— Вы довольны, Таня, бедным буржуем?
Она вспыхнула и смешным жестом схватила себя за щеки.
— Ах! Ах!.. Какая я дура! Простите меня, дуся! Разве вы могли измениться? Ха! Ха!.. Это во мне ревность говорила… Боязнь за нашу светлую дружбу… Как хорошо, что я ошиблась! Знаете? Если б я в вас потеряла веру… Ну, да все равно! Не стоит, раз все хорошо кончилось… Таких людей, как вы, я не встречала на земле. И Марья Егоровна говорит то же самое…
Она просто и доверчиво, как бы по раз навсегда принятому обычаю, положила руки ему на плечи и подставила ему для поцелуя свой свежий рот.
Подъезд захлопнулся, и лихач помчал его на дачу.
Покуривая сигару, он щурился на бледные краски неба и думал о том, что ни разу в жизни он не обменялся с женщиной таким братским поцелуем. Но что сказала бы его жена, если б она видела эту сцену?.. Он этот вечер провел в обществе самой чистой, бессознательно-целомудренной девушки. И несмотря на окружавшую их пошлость кабака и этого «Аквариума»[208], они оба весь день находились в сфере высоких и светлых настроений. А между тем встреться им Конкины или Николай, какой ушат грязи вылили бы они на его голову! И разве, с их точки зрения, — в глазах Кати и добродетельного Капитона, — он не совершил именно нынче всех семи грехов?!
V
— У меня к тебе просьба, — сказала Лиза Тобольцеву.
— Все, что тебе угодно…
— Видишь ли, я боюсь получать здесь письма и телеграммы… Нельзя ли, чтоб их посылали по будням в банк, на твое имя?
— А-га!.. Конечно… А разве он приезжает?
Лиза вспыхнула.
— Он всегда в разъездах… Да, наконец, и не он один. Теперь, когда я… примкнула к партии, мне всегда могут дать поручение…
— Лиза, ты это серьезно?..
— Да, да… Ну что в этом странного? Мне так давно хотелось чем-нибудь красивым… наполнить мою жизнь…
Он с восхищением глядел в ее лицо. О, как хорошо понимал он ее в том, что она сейчас сказала! Не так же ли оценивает и он все это движение? Если бы она сказала ему, что идти в ряды партии — ее долг; что стыдно теперь стоять вдали от работы и борьбы, он стал бы спорить, он заподозрил бы здесь что-то наносное, заученное и фальшивое… Что ей Гекуба? Пролетариат и богатая купчиха! Смешно и дико!.. Если б она смело шла за любовником, как это делают многие женщины, он и в этом не видел бы ничего ценного. Но она сказала красота! И он поверил. Да, с этой точки зрения только можно — без насилия со стороны, без чувства стадности — выбрать с восторгом именно эту опасную тропинку и свернуть с широкой и удобной большой дороги Обыденного… Эстетическая оценка… Да! Лиза стоит на твердой почве и на верном пути. Борьба прекрасна. Опасность обаятельна. Трагическим элементом проникнуты все настроения. Пошлость далека… Там, внизу, где копошатся жалкие люди, с их убогими запросами от жизни. Да!.. Такую красоту он понимает! Не то же ли скрытое и несознанное, быть может, влечение к борьбе, опасности, риску, ко всему, что зажигает кровь и захватывает дух, — руководит прирожденным борцом, как Степан, и даже наивной, восторженной Таней?.. Натуры, неспособные к нормальной, строго регламентированной жизни; натуры, не умеющие приспособиться и найти удовлетворение в повседневности; яркие темпераменты, болезненные фантазии, истерические организации, повышенные требования от жизни, упорство фанатизма, бессознательный романтизм миросозерцания и жажда сильных ощущений, — вот что дает контингент борцов, разрушителей старых укладов жизни — во что бы то ни стало!
Лиза сбоку поглядела в его задумчивое лицо и тихонько погладила его руку.
— Отчего, Андрюша, ты не хочешь к нам примкнуть?
— Оттого, что не этой красотой полна сейчас моя душа. Меня не захватило это настроение. Я подожду… Я индивидуалист и эстетик по натуре, Лиза, а не борец. И я перестал бы уважать себя, если б подчинился, вступая на эту дорогу, не своему внутреннему влечению, а влиянию со стороны… Я подожду…
Через неделю после этого разговора Тобольцев передал Лизе сперва письмо, потом телеграмму. Прочитав ее, она побледнела. «Неужели она так любит Степана?» — подумал Тобольцев.
За обедом Лиза сказала свекрови, игнорируя мужа, что чувствует себя плохо: у нее бессонница и головные боли. И поэтому она поедет завтра же к доктору.
— Я тебя подвезу, хочешь? — предложил Тобольцев. — Конечно, этого запускать нельзя…
Она покраснела и нежно улыбнулась ему.
— Я тоже еду искать квартиру, — сказала Катерина Федоровна. — Хочешь, вернемся вместе, Лизанька?
— Нет, нет… Пожалуйста, не связывай себя со мной. Я тебя задержу… Мне надо к портнихе… Я одна вернусь, Катенька!
Она очень волновалась, когда ехала с Тобольцевым на другой день.
— Это от него телеграмма? — тихо спросил он ее.
— Нет. Это деловая… Условленное свидание у меня на дому… Знаешь? Я очень боюсь, что Катя надумает заглянуть в Таганку…
— Не беспокойся! Я это уже предвидел. Жена будет ждать меня на квартире. И мы с нею вернемся вместе.
Она вспыхнувшими глазами приласкала его лицо.
— Милый!.. Спасибо!.. Ты меня выручил… Ты настоящий друг, Андрюша!
Она сжала его пальцы. Но когда она хотела отнять руку, он придержал ее, и она уже не противилась с захолонувшим сердцем. За каждую беглую ласку его она готова была платить собственной жизнью… Но она боялась выдать свое смятение и сидела неподвижно, щурясь от солнца и забывая раскрыть зонтик. Ее нежная рука в шелковой белой митенке, с жемчугами и изумрудами на длинных, красивых пальцах, беспомощно замерла в его горячей ладони.
На ней было белое платье и шляпа с огромными полями, которая шла к ней удивительно. Она всегда чесалась теперь по старинной моде тридцатых годов, как Жорж Занд чесался когда-то. И эта странная прическа поразительно подчеркивала ее «декадентскую» красоту. Она никогда не носила теперь иного покроя, кроме reforme, почти всегда была в белом, и складки ее платья так стройно падали, делая ее еще выше и тоньше. И шлейф ее платья так царственно ложился у ее длинных ног Дианы[209]. С тех пор как Тобольцев с отвращением отдернул руку от ее затянутой в корсет талии, она не косила ничего, кроме коротких лифчиков, и фигура ее и движения стали удивительно пластичными. Тобольцев глядел на нее с чувством артиста, из-под пальцев которого грубая глина, послушная таланту, превращается как бы чудом в законченное произведение. Да, она была его креатурой во всем, как в внешних, так и во внутренних формах жизни. Его влияние отразилось в ее вкусах, потребностях, привычках. Его влияние расшатало ее старое миросозерцание и разбудило все дремавшие силы и богатства ее души.
— Когда я вижу тебя, Лиза, моя душа звучит, — сказал он, точно подумал вслух… И в самом деле, разве не он разбудил в ней эту жгучую жажду Красоты, это шестое чувство современного человека?
— Лиза, когда ты освободишься? — вдруг спросил он горячим звуком.
— Н-не знаю… А что?
— Заедем сейчас к фотографу!.. В этой шляпе и в этом платье — ты картина!.. Кстати, у меня совсем нет твоего портрета…
— Ты это сейчас только заметил? — Она печально усмехнулась, и у него сжалось сердце.
Лиза поздно вернулась домой и была заметно утомлена.
— Что же доктор тебе сказал? — спросила встревоженная свекровь.
— Велел каждый день ездить на электризацию…
— О Господи! Не проще ли сюда приглашать, чем по жаре таскаться?
— Нет, маменька, пожалуйста!.. Это решено…
Она заперлась у себя. Но Федосеюшка, еще в два часа ночи возвращавшаяся, крадучись, со свидания с таинственной «сестрой», как балаганил Ермолай, видела, что Лиза ходит задумчиво по комнате, потом присаживается у стола и что-то считает и пишет…
Когда на другой день Лиза вышла одетая, чтобы ехать в Москву, она сказала свекрови, что будет ночевать в Таганке. Анна Порфирьевна пристально поглядела ей в глаза, но ничего не спросила.
И вот они с Тобольцевым опять ехали вдвоем в благоухающее утро, по аллее вековых сосен.
— Что тебя тревожит, Лиза?
— Боюсь подводить маменьку… Скажи, Андрюша, если я буду арестована, отразится это на вас?
— Какие пустяки! Если б и отразилось! В тюрьме не сгноят. Мы не в Венеции двадцатых годов…[210] Все-таки в чем дело, приблизительно?
Решено сделать у нее склад всей опечатанной здесь литературы, а также части привезенной из-за границы. Она не дала согласия, ее мучит ответственность перед Анной Порфирьевной… Дом ее… И на ней — больной — это может отразиться. Этого Лиза не простит себе ни ввек!
— Лиза… Маменька догадывается о чем-то… Она знает, что ты ночь не спала…
Глаза Лизы испуганно раскрылись.
— Конечно, Федосеюшка шпионит. Но, видишь ли, лучше быть откровенной с маменькой. Она не откажет, я знаю… Она никогда ни мне, ни Степану не отказывала… Хочешь, я поговорю с нею сама?
Тобольцев оказался прав. Анна Порфирьевна была глубоко потрясена. Влияние Степана она угадала прежде, чем сын назвал его имя. Она так благоговела перед его авторитетом, что и на этот раз смиренно согласилась на все, что требовали от нее. Она пожелала говорить с Лизой наедине.
Та пришла в ее прохладную комнату, благоухавшую розами. Лицо Лизы было бледно, когда в порыве благодарности она опустилась на колени перед свекровью и поцеловала ее руки. И эта необычная экспансивность всегда замкнутой женщины так поразила Анну Порфирьевну, что губы ее задрожали…
Лиза прижалась лицом к ее рукам и молчала с сильно бьющимся сердцем. А свекровь с нежностью и тоской в прекрасном, больном лице глядела на эту черную головку… Общность их судьбы, неожиданное совпадение ненависти и симпатий в сложной, загадочной сети человеческих отношений, — как все это уже теперь роднило их! Не раз за эти годы дороги их жизней, бежавшие так далеко, казалось, одна от другой, скрещивались внезапно в трагические моменты страдания и отчаяния… И в эти минуты они обе предчувствовали, что не раз еще горе соединит их души жгучим объятием, которое сильнее уз радости и счастья.
— Сядь! — мягко прошептала Анна Порфирьевна, и дрожавшая рука ее стыдливо и любовно коснулась волос Лизы.
Та поднялась и села на табурет рядом.
Анна Порфирьевна вздрогнула. За все эти годы она никогда не видала у невестки такого счастливого лица… Так вот в чем Лиза нашла удовлетворение! Вот что дало ей силу видеть рядом с собой ежедневно счастье Тобольцева!.. Если б Анна Порфирьевна сама не сочувствовала делу Потапова, то теперь она все-таки благословила бы Лизу на этот путь!.. И как странно казалось ей, что связью с ничтожным Николаем и будущими детьми она мечтала всего полгода назад усмирить эту мятежную душу!.. И такой невестка нравилась ей еще сильнее.
— Ну что ж, Лиза! Ни слова я супротив не скажу тебе. Твое дело… Оно, конечно, никто этого знать не должен, ни Катенька, ни другие кто… Сама понимаешь, что дело это тайное… С Николаем Федорычем, стало быть, встречаешься? Он опять здесь?
— Здесь… — Лиза покраснела и стала разглядывать свои кольца.
— Передай ему от меня низкий поклон! Ценю его, Лизанька… Большой это человек, не нам чета! Скажи ему, чтоб пользовался домом моим, как и в прежние годы… Склад так склад, не впервой…
— Маменька, мы там собираться будем… Вы ничего против не имеете?
— Ваше дело, говорю…
— Но, маменька… Я не хочу от вас скрывать опасности… Каждого из них, кто приходит, могут выследить. Тогда и меня арестуют… и в Сибирь сошлют…
Анна Порфирьевна вздрогнула и молчала несколько секунд.
— Ты не пожалеешь, Лиза? — прошептала она.
— Нет! — трепетным звуком сорвалось у Лизы, и снова лицо ее приняло новое восторженное выражение.
Анна Порфирьевна порывисто вздохнула.
— Коли ты себя не жалеешь, чего же мне за себя-то бояться? Жизни-то, может, года два осталось, не больше… У меня, Лизанька, в кладовой спрячь все. Там еще надежнее будет. А вот тебе и ключ от нее. Никому я, кроме Анфисы, этого ключа не доверяла… Словно знала, что опять пригодится.
Они улыбнулись друг другу светлыми улыбками.
— А коли впрямь тебя сошлют, помни: недолго тебе там в одиночестве оставаться. Где ты, там и я буду. Помирать-то не все ли равно где?
Губы Лизы дрогнули. Но, не найдя слов, она склонилась перед свекровью и опять горячо поцеловала ее руки.
Лиза выходила, когда свекровь окликнула ее.
— А денег много дала?
— Мало, маменька, пока… Боюсь Николая…
— То-то!.. Сохрани Бог, если домекнется!.. Он из-за денег не то что на тебя, на меня донести способен…
— А все-таки я беру из капитала. Нужны большие средства. На днях еще обещала выдать… Если муж узнает, что трачу, вы как-нибудь выручите меня.
— Хорошо… хорошо!.. Я подумаю…
Лиза две недели подряд ездила в Москву ежедневно. За это время ей пришлось видеться с Бессоновой, Феклой Андреевной, Наташей и Кувшиновой. И ее поражала в этих женщинах, даже больше чем в Фекле Андреевне, очевидно, знавшей себе цену, та безграничная простота и скромность, с какой они делали свое опасное дело: с той же готовностью, даже скорее с радостью, с какой «дамы» берут поручения сбегать в пассаж.
Лиза с волнением ждала посещения Бессоновой.
Тоненькая, белокурая, с плоской, как у девочки, грудью, с светлой улыбкой и детским голоском, сидя за чайным столом в будуаре Лизы, Надежда Николаевна откровенно рассказывала о себе, как она безмятежно росла в доме матери-вдовы, на берегах суровой Лены, в Якутской области. Как поэтично было ее детство в маленьком городке, у подножия горного хребта, с возвышавшейся вдали таинственной сопкой!.. Как любила она шум тайги наверху, на горе! Сколько радостей дала ей эта тайга с своей мрачной красой, синей тенью, прохладой, ягодами! Как хорошо было купаться в быстротечной, студеной реке и бороться с ее страшным течением!.. Много хороших людей видела она с юных лет. Через городок ехали партии колитических ссыльных. Некоторые оставались там, женились, старились, окруженные традиционным почетом, который сибиряки питают к ссыльным. В сфере этих интересов она росла. Еще девочкой она дала себе слово жить для одной этой цели… Она молила судьбу о подвиге…
— Вы замужем? У вас дети?
Лицо Бессоновой затуманилось на мгновение.
— Да, бывают печальные ошибки. Такие, как я, не созданы для нормальной семейкой жизни. Какая, в сущности, я жена? Ха! Ха!.. Когда я по целым дням пропадаю из дома? И только такой ангел, как мой муж, может это выносить без ропота. Но я обожаю детей… Знаете? Иногда бегаешь, бегаешь целый день… С утра уйдешь по делу, вернешься только к ночи, когда крошки спят. И, Боже мой! Какое это блаженство — войти на цыпочках в их комнатку, сесть у постелей и смотреть на этих ангелов! Оки спят так безмятежно… А я думаю: может быть, завтра я не увижу их больше… И слезы так и бегут. А потом засмеюсь… «Глупая! — говорю себе. — Ведь я еще с ними… Разве это не счастье?..»
Лиза с бьющимся сердцем глядела на эту маленькую женщину, казавшуюся девочкой пятнадцати лет.
— Ваш муж был ссыльным?
— Да… Я его полюбила, как героя… Как олицетворение моей юной мечты… И «герой» заслонил для меня человека… Усталого, надорванного, больного, которому нужно было счастье… И покой прежде всего!.. Ведь он так заработался, так исстрадался потом в одиночном заключении! Он ехал в Среднеколымск, в ссылку. Я сказала матери, что еду за ним. Что было слез! (Она вздохнула.) Я была у нее единственным ребенком. Но… дети жестоки… Видно, жизнь такова!
— Когда же вы вернулись сюда?
— Недавно… Я ехала беременная, с двухлетним ребенком…
— Неужели?!! Я не могу себе представить!
— Отчего? — звонко спросила Бессонова. — Мы ехали на собаках, на лошадях, пароходом, потом по железной дороге… Четыре месяца ехали…
— Какой ужас!
— Нет! Что вы? Это было чудесно! Такая масса впечатлений!.. Россия была для меня… ну, как вам объяснить? Землей обетованной. Ха! Ха!.. Я рвалась видеть людей и работать… Я готова была перенести всякие лишения, чтобы найти то, о чем мечтала еще ребенком…
— И вы нашли? — трепетным звуком сорвалось у Лизы.
— Нашла!..
— Счастливица!..
— Да, я счастлива теперь!.. И чем бы ни кончилась моя жизнь, я благословлю судьбу за все, за все!
Горло Лизы сжалось от истерического спазма. Она быстро встала, отошла к окну и стояла там, стараясь совладать с собой.
Бессонова пришла, чтобы взять у нее огромный сверток. Лиза завернула его в шерстяную материю.
— Зачем? — удивилась Бессонова.
— Не так заметно будет… Ведь вы знаете, чем рискуете?
— Ах! Я привыкла!.. Ха! Ха!.. Я никогда не думаю о том, что меня ждет!.. Если думать начнешь, все пропало… — Тоненькие брови ее сдвинулись, и тень задумчивости согнала с лица ее милую улыбку. — От судьбы не уйдешь, Лизавета Филипповна… Двух смертей не бывать, одной не миновать! И чем было б лучше, если б я умерла в своей собственной постели от рака или чахотки? Вон у меня тетя молоденькая погибла. Я еще ребенком была, но и сейчас помню, как негодовала я на Бога! Я так молилась! Так верила в исцеление! А ей делалось все хуже… А как она жить хотела! Бедная тетечка! Какое это было ужасное зрелище — это медленное разрушение молодого организма! За что?.. Бессмысленно и жестоко… — Она помолчала с мгновение. — Тут, по крайней мере, умирая, я буду знать, за что…
— Да, конечно… От судьбы не уйдешь…
Лиза сидела, склонившись, положив ногу на ногу, захватив колени руками, и задумчиво глядела перед собой.
«Какая красота! — думала Бессонова. — Даже смотреть на нее наслаждение!»
«Нет, мне не дорасти до этой цельности! — говорила себе Лиза. — Не довоспитаться никогда!.. И напрасно Степушка на меня надежды возлагает. Перед такими, как Бессонова, я всегда останусь ничтожеством… Такими родятся…»
Бессонова с аппетитом грызла ванилевый сухарик мелкими зубками и грациозно, как кошечка, макала его в чашку чая. Она была хорошенькая, в сущности. Надо было только приглядеться к ее мелким чертам, казавшимся бесцветными. Ее главное очарование было в ее звонком голосе и светлой улыбке. Она просто рассказывала Лизе, как любит она жизнь, как интересуется вообще людьми. Как хотелось бы ей побывать за границей!.. Она обожает искусство, оперу, Художественный театр…
— Николай Федорыч его отрицает, как всю «буржуазную культуру» вообще, — сорвалось как-то невольно у Лизы.
Бессонова расхохоталась и замахала маленькими детскими ручками.
— Ах! Знаю, знаю!.. Сколько раз мы с ним в Твери об этом спорили!.. Но он стоит на своем, что это классовая точка зрения!
— В Твери? — встрепенулась Лиза.
— Ну да… Вы разве не знаете, что он бежал из Сибири и явился агитировать на фабрику? Этакий отчаянный человек!.. Одно время и у нас скрывался. Мы там жили всю зиму, и я помогала ему кружки организовать. Нет… Он, знаете, большой чудак! Что значит казацкая кровь сказалась! Бунтарь чистой воды в нем сидит. Он, по-моему, к социалистам-революционерам этими взглядами на искусство подходит, но не к нам. А я, когда в Большой театр попала в первый раз и Шаляпина в «Фаусте» услыхала, то совершенно обезумела! Ха!.. Ха!.. Я так люблю музыку! Я всегда завидовала артистам…
Лиза невольно расхохоталась. Это было слишком неожиданно.
Когда Бессонова уходила, — она в своей светлой блузке, в соломенной простенькой шляпке, с своим тяжелым свертком под мышкой, увязанным в толстую бумагу, так мало походила на агитаторшу, что Лиза опять не могла удержать улыбки.
— Какая вы милая! Можно вас поцеловать? — с наивным восхищением сказала Бессонова и поднялась на цыпочки, чтобы коснуться вспыхнувшей щеки Лизы.
— Когда мы увидимся? Вы мне очень нравитесь!
— И вы мне тоже… — засмеялась Бессонова.
— Приходите в следующую среду пить чай… Я буду ждать.
Бессонова сделала неопределенный жест.
— Нет, вы лучше не ждите! Уцелею — приду… Ну, а не пришла, стало быть… не поминайте лихом… Ха!.. Ха!.. До свидания! — Она сильно покраснела, весело кивнула головкой и побежала по лестнице.
Лиза за эту неделю виделась с Кувшиновыми и Наташей. Но насколько экспансивны были Бессонова и Катя Кувшинова, настолько замкнута оказалась Наташа. Была ли она застенчива по природе, или на нее подействовала смерть жениха, но глаза ее были полны мрака, как и ее юная душа. Лиза страшно стеснялась перед нею своего белого платья, своей богатой комнаты. Она совестилась своих драгоценных колец, пожимая огрубевшую руку работницы. Она не знала, какого тона держаться с этой девушкой. Каждый свой вопрос, каждая интонация резали ее собственный слух, казались ей фальшивыми. И Лиза чуть не плакала от мысли, что эта загадочная девушка презирает ее… Она не подозревала, что Наташа восторгалась ею с первой минуты, что она шла сюда с любопытством, что она просто робеет в этой непривычной обстановке. Будь Лиза просто «барыней», Наташа совсем иначе отнеслась бы и к ее белому платью, и к ее кольцам, и к этой обстановке. И ничего, кроме ненависти, не загорелось бы в этих огромных глазах, похожих на глаза Захарет. Но чувство Потапова к Лизе, которое она угадала инстинктом женщины там же, на квартире Майской, где она их видела вместе в первый и единственный раз, — озаряло ореолом эту женщину, делало Лизу в глазах Наташи каким-то высшим типом…
Она сидела на стуле, выпрямив свою высокую и тонкую фигуру в синем шерстяном, по моде сшитом платье. Непокорные завитки черных пышных волос подымались над ее лбом, образуя красивую естественную прическу и ложась на затылке толстым жгутом. Ворот был заколот дешевой серебряной брошкой. Смуглые щеки загорались поминутно румянцем. Огромные глаза то вспыхивали любопытством, то прятались в тени ресниц. Скорбная линия рта и решительно очерченный подбородок больше всего смущали Лизу. Она чувствовала, как много темперамента и силы таится под этой хрупкой внешностью, и ей еще больнее, чем вчера перед милой, доброй Бессоновой, казалось собственное бессилие души…
«У меня это — эстетика… развлечение от сытой скуки… У них с Бессоновой — в этом жизнь… Оттого-то между нами такая разница», — тоскливо думала она.
VI
Через неделю, неожиданно, в комнату Лизы в Таганке вошел Потапов.
Лиза ахнула и встала ему навстречу. А он порывисто обнял ее и покрыл пламенными поцелуями ее лицо.
Они были одни. Только что ушла Бессонова, пившая чай.
— Давно ты здесь?..
— Сейчас с поезда… Плеве убит[211]. Ты этого не знала? Продают телеграммы на улицах…
Он был сильно взволнован; Не мог ни есть, ни пить толком. Все вскакивал и бегал по комнате, потирая руки…
— Да, мы были всегда против террора… — говорил он. — Вся история революционного движения доказала его бесцельность… Но бывают моменты, как сейчас, рядом с этими позорными поражениями на Востоке…
— Нет! — перебила Лиза. — Убийство всегда грех! Я этому не сочувствую…
Она рассказала ему все, что знала; все, что она исполнила сама. Потом упомянула о своих впечатлениях.
— Я просто влюбилась в Бессонову.
— Да, мы можем гордиться женщинами! — задумчиво сказал он. — Если б на нашем знамени не стояло женское равноправие, то их заслуги потребовали бы этого лозунга… Дай мне чаю… Ах! Как я устал!..
Он сел в кресло, вытянул ноги и закинул руки за голову.
— Как ты попал в Севастополь, Степушка?
— Тсс!.. Где это письмо? Разорви его сейчас! Кроме нас с тобой, никто не должен знать, что я там был! Ах, Лиза! Мы накануне крупных событий… И вот мое мнение: довольно одной искры, чтоб качался грандиозный пожар. Два года назад, когда мне говорили, что мы накануне революции, я не верил… Я не рассчитывал на войну…
Он смолк и закрыл глаза.
Лиза глядела на него. Они не виделись две недели, и только теперь она заметила, как сильно он похудел. Глубокая морщинка, появившаяся между его бровей, резко меняла знакомое ей и такое милое выражение его лица, где каждая черточка дышала дерзостью и радостью жизни… В этом осунувшемся загоревшем лице она читала теперь бесконечную усталость… Его нежный, алый рот, который так нравился ей, и тот изменился. Губы были бледны, как у малокровного. Как он смертельно устал!.. Ей стало жаль его.
Вдруг она поняла, что он спит. Сила мысли и нервного напряжения, горевшая в этих чертах за минуту перед тем, теперь исчезла. Брови раздвинулись, губы слегка открылись, все черты растянулись, словно ослабла какая-то внутренняя пружина. И Лиза увидала самое банальное, казалось, мужское лицо, запыленное, загрубевшее на ветре и солнце, заросшее бородой… Голова его была закинута, и он слегка всхрапывал…
Лиза замерла, держа чайную ложку, которую собиралась опустить в его стакан. Ей было совестно глядеть на этого доверчиво заснувшего человека… Каким беззащитным казался он ей сейчас! Все обаяние его исчезло…
Она опустила глаза и сидела вся застывшая.
Когда он целовал ее сейчас, от него пахло потом, пылью и еще чем-то неприятным… Его волосы, борода, кожа и одежда вбирали в себя по пути, в пыльном и людном вагоне, все посторонние запахи… Украдкой она кинула взгляд на спавшего. Ворот его рубашки был грязен, на сапогах была пыль. Ногти чернели… Он даже не вымыл рук. Как далеки его мысли от того, чтоб нравиться и пленять!.. Не этим жил он все это время…
Было ей это больно? Она спрашивала себя, она глядела в глубь своего сердца…
Отчего это всегда случалось так, что вдали от Степушки она любила его сильнее?.. Отчего она ждала с страстным нетерпением его писем, и читала, и зачитывала их, и упивалась словами любви и страсти, пока не заучивала их наизусть?.. Отчего, поджидая свидания, она рисовала себе яркими красками ту радость, что вспыхнет в ее груди; те ласки, которыми он окутает ее тревожную душу; то забвение, которого она ждет… то блаженство, наконец, которое сулят книги, поэты… за которое гибнут люди… Нет!.. Она его не испытала. Нет!.. Действительность оказывалась всегда ниже ожиданий. Выражения радости, все нежные и красивые слова, которые она готовила, забывались и умирали, невысказанные, в ее сердце. Ей было стыдно его ласк. Ей было грустно, когда от счастья он почти плакал на ее груди… Душа ее жила отдельно от тела, не сливаясь с ним в божественной гармонии… Ни разу не ощутила она священного трепета в душе, ни разу не дрогнуло ее тело в безумном восторге страсти! И это прекрасное и благородное лицо крупного и дерзкого человека — о, насколько дороже было оно ей, когда она глядела на него издали! Когда она видела его на людях или даже тут, у себя, но говорящим о том, что наполняло его жизнь и душу!.. Когда не дрожала в нем страсть любовника; когда оно не искажалось чувственностью; когда нега не заволакивала этих глаз и не меняла до неузнаваемости это лицо… «К нему не идет любовь», — определила Лиза. Вот почему она отдавалась ему, покорная, но равнодушная, не отвечая на его поцелуи, закрыв глаза… И вдруг Лиза поймала себя на мысли: «Лучше б этого не было нынче!..»
Он вдруг открыл глаза. Он спал не больше минуты, но для его изнуренного организма и эта пауза была целительна. Он почувствовал себя обновленным.
— Неужели я спал? — Он сконфуженно усмехнулся. — Вот история!.. Прости, пожалуйста, Лизанька… Видишь ли, я почти две недели спал не больше трех часов в день… Измотался до неузнаваемости… И способен нервничать, как дама… Если б ты знала, сколько дела впереди!.. Но… я, кажется, доволен собой. Это редкое явление…
Он весело засмеялся, подошел к столу, потянулся своим богатырским телом так, что захрустели его суставы, и потемневшими, жадными глазами поглядел на Лизу.
Она не видела его взгляда, но почувствовала его и как-то сжалась вся под ним, и физически, и нравственно.
«Это будет», — подумала она тоскливо.
Он сделал шаг, обнял ее сзади за плечи и страстно поцеловал в смуглый затылок. Она не шевельнулась.
— Пей чай, остынет, — кротко напомнила она.
— Лиза, — прошептал он с мольбой.
Она вдруг схватила его руку, которая тянулась к ее груди.
— Надо руки вымыть… Какой ты грязный!
Что-то в ее голосе болезненно поразило его. Точно отрезвившись, он поглядел на свои ногти, и краска стала заливать его лицо.
— Да, я грязен, как черт!.. Где можно умыться, Лизанька?
Его голос слегка дрожал, но он старался быть развязным. Он вдруг вспомнил, что все эти ночи он спал где придется, не раздеваясь и умываясь-то не каждый день. А она сидела перед ним, вся в белом, благоухающая и нежная, с кольцами на длинных красивых пальцах, с отточенными розовыми ногтями… «И такая недоступная и далекая!» — в первый раз почувствовал он.
Это было мучительное воспоминание — все то, что произошло потом… Такое мучительное, что часто Лиза даже во сне страдала от тяжести, опустившейся на ее сердце… И часто, проснувшись, еще не приходя в полное сознание, она все-таки чувствовала, что случилось что-то непоправимое и ужасное. И невольный стон рвался с ее уст».
И все это случилось так: Потапов, после получаса, казалось, спокойной и товарищеской беседы, вдруг замолчал, стал рассеянным, собрался уходить». Потом неожиданно упал на колени перед сидевшей на кушетке Лизой, и это чуждое Лизе лицо его, полное безумной, жадной страсти, прижалось к ее щеке… И его горячее дыхание и смешанный запах пота, пыли и несвежего белья ударили ей снова в лицо.
И в ту же секунду ей вспомнился запах горячих губ Тобольцева, этот оригинальный, странный запах его кожи, тонкий, как дорогие духи, и сводивший ее с ума… Бессознательно, невольно она оттолкнула с невероятной нервной силой прижимавшегося к ней Потапова… И когда он, отклонившись, удивленно заглянул в ее лицо с закрытыми глазами и сжатым ртом, он прочел в нем отвращение…
Да, да!.. Ошибиться было невозможно!.. Он отпрянул от кушетки, точно перед ним лежала не женщина, а змея, ужалившая его прямо в сердце… Он стоял, выпрямившись, тяжело дыша и бледный-бледный, как кружева ее платья. А расширенные зрачки его не отрывались от ее лица.
Она вдруг открыла глаза и испугалась. Она села, свесив ноги, поправляя волосы, проводя рукой по лицу, делая ненужные и жалкие, растерянные жесты». Она поняла, что случилось что-то непоправимое и ужасное. Она это поняла вполне ясно, когда увидала его лицо, как он опустился в кресло, как прикрыл глаза рукою.
— Степушка! — дрожавшим голосом позвала она его. — Не сердись, не огорчайся! Я нынче больна…
Он молчал, не двигаясь.
Она встала и, шелестя юбками, подошла к нему вплотную и остановилась, тихо ломая пальцы… Он задрожал всем телом, но она чувствовала, что страсть в нем убита и что дрожит он не от желания.
— Зачем ты мне раньше не сказала, что я тебе противен? — вдруг расслышала она его шепот.
Она невольно опустилась на колени, касаясь своим белоснежным платьем его запыленных ног, и, прежде чем он понял, что она хочет делать, она приникла губами к его руке.
— Лиза… зачем это? Ах! Теперь все ясно…
— Нет! Нет… Что ясно? Боже мой! Ты ничего не понимаешь…
Он нежно поднял ее, усадил в кресло и зашагал по комнате, избегая ее взгляда.
— Не надо лжи! — мягко говорил он, делая какие-то осторожные движения своими большими руками, словно не допускал чьи-то грубые пальцы коснуться открытой раны. — Об одном всегда молил: не надо лжи!.. Мы достаточно уважаем друг друга, чтоб обойтись без этих унижений… Ты мне не жена… Прав я не имею… Да и не признаю… Только… если б ты сказала раньше… Боже мой!
Он вдруг остановился, вспомнив что-то, весь сморщился болезненно и закрыл глаза рукой.
— Степушка! — вырвался у нее крик… Эта необычайная тонкость его чувств пронзила ее сердце. И… вечная загадка — душа человеческая! В эту минуту, когда она поняла, что он оскорблен и никогда не простит ей ее отвращения; когда она поняла, что он лучше умрет, чем попросит ее ласки, — безумная тоска о безвозвратно утраченном охватила ее… Его голос был мягок, но глаза глядели холодно… Неужели все потеряно?
Он вдруг взял со стола шапку. Она не узнала его лица. Казалось, он осунулся еще больше за эти несколько минут.
— Уходишь? — прошептала Лиза, и губы ее побелели.
— Да… пора…
— А… когда же… мы увидимся?
— Не знаю… Я выезжаю из Москвы.
— Когда?
— Нынче в ночь…
— Куда?
Он молчал.
— А когда же ты вернешься?
— Не знаю (его голос вдруг стал вялым и однотонным)… Разве я когда-нибудь могу ответить с точностью?
«Да… да! Его могут арестовать каждую минуту… И все кончится…» Она чуть не застонала от жгучего раскаяния. Она чувствовала, что если б даже она кинулась ему на грудь в эту минуту, моля взять ее, он с теми же холодными глазами на осунувшемся лице мягко отстранил бы ее и нежно сказал бы: «Не надо лжи!..»
Ей вдруг показалось, что она падает в бездну.
— Степушка! — сорвался у нее вопль. — Прости меня! Я так несчастна!..
Он долгим, загадочным взглядом, сощурив глаза и сжав слегка свои нежные, как у женщины, и бледные губы, глядел на нее, как бы изучая ее лицо. Вдруг он медленно заговорил:
— Если ты несчастна, Лиза, то я не хочу прибавить с своей стороны ни одной лишней капли горечи в твою жизнь… Я знаю, что для тебя я слишком груб. Но ведь все это можно поправить. Одна смерть непоправима.
— Ты хочешь меня бросить? — Она так и повисла на его руке.
— Нет… Как можешь ты так думать? Разве нас связывала только страсть? (Он жестко усмехнулся, вспомнив, какой иронией звучат эти слова.) Мы с тобой товарищи, Лиза… Этого я не забуду…
Он ушел, не поцеловав ее. Только поднес к губам ее руку…
«Как будто благодарил за прошлое…»
Она села на кушетку и просидела два часа неподвижно, без мыслей и чувств, словно ее ошеломили тяжким ударом по голове…
Зато реакция была ужасна. Лиза совсем не вернулась домой в эту ночь. Анна Порфирьевна не спала до зари и утром послала Тобольцева в Таганку.
— Пришли с твоим Сергеем записку… Может, ее уж арестовали?..
Тобольцев нашел Лизу на кушетке, в смятом платье. Видно было, что она не раздевалась. Он вздрогнул, увидав, как изменилась она за одни сутки. Глаза ее, окруженные кольцами синей тени, ввалились и угасли. Руки горели.
— Что случилось? Ты больна?
Он не понимал, почему она с таким ужасом глядит на него. Уж не бред ли? Он сел в кресло рядом и стал нежно гладить ее руки.
— Лизанька, скажи мне правду… Он арестован?
— Кто тебе сказал? — дико закричала она. — Откуда ты знаешь?
— Нет, я тебя спрашиваю… Я не вижу другой причины для такого отчаяния… Поедем домой, Лиза! Ты совсем больна…
От присутствия любимого человека, от одного звука его голоса ей стало легче. И, зарывшись лицом в подушки, она зарыдала.
Он был потрясен. Никогда не видал он Лизу в таком горе… Но она решительно отказалась объяснить ему что-либо. Ей было легче умереть, чем сознаться ему в том, что пережила она накануне! Он, именно он должен думать, что она счастлива…
— Лиза, можно за тобой заехать из банка?..
— Нет!.. Нет!.. Завтра… Скажи маменьке, чтоб не беспокоилась… Я просто хандрю…
— Лиза, ответь мне одно: ты виделась вчера со Степаном или нет?
— Нет, нет… Я его нынче жду… Поэтому приеду только завтра…
Он вышел, пожав плечами.
Лиза весь день поджидала Потапова. «Если не придет, значит, разлюбил…»
Он не пришел… Она, казалось, обезумела. Только тут поняла она, что для нее любовь Потапова. «Я нищая теперь, последняя из нищих! Ничего в мире у меня уже не осталось…»
Вдруг она вспомнила… Он уезжает нынче… Куда? Каким поездом?.. Она послала за газетой и за извозчиком. Выпив наскоро чашку чая (она ничего не ела целые сутки), она кинулась на Курский вокзал, обегала все платформы, проводила все поезда. Потом поехала на Николаевский, где продежурила часа два, вплоть до отхода скорого поезда. Тогда она почувствовала, что ей дурно… Надежда покинула ее. Собрав последние силы, она велела везти себя в Таганку. Там она опять упала лицом в подушку и пролежала так всю ночь.
Если б у нее не было ответственного дела, в эту ужасную ночь она лишила бы себя жизни… Но мысль, что Потапов будет презирать ее за такое малодушие, удержала ее.
Она вернулась на дачу только на другой день к обеду, вместе с Тобольцевым, который заехал за нею. Она точно окаменела, и Анне Порфирьевне невольно вспомнились те две недели, когда она увозила Лизу на богомолье. «Что случилось?..» Она не решалась спрашивать, уважал чужое горе.
Катерина Федоровна, Фимочка, Капитон и даже Николай не сомневались теперь, что Лиза больна.
Убийство Плеве произвело сильное впечатление. Телеграммы с подробностями покупались на улицах нарасхват и производили гораздо большую сенсацию, чем победы японского флота. Казалось, среди солнечного дня раздался страшный подземный удар… Все были встревожены, растеряны, многие возмущены…
Тобольцев совсем не мог работать от нервного возбуждения. Он яркими глазами глядел на роскошную дачу, на сытный обед, на нарядные туалеты женщин, на все это прочное, казалось бы, мещанское гнездо, с его мещанскими радостями, с его кристаллизовавшимся миропониманием, с его алчными инстинктами и поклонением рублю. Почувствовали бы они панику, если бы им крикнуть: «Берегитесь! Катастрофа близка!»?
— И, наверно, жид убил, — решил Капитон.
— Кому же кроме? — гневно подхватила Катерина Федоровна.
— Катя, — перебил Тобольцев, — имей в виду, что есть слова, которые я не перевариваю… Если хочешь быть корректной, говори еврей… Жид — синоним ненависти. А за что тебе их ненавидеть?
Анна Порфирьевна позвала к себе Тобольцева по окончании обеда.
— Ну скажи, зачем?.. Кому это понадобилось? Ах! Не сочувствую я этой бойне!.. И что они от этого выиграют?
— Помните, маменька, я вам рассказывал, нянюшка перед моей женитьбой пророчила Чернову: «Всем вам конец пришел теперь… И обедающим, и ночующим, и живущим, которые… Всем конец пришел…» Так и я, маменька, теперь понимаю… Не сочувствую и не возмущаюсь… я только наблюдаю… Слыхали вы когда-нибудь о наводнениях в Петербурге? Люди спят спокойным сном, и вдруг пушечный выстрел… Или как на Мартинике было[212]. Видели иллюстрации? Молчала гора чуть не тысячу лет, спала сном могилы. Вдруг дымок пошел… Вдруг земля загудела. А внизу, как Вавилон, город раскинулся. Богатство, рабство, торговля, суета, людские страсти в разгаре… За неделю никто о смерти не думал. Играли на бирже, наживали миллионы. За два дня губернатор уверял, что все обстоит благополучно, и бояться нечего. Они и с вулканом справятся… Точь-в-точь, как у нас… И вдруг катастрофа!.. Течет лава, дрожит гора, пепельный дождь, и в несколько часов вместо города — груда камней… И жизнь погибла… Вы слышите, маменька, как гудит наводнение вдали? Эта смерть — первый сигнал. Это пушечный выстрел в ночи!.. «Сильный и богатый, — говорит он, — берегись!..»
Расширив прекрасные глаза, полуоткрыв губы, глядела на него мать… Она, казалось, понимала… Но страха не было ни в душе, ни в лице ее. Одно безграничное удивление перед стихийной силой, которая грозила гибелью ей и близким.
VII
В этот вечер «молодые» принимали у себя. Засецкая и Конкина, обе жившие в Сокольниках, на собственных роскошных дачах, в первый раз пришли с визитом. Тобольцев встретил Засецкую на просеке, когда вместе с Лизой возвращался домой. Она остановила своих лошадей. Он махнул ей телеграммой.
— Читали?
— Нет… Что такое? Новая победа японцев?
— Плеве убит.
— Неужели? — Невольный ужас задрожал в ее красивом голосе.
Тобольцев соскочил с пролетки, подошел к ее ландо и, положив руку на дверцу, рассказал ей все подробности.
— У меня идея. Можно к вам заехать нынче на новоселье? Горю желанием поговорить о политике с умным человеком и посмотреть на ваш home.
— Прекрасно… Жду вас непременно… — Они, хищно щурясь друг на друга, обменялись крепким рукопожатием.
— А против Конкиных вы ничего не имеете?
— О, конечно!
Катерина Федоровна хотя и говорила когда-то, что не подаст руки Засецкой, но эта нетерпимость давно была забыта. Теперь, напротив, ее волновал этот визит. Ей не хотелось ударить лицом в грязь.
Лиза вошла, когда все пили чай на террасе молодых. Засецкая, в восхитительном туалете из кружев на шелковом чехле цвета fraise écrasée[213] казалась очень интересной. Она оживленно говорила о политике с Тобольцевым, во всем поддакивая ему. Конкина, вся в красном, внимательно глядела в рот Тобольцеву. Конкин так и трепетал весь от желания вставить слово по-французски и нервно наигрывал моноклем. Оба они хотели казаться либералами. Это было так модно… «Très chic!»[214]. Это ни к чему не обязывало…
— Кстати, видели вы здесь японскую труппу? — спросил его Тобольцев.
— Труп-пу? — Монокль выпал из глаза Конкина от огорчения… Нет, он не видал ее. Но как он мог это пропустить? Он ставил себе за point d’honneur[215] видеть все в сезоне, стоящее денег… И чем дороже, тем лучше!
— Когда это было? Два года назад, если не ошибаюсь?
— О да! Это были три удивительных спектакля!.. Лучших мимов представить себе нельзя! Их искусство оригинально, сказочно и в то же время трепещет реализмом… Как они дерутся! У них всюду дуэли, месть, кровь… Их страсти грандиозны. И при этом сколько коварства, вкрадчивого, предательского, «восточного»!.. Какая меткость удара! Какое хладнокровие в виду смерти! Они рассчитают каждый шаг; они не упустят ни одной мелочи. Их очи зорки, как взгляд орла. И вот, когда, потрясенный их удивительной игрой, я выходил из театра, мне невольно пришло в голову: «Горе тому, кто создал себе врага в японце!..»
Воцарилось молчание. Капитон сумрачно пил чай, не кидаясь уже в рьяный спор.
— Нечего каркать! — мрачно, но вызывающе заговорила, наконец, Катерина Федоровна. — Пошлют новую эскадру. Придут новые подкрепления к Куропаткину, тогда поглядим… Соня, передай, пожалуйста, сюда стаканы!
Соня, вся в белом, красивая и молчаливая, как всегда, помогала сестре, подавая бисквиты, печенья и конфеты.
— А интересны были эти артистки? — спросила Конкина.
— Я не назову их красивыми, этих женщин. Мужчины были бесспорно лучше. Гений неведомой нам культуры горел в глазах их премьера… Все было в нем утонченно, начиная с жестов маленьких, красивых рук… Этот необычайно вкрадчивый голос, эти ласки и выражения любви… даже манера угрожать…
— Ах, какой страшный народ!.. — воскликнула Засецкая.
— Да, да! Вы правы. И страшен он вот этой самой загадочностью его психологии, этой тайной, которая окружает для нас все движения его души… Надо видеть, как он любит, ненавидит, целует, ласкает, убивает… Надо видеть, как чувствует их женщина, как плачет она на сцене… Все чуждо нам! Все… И мне казалось, что я стою у порога нового мира. Между мной, европейцем, и этими таинственными азиатами лежала такая бездна рокового непонимания, что я даже содрогнулся! Любить японку? Это дико… Нет! Мне все время казалось бы, что я сплю… или иду по какой-то неведомой мне трясине. И это парализовало бы мою страсть…
Засецкая горела желанием слышать игру хозяйки. Она еще не забыла тот вечер, в клубе… эту удивительную импровизацию…
— Вы ее помните, Андрей Кириллыч?.. Я не ошибусь, если скажу, что тот вечер решил вашу судьбу?
Катерина Федоровна стала задумчивой.
— Да, помню… Я тогда была так несчастна! Только музыка давала мне удовлетворение. Одни бегут к подушке, чтобы зарыться в нее с головой и выплакать слезы. А я бежала к роялю… Это были те же слезы, конечно, моя импровизация… Вы понимаете? (Она вдруг страшно покраснела.) Ну, а теперь слезы высохли… они забыты… Жизнь дала мне больше, чем я смела надеяться… Нет! Теперь я никогда не играю ничего своего… Нет!.. Жизнь у меня и так полна до краев…
— Печальное признание! Стало быть, я убил в тебе артистку?!
— Ах, знаете? — перебила Засецкая. — В этом есть глубокая идея! Здесь таится правда жизни… Душа Катерины Федоровны теперь полна блаженством материнства. В ее организме зреет другой творческий процесс… Не ясно ли вам, что он поглотил все ее соки и силы?
— Полноте! — Тобольцев сделал широкий протестующий жест. — Матерей много. Талантов мало… И если правда, что моя любовь, разбудив самку, убьет в жене моей артистку, — я первый прокляну эту любовь!..
Все молчали, удивленные. Катерина Федоровна вдруг расхохоталась…
— Вот чудак-то!.. Скажите на милость! Видали вы таких?
Засецкая в лорнет наблюдала Тобольцева и его жену. Она, как умная женщина, чувствовала за этой странной выходкой Тобольцева нечто более глубокое: одну часть стройного и цельного миропонимания. И трагизм этого брака почувствовала она смутно, и неизбежность борьбы между этими двумя сильными натурами, и роковой исход… Какой?..
— Так ты воображаешь, что я еще не покончила с своими мечтами о концертах? Теперь, когда у меня будут дети? — спрашивала Катерина Федоровна с спокойной насмешкой.
— Ни одной знаменитой женщине дети не помешали делу ее жизни. Вспомни хотя бы Жорж Занд!
Ее глаза вдруг вспыхнули.
— Мое дитя — вот дело моей жизни! — горячо крикнула она. — Вот моя цель… Перед нею все меркнет… И мне ничего не жаль!
«Какое интересное лицо!» — невольно подумала Засецкая.
— Но я все-таки (подчеркнул Тобольцев) не теряю надежды, милая супруга, видеть вас когда-нибудь на эстраде Благородного собрания в роли новой Софии Ментер! Я полюбил Рахиль… И не хочу уподобиться Иакову, сорвавшему брачное покрывало с Лии и горько оплакивавшему обман…[216]
— Это частенько бывает, — вдруг произнес Капитон. — Женишься на одной, а через пять лет точно тебе подменят жену-то…
— Ах! Как это прозрачно! — расхохоталась Фимочка.
Катерина Федоровна и гости весело вторили ей.
— А мне кажется, — вдруг опять вмешалась Засецкая, — что Катерина Федоровна права не только в этом отдельном случае. Только страдание дает крылья человеческой душе. Источник творчества, как и всякого стремления, есть тоска. Только тоска и неудовлетворенное желание… Если жизнь подарила нам — женщинам — наши красивые девичьи грезы, крылья души падают… Нас не тянет вдаль, когда мы держим свое счастье в руках. Напротив: мы боимся перемены, мы боимся новизны, мы… как бы это сказать?.. Мы коснеем!
— Ха!.. Ха!.. Так будь же оно трижды проклято, это счастье! — крикнул Тобольцев. — И да здравствуют тоска и страданье!
Его горячий взгляд упал на Лизу. Она сидела, выпрямившись в своем кресле, стаявшая словно за эти два дня, безучастная и далекая им всем в своей загадочной печали. И Тобольцева поразило, как трогательно-поэтична эта несчастная Лиза! И будь здесь поэты и артисты, какая волна художественного восторга поднялась бы в их душе! Какие вдохновенные звуки, какие полные настроения картины дало бы им это бледное, трагическое лицо!
Потом он представил себе эту Лизу счастливой женой. Она сидела бы тут, в кресле, сложив руки на огромном животе беременной женщины, и улыбалась бы покорной и безучастной улыбкой удовлетворенной самки… Боже, Боже!.. Ведь есть же люди, как бы обреченные самой природой на страдание! И красивые только в печали… Как мрачные кипарисы на молчаливом кладбище!
Все перешли в салон Катерины Федоровны. Он был озарен люстрой. Вечер был теплый, и шел тихий дождь. Все окна были настежь. Влетали мотыльки и мчались, ослепленные, к огню…
Лиза не могла говорить. Ее утомляло даже слушать чужие разговоры. Она села у открытого окна и стала глядеть в темную ночь.
Гости любовались белым роялем, когда вошла Анна Порфирьевна. Все двинулись ей навстречу.
— Маменька, мы вас ждали! — радостно крикнул Тобольцев. — Садитесь сюда! Нет… Капитон, принеси кресло из будуара!
— Слышала, что вы, Катенька, играть хотите. И соблазнилась. Для меня это всегда праздник, — говорила хозяйка, а глаза ее искали Лизу. Она успокоилась, разглядев ее профиль у окна.
— А мы, маменька, без вас старались выяснить, что такое, в сущности, счастье?
— Ну и что же? Выяснили? — тонко улыбнулась она.
— О да! Счастье — это зеленый луг, на котором корова безмятежно пережевывает свою жвачку… — Все рассмеялись. Громче всех Катерина Федоровна. — И я настаиваю, маменька, более чем когда-либо, что вся прелесть жизни заключается в трагизме!
Лиза не слушала. Она была глубоко несчастна в этот вечер. К ее горю от первой ссоры с Степаном присоединился ужас от сознания, что ни дружба с Катей, ни связь с Потаповым, ни его нежность и ласка, за которую она ухватилась, как утопающий; ни дело, к которому он ее приобщил и которое, верилось ей еще недавно, наполнит ее жизнь и душу, — ничто не могло вылечить ее от роковой страсти к Тобольцеву! И опять, как год назад, она чувствовала, что над нею нависла неотвратимая беда. «Что-то будет, что-то будет…»
Лиза почти не страдала, видя Тобольцева рядом с женой. Он был так деликатен, что в присутствии Лизы обращался с женою, как с посторонней женщиной, любезно, предупредительно, но и только… Он даже Лизе оказывал больше внимания. И, усыпленная всей этой странной логикой ее загадочной души, Лиза была если не вполне счастлива в кругу семьи, то относительно спокойна. Иногда, рядом с Катей, она переживала даже светлые, мирные дни. Но стоило ей появиться на Сокольничьем кругу, в симфоническом собрании, или даже на прогулке увидать его хищные глаза, которыми он как бы дотрагивался до всех этих разряженных женщин и девушек в светлых платьях, как черная змея ревности взвивалась со дна души и больно жалила ее в сердце… Так больно, что синие тени ложились на лицо Лизы, ноги у нее подкашивались и она готова была кричать и биться о землю… Невыразимая тоска охватывала все ее существо, и эти нравственные муки были так ужасны, что ад, который сулит церковь в загробной жизни, казался Лизе ничтожным. Один такой час разбивал ее организм на долгие дни…
В этот вечер она ревновала его к Соне… Красивая, умная, интересная Засецкая казалась ей не такой опасной, как эта коварная девчонка, бесшумно скользившая вокруг чайного стола и беспрестанно задевавшая Тобольцева как бы нечаянно то локтем, то ногой… Да, да!.. Она это видела. Девчонка вешается ему на шею! И надо быть слепой, как Катя, чтобы этого не замечать!.. И Тобольцев каждый раз отвечал «Соньке» ярким взглядом сообщника… Лиза терялась в догадках. Неужели рядом с такой всеобъемлющей любовью его к Кате (о себе она уже не думала, она боялась останавливаться на этих мыслях) находится место еще для чувственных капризов? Неужели он в любви такой же легкомысленный и жестокий, как все эти герои французских романов, внушившие ей надолго такое отвращение к мужчине и тому, что называют его любовью?.. Особенно больно поразил ее роман Мопассана «Notre coeur»[217]. Как легко герой его, так глубоко, казалось, любивший эту белоглазую Мишель и обладавший ею, утешился в ее холодности, сойдясь с миловидной горничной? Как просто решил он драму своей жизни!.. Можно, стало быть, любить одну и наслаждаться с другой?.. Но данный случай был еще загадочнее. Разве Тобольцев не получил от Кати все, о чем может мечтать мужчина?.. Как же понять его игру с Соней? Если только это игра? Если только это не худшее?.. Лиза страдала невыносимо… Повернувшись спиной к гостям, чтоб никто не видел ее больного лица, она, как маниак, не могла выпутаться из лабиринта одних и тех же картин. Она видела Тобольцева обнимающим попеременно двух женщин. Одна из них была Соня… Другая она сама. И обеих он обнимал с одинаковым наслаждением!.. Она стискивала зубы, боясь выдать себя криком боли.
«Нет! Так жить нельзя!!» — вдруг со дна души всплыло определенное, ясное и жуткое решение.
— Что ты будешь играть? — спросил Тобольцев жену, когда все сели, притихли и он поднял на подставку крышку рояля.
— «Прелюдию» Рахманинова…
— А!.. (Глаза его блеснули.) Господа! Я хочу, под музыку жены, рассказать вам, как я эту вещь понимаю. Я чувствую, что нынче я в ударе. Ха!.. Ха!.. Вы согласны?
— Боже мой!.. Да! — восторженно крикнула Засецкая и схватилась за лорнет.
— Как это оригинально! — подхватила Конкина.
— Très original! — перевел ее муж.
Тобольцев подошел к краю рояля и там остановился Таким образом, все видели его лицо. Оно сразу и как-то неуловимо изменилось, побледнело, словно осунулось… Темперамент артиста мгновенно как бы округлил все его движения и жесты, придав им пластичность, и зажег огонь в его глазах.
— Автор назвал эту пьесу «Прелюдией». Я бы назвал ее «Судьба»! — начал он каким-то новым, металлическим грудным голосом, от которого разом напряглись нервы публики.
Все ждали в глубокой тишине.
Трагические и сильные аккорды в басу прозвучали и замерли…
Лиза мгновенно обернулась от окна. Она узнала эту музыку…
Как долго преследовала она ее после акта!.. И в том, что эти звуки раздались сейчас, она почувствовала какое-то предостережение…
Тобольцев поднял вдохновенные, сверкающие глаза…
За окном стояла безмолвная ночь и, как эти люди, слушала, казалось, мрачные трагические аккорды, мерно звучавшие среди напряженной тишины зала.
Тобольцев глядел в темь ночи. Очами властной фантазии он видел, казалось, мирные картины семейной жизни в этой несложной, задумчивой мелодии… А роковые аккорды в басу все падали, заглушая и разрывая наивный рассказ. Как будто из загадочной дали и мрака ночи шел кто-то, Безликий и Грозный. Ближе… Ближе…
— Свершилось! — прозвучал глубокий голос, от которого дрогнули нервы слушателей. — Из таинственного безмолвия Вечности к нам долетел торжествующий крик… Крик новой жизни… Невинное и чистое дитя!.. Загадочный гость из неведомого мира! Привет тебе от нас, печальных и усталых! Привет тебе…
Переливчатые и нежные звуки, словно рой бабочек под солнцем, вспорхнули из-под пальцев пианистки.
— Ах, этот беспечный смех ребенка! Как серебро звенит он в этих звуках… В них дрожат лучи солнца… Он ловит их ручонкой и смеется, смеется…
Раз!.. Трагический аккорд в басу упал, тяжкий, как молот, и все вздрогнули невольно. В лице Тобольцева, внезапно побледневшем, был неподдельный ужас.
Все ждали, затаив дыхание, а угрожающие аккорды звучали, приближаясь, как чьи-то властные и мерные шаги.
— Вы слышите их?.. Безумие?.. Преступление?.. Каким пророчеством веет от этих роковых шагов? Что положили вы в колыбель младенца?.. Вы, Парки, прядущие нити жизни?.. Невинный и чистый цветок! Тебе ли искупать чужие грехи?.. В твоих глазах отражается небо… Ангелы с белоснежными крыльями охраняют твой сон…
Раз! — глухо упал аккорд в басу… Два… Три… Казалось, враг отступал, бессильный перед заклинаниями. Аккорды звучали все глуше, как удалявшиеся шаги мрачной гостьи.
Характер и темп мелодии изменились внезапно. Звуки, полные радости, лились беспечно и игриво. Словно нежная рука низала ожерелье из жемчуга.
— О, вера отрока! О, иллюзии юности и жажда счастья! Какими дивными цветами вырастаете вы на дороге нашей жизни! Алые розы вдохновения… Вы, раскрывающиеся в час утренней зари!.. Введите меня в волшебные чертоги поэзии, где ждет меня бессмертие славы…
Раз! — внезапно и тяжко грохнул аккорд в басу… Два… Три…
Казалось, злобная рука ударила по ожерелью и разорвала нить звуков. Голос декламатора затрепетал от ужаса.
— Тень гигантских крыльев встала на дороге… Чьи это тяжкие шаги звучат там и догоняют? Кто это Безликий и Страшный, идет позади?.. Раз… Два… Три!.. Вот… вот… опять… Раз… Два… Три!.. Бежать!.. Искать спасения… Что это там, впереди?.. Кровавый туман встает, как призрак… Я вижу лица, искаженные дьявольским смехом… Они кивают мне… Прочь!!.. Я вас не знаю!..
Раз… Два… Три… — звучали неотступные шаги…
— Кто шепчет мне на ухо слова, полные мрака и безумия? Прочь! Я не хочу вас слышать!.. Чьи руки охватывают мою голову? Кровью пахнет от вас… кровью… Прочь!.. Пустите! Я ничего не хочу… Я вас не знаю!..
Раз… Два… Три… — неумолимо и мерно звучали шаги.
Вся захолодев, Лиза слушала этот лепет, этот безумный бред… Но из тумана будущего на нее самое глядело, казалось, бледное лицо Судьбы…
— Мистические предчувствия… Черные птицы из царства ночи и тьмы… Я слышу ваш шелест… Холодом могилы веет от ваших крыльев…
Глухие аккорды падали все реже. Страшные шаги звучали все дальше. Тени исчезали… Вот брызнули лучи солнца… Снова раздался смех…
— Да, гордый смех человека над бредом его ночей!.. Разве нельзя бороться?..
Раз… Два… Три!.. — все глуше звучали аккорды…
— Любовь… Ласка милой… О, какая отрада!..
Раз… Два… Три… — еле звучали далекие-далекие шаги…
И вдруг, словно разорвав заколдованный круг, как бы вырвавшись из плена бредовых идей, дикая, радостно-могучая мелодия полилась неудержимой волной… Казалось, победив сомнения, Обреченный ринулся вперед, к воле и счастью.
Все вздохнули невольно. Декламатор ступил вперед, широко открыл объятия, закинул голову как бы навстречу солнцу, и голос его вспыхнул силой и страстью.
— О, как легко льются звуки!.. Как свободно дышит грудь!.. Разве я — не царь жизни? Теперь вперед!.. Больше смелости! Больше дерзновения! Выше… выше… Солнце, здравствуй! Могучее солнце, одинаково светящее для всех… На крыльях вдохновения я несусь в твое волшебное царство… Жизнь, чудная, многоликая! Ты не уйдешь от меня! Я завоюю все твои вершины… Не пропущу ни одной возможности… Всеми радугами твоей многогранности я налюбуюсь досыта… Спасен!.. Спасен!.. Свободен!!!
Раз! — внезапно и властно грохнул страшный аккорд, как смертельный удар… Два… три…
Глухой крик сорвался с уст Лизы. Она видела, как пошатнулся декламатор, словно его ударили в грудь. Его широко открытые глаза вонзились в безмолвный мрак ночи, глядевший в окно… Казалось, сама судьба стояла там и ждала… Неотвратимая… Раз… Два… Три!.. — победно звучали мрачные аккорды. «Стой!.. — слышалось в них. — Ни шагу дальше!.. Я тебя настигла… И на этот раз тебе не уйти!»
— Вот она! — зазвучал трагический шепот. — Вы слышали его крик?.. Теперь конец… Неизбежный и ужасный… Конец борьбе… Конец мечтам… Ах! Я предчувствовал его всегда… в годы детства, среди лилий золотого сада… О, эта залитая солнцем дорога!.. Алые розы вдохновения… Недопетые песни… Мои гордые сны… Вернитесь!.. Где вы?
Раз… два… три!.. — с бесстрастностью рока звучало в ответ.
— Жалкий человек… Луч далекого Божества… Ты гибнешь во мраке адских сил, в неравной борьбе…
Раз… два… три…
— Боже! Неужели нет спасенья? Я слышу ее за собой…
Раз… два… три…
— Ты, которого я дерзко отвергал в дни счастья…
Раз… два… три!..
— Забвенья!.. Забвенья! — сорвался полный отчаяния вопль. — Неужели нет ничего в мире, что заглушило бы эти ужасные шаги!?
Он оглянул комнату. Горящие глаза следили за его движениями… Но, минуя их, он остановился на белом, без кровинки лице Лизы, как будто именно к ней относилась вся эта драма Обреченного. Их взоры встретились, их зрачки расширились и впились в души друг друга как бы в сладострастии ужаса, как бы разрывая мистическим предчувствием завесу будущего… «Не уйти… не уйти… не уйти…»
Это было одно мгновение.
И вдруг точно дуновение пронеслось в белом зале. Пламя свечей испуганно шарахнулось, и трепетные тени заволновались по стенам. Казалось, ночь тяжело вздохнула за окном. Казалось, сама Судьба вошла в эти двери, и черные крылья взмахнули внезапно над головами людей…
Ужасом повеяло вдруг от звуков рояля, от бледного лица декламатора… от его голоса…
— А! Опять вы тут, кошмары моих ночей?.. Опять вы киваете мне из кровавого тумана? Прочь! Сдаваться позорно… Зову тебя на бой, моя судьба! Последний, смертный бой… Я не хочу паденья! Не хочу безумия и бреда… И кровью преступленья не обагрю моей руки!..
Бурная, клокочущая гамма забушевала внезапно. Очаянная борьба рыдала и билась в этих хаотических аккордах! Визг ярости, вопль протеста, мольба о помощи, исступленные проклятия чередовались в звуках…
— О, эти цепкие руки безумия! Они тянут в бездну… Пустите!.. Выше подняться! Выше!.. Туда, на вершины, где горит солнце разума… О, подымите меня!.. Взмахните еще раз крылья моей бессмертной души!..
Ниспадающая гамма хаотических звуков с внезапной и страшной силой ринулась вниз, как лавина… Казалось, демон засмеялся в бездне. Казалось, черная рука безумия настигла на вершине свою жертву и свергла ее в пропасть.
Все рухнуло… Все померкло…
— За что?!!
Все вздрогнули от этого вопля безнадежности.
Раз! — грохнул в ответ тяжкий аккорд, как голос бесстрастной судьбы… Два… три!..
— За что??
Казалось, это из глухой, далекой бездны долетела последняя жалоба гибнущего сознания…
— За что?..
Дрожащий, еще слышный, как бы придушенный стон прозвучал среди тишины и угас…
Был ли это человеческий голос? Был ли это звук рояля? Этот последний стон… Никто не понял, но все сердца сжались от ужаса… И долго еще, долго, казалось, в белом зале стояла мертвая тишина.
— Ух! — сорвалось у Катерины Федоровны со вздохом облегчения. — Это какое-то колдовство!.. — Она встала и захлопнула крышку.
Разом все вскочили, потрясенные, восторженные, и кинулись к ней и к Тобольцеву.
— Вы довольны, маменька? — улыбаясь, спрашивал он, весь еще бледный, отирая со лба выступивший пот.
— Это, действительно, колдовство! — восторгалась Засецкая. — Вы оба удивительные артисты!.. Это что-то… до того оригинальное!..
— Неслыханное! — щебетала Конкина, вздергивая худенькие плечики до ушей.
— Inoui![218] — поспешил перевести ее муж, вскидывая монокль.
— Капитон, боюсь… Спать не буду! — крикнула Фимочка.
Катерина Федоровна засмеялась.
— Я на твое лицо посмотрела, Андрей, думала, все забуду сейчас…
Звук падающего тела, как удар молота, внезапно разорвал нить этих веселых звуков. Дамы ахнули.
— Лиза! — дико закричала Анна Порфирьевна, поднимаясь вся белая с кресла. Тобольцев кинулся к окну.
Лиза на полу лежала без сознания.
VIII
«Милая Таня, — писала Лиза на другой день. — Мне необходимо видеть Николая Федоровича. От этого зависит, быть может, моя жизнь. Я ничего не прибавлю больше, но я верю, что ваше золотое сердце подскажет вам, что терять нельзя ни одной минуты. Я не знаю, когда он вернется. Прошу вас, сбегайте к Фекле Андреевне, к Майской, к Наташе, Зейдеману, Бессоновой… Скорее всех, к Наташе и Бессоновой. Они обе всегда его видят. И эту записку, которую я прилагаю сюда, пусть Наташа ему передаст! Попросите Наташу послать мне телеграмму, когда он приедет. Я верну вам деньги при свидании. Милая Таня, окажите мне эту услугу, и до смерти я буду у Вас в долгу!..
Л. Тобольцева»
В прилагаемой записке стояло: «Молю о свидании. Больна от горя. Буду ждать тебя все дни и ночи, когда вернешься в Москву. Твоя Лиза, твоя навсегда и неизменно».
Телеграмма пришла через два дня.
«ВЕРНУЛСЯ, ВАШЕ ПИСЬМО ПЕРЕДАНО. НАТАША».
Лиза получила ее за завтраком. Руки ее так дрожали, когда она распечатывала ее, что все были удивлены. Когда же она раскрыла телеграмму, губы ее стали белые и, казалось, что она упадет, как в тот вечер… Но тот час же краска залила ее щеки, и она улыбнулась в первый раз за эти ужасные пять суток. Она насилу досидела до конца завтрака.
— Что же это ты не ешь? — враждебно спросила Катерина Федоровна, оскорбленная этой тайной.
— Не хочется… Я сейчас еду в Москву.
— По делам? — лукаво пропела Фимочка, а глаза ее так и прыгали. «Влюблена!.. Голову даю на отсечение, что на свидание едет. Ай да штучка! И молчит, как зарезанная… Ну-ну!»
«Если солжет мне — разлюблю», — решила про себя Катерина Федоровна и сжала губы. Могла ли она думать, что в жизни этой пассивной с виду Лизы, казалось, подчинившейся ей вполне, есть какая-то важная тайна, делающая ее больной? Ей вдруг вспомнились слова мужа…
Лиза ничего не помнит из того, что было потом: как она мчалась в Москву; как ждала до вечера на квартире и сколько просидела, выпрямившись, у окна, ловя все звуки, вплоть до того момента, когда он вошел в ее комнату и она упала ему на грудь.
Вся дрожа, плача и смеясь, она обхватила его голову и с такой силой прижалась к его бурно заколотившемуся сердцу, что он не мог больше разглядеть ее лица, поразившего его в первый момент роковой печатью неизлечимого страдания… Задыхаясь, как в бреду, она твердила:
— Возьми меня!.. Люблю тебя… Тебя одного люблю!.. Я твоя… твоя… твоя…
Были ли они все-таки счастливы? Трудно сказать!.. Счастье похоже на птицу, которая никогда не возвращается на то дерево, где дерзкая рука коснулась ее гнезда… Лиза делала отчаянные усилия, чтоб воссоздать разбитое ее руками… Что дала бы она, лишь бы вновь увидеть непосредственное наслаждение любовника!.. Он не разлюбил ее, нет! Это говорила ей его глубокая нежность, которая ни о чем не спрашивала, боясь задеть по открытой ране; которая не просила оправданий. Это говорили ей его жгучие ласки. Но… Лиза была слишком утонченной натурой, чтоб обмануться, несмотря на всю свою неопытность: счастья уж не было… Его нежность была слишком глубока; его страсть была слишком мрачна. Не было забвения ни в ее, ни в его душе. Великая печаль стояла между ними, и они оба чувствовали ее, как легкий, но плотный вуаль на своих губах и в своем сердце… Ах, какой легкий!.. И все-таки не допускающий до слияния… Счастья не было. Оно было похоже теперь на бабочку, с крыльев которой слетела волшебная пыль. Она билась, но не летела вверх… Все было кончено. И без возврата…
Неподвижная, как бы зацепеневшая, с лицом мраморной богини, Лиза, выпрямив стан и крепко держа зонтик и кошелек, сидела в пролетке лихача, мчавшего его на дачу.
Он выехал в это утро, пока она спала. Куда? Она не знала. Организовать что-то, узнать настроение больших заводов. Он обещал телеграфировать, когда вернется. Писать будет некогда… Закрыв глаза, она припоминала, что он говорил еще, о чем говорили они вообще всю эту долгую ночь… Нет… Она не могла припомнить…
Потом она с удивлением констатировала, что они после примирения и порыва его страсти — не говорили ни о чем…
Они только сидели близко, обняв друг друга, глубоко вздыхая, оба подчас прерывисто и болезненно, как люди, у которых слезы накипели в груди; как люди, которые простились с надеждами и похоронили свою радость…
Было ли им хорошо в эти часы молчания?.. О да!.. О да!.. Глубокий покой сходил в их измученные души. Они не замечали тишины… И если спросить, о чем они думали в эту странную ночь, они не нашли бы ответа… Это была пауза в их жизни, полной страдания… Это была спасительная пауза. Она обновила их, она дала им силы жить — без счастья…
Всю следующую неделю Лиза оставалась на даче. Чувствуя себя необъяснимо слабой, загадочно-больной, она лежала днями у себя или в будуаре Катерины Федоровны, подложив узкую руку под щеку, глядя в одну точку неподвижными и скорбными глазами… Шел дождь, гулять было нельзя. По Катерина Федоровна аккуратно в определенный час надевала калоши, непромокаемое пальто с капюшоном и шла к матери.
Анна Порфирьевна вошла раз в будуар Лизы и села у кушетки.
— Чем я могу помочь тебе, Лизанька? — спросила она просто.
— Маменька… Спасибо вам!.. Не обращайте внимания! Все пройдет…
— Лизанька, мое сердце болит за тебя…
— Мне нельзя помочь, маменька… Предоставьте меня моей судьбе!
Анна Порфирьевна вышла с тяжелым вздохом. Она знала тайну Лизы. Она видела, как борется та в трагической тоске с своей любовью, как болезнью, схватившей ее в свои когти. Она знала, что помочь ей нечем…
Но Катерина Федоровна не выносила около себя тайн вообще. Она потребовала откровенности.
— Говори, и тебе будет легче, — мягко и властно заявила она, сидя в своем будуаре над приданым «мальчика» (она страстно желала сына). — Всегда легче, когда выскажешься… А то, ей-Богу, я не прощу тебе! Какая это дружба? Это насмешка… Неужели ты думаешь, что я спрашиваю из любопытства? Ведь я не Фимочка…
— Есть вещи, о которых даже матери не скажешь, — тихо уронила Лиза.
— Матери — да! Я тебя понимаю… Но сестре и другу? Такому другу, как я, все можно сказать…
Лиза вдруг подняла голову и стала жадно вглядываться в лицо Катерины Федоровны. В первый раз за две недели жизнь вспыхнула в чертах Лизы, ноздри ее дрогнули, и затрепетали губы…
— И ты, значит… ты тоже должна… ответить на все мои вопросы? — спросила она каким-то новым тоном.
Ее странно изменившийся голос поразил музыкальное ухо Катерины Федоровны.
— Да, конечно… Разве у меня есть тайны? Спрашивай!.. — Невольная гордость «честной женщины» зазвучала в ее тоне.
— Хорошо… Я тебе все скажу, — глухо, но с решимостью заговорила Лиза после короткой паузы, опустив ресницы. — Но и ты, Катя, заплати мне тем же… Не отрекайся, помни!..
Руки Катерины Федоровны с иглой и куском батиста невольно опустились на колени. Трагическая черточка в лице Лизы, поразившая ее в мгновение первого знакомства, там, в Таганке, в то незабвенное утро, и бессознательной жалостью к этой блестящей красавице сжавшая ей сердце, вдруг выступила ярко опять в лице Лизы и наполнила душу Катерины Федоровны каким-то жутким предчувствием…
— У меня нет мужа, — начала Лиза, отвернувшись. — Ты этого не знала?
— Нет, — упавшим голосом ответила Катерина Федоровна. — Откуда мне знать?
— Да… У меня его никогда не было… Мы с Николаем скорее враги… (Она передохнула, точно слова теснились в ее груди.) Но у меня есть любовник.
— Лиза!!? — Стало так страшно тихо в комнате, что, упади булавка, было бы слышно.
— Я его… знаю? — шепотом спросила Катерина Федоровна.
Лиза медленно покачала головой.
— Нет… Ты никогда его не видала…
— Лизанька… Дает ли тебе это, по крайней мере, счастье?
Лиза долго молчала; так долго, что Катерине Федоровне показалось, что вопроса она не слыхала.
— Нет… Я очень несчастна, — глухо молвила Лиза.
— Значит, ты его не любишь? Или он изменил тебе? (Лиза молчала.) Да… Теперь я все понимаю: твои поездки, болезнь… обморок… Ах, Лизанька, как трудно встретить порядочного человека! Все любят только, пока не добились… Все они — такие грубые животные! Я не знаю счастливых браков, я их не видала. А если женщина счастлива, то это только потому, что она ловко обманута… Между ними есть… умные люди, которые на обмане построили всю семейную жизнь. Что ж? Это дело вкуса… Многие женщины рады иллюзиям и неведению…
— А ты? — еле слышно уронила Лиза. Зажмурившись и дрожа внутренней дрожью, она внимала этим наивным признаниям.
— Что я? Что ты хочешь сказать?
— Простила бы обман?
— Я?? — Страстью вспыхнули синие глаза. — Никогда!!! Никогда, до могилы!.. Я ненавижу ложь, и измены тоже не простила бы… Кто любит, не изменяет… А коли разлюбил, скатертью тебе дорожка!.. А что со мною потом будет — это уж дело мое!..
Она помолчала, с нежностью гладя лежавшую на коленях ее крохотную батистовую распашонку, и вдруг заговорила новым, грудным и трепетным каким-то голосом:
— Я никогда не вышла бы замуж, Лиза, если бы не встретила Андрея… Никого не знаю лучше, добрее, благороднее его! Я презирала людей до встречи с ним! Он смягчил мою душу. И теперь… за его счастье я готова заплатить всею кровью моего сердца!
Лиза сползла с кушетки и опустилась на колени перед креслом… Обхватив руками шею Катерины Фёдоровны, она спрятала на ее груди свое лицо, залитое слезами… Казалось, она безмолвно просила прощенья… Казалось, она безмолвно жалела бедную, наивную женщину…
Казалось, она безмолвно обещала что-то…
Растроганная этой лаской и воспоминаниями, Катерина Федоровна прошептала:
— Я скажу тебе теперь то, чего ты, наверное, не знала. Андрей задолго до свадьбы взял меня… и был моим любовником. И знаешь, что делает с людьми страсть? Я никогда не думала, что потеряю голову… А между тем… по первому его зову я пришла к нему и отдалась… Ох, Лизанька! Ты мне делаешь больно! Пусти! Сумасшедшая какая! И всегда я слышала, что не дорожат мужчины тем, что им легко дается. И если бы Андрей был, как все, он бросил бы меня через месяц… Он — ангел!
Лиза порывисто поднялась с колен и распахнула окно. С минуту она стояла там с пылавшей головой, с кровавым туманом в глазах и жадно пила холодный, сырой воздух ранней осени… «Мистические птицы с черными крыльями, от которых веет холодом могилы…»
«Кто это шепчет?..» — Она оглянулась в ужасе.
— Закрой окно, — спокойно говорила Катерина Федоровна. — Или тебе опять дурно?
Вдруг Лиза глухо спросила:
— А если ты… перестанешь в него верить?
— За что? — с ясным лицом и ясным голосом спросила Катерина Федоровна.
Лизе показалось, что еще мгновение, и она упадет…
— А если он тебе изменит? — спросил какой-то хриплый и чужой голос.
«Неужели это я?.. Зачем это? Зачем?»
— Тогда я умру, — раздался спокойный и твердый ответ. — В нем вся моя жизнь!..
Лиза не помнит, застонала ли она, засмеялась ли… Всхлипнула ли внезапно?.. Она очутилась у двери. Прислонясь головой к притолоке, закрыв глаза и стиснув зубы, она держала себя за волосы крепко, больно и инстинктивно сдерживала вопль страдания, раскаяния и бешеной ревности, рвавшийся из ее сердца…
— Лиза… Лиза! — испуганно позвала Катерина Федоровна. — Поди сюда… сядь!.. Я хочу спросить тебя… Лиза… Когда ты… сошлась… с тем человеком? Я помню твое лицо в первый раз, в то утро… Ты была похожа на белую лилию… Ты видела у маменьки на террасе высокий, тонкий стебель и белый бокал цветка на верхушке?.. Нежный, чистый, как молитва… И ты была вся сверкающая… Такая красавица! Я никогда не видала такой красоты! И… прости меня, Лизанька… эта красота уже исчезла. В церкви, когда я венчалась, ты была все еще прежняя Лиза. А когда мы вернулись из Киева, я не узнала твоего лица… И, помню, вечером я это сказала Андрею. И он тоже удивился… Теперь скажи мне, Лизанька, когда это случилось?
— Когда вы уехали, — еле донеслось до нее сквозь руки, закрывавшие теперь лицо Лизы. — Я позавидовала чужому счастью…
«Ага!.. Я так и думала…» — Катерине Федоровне было грустно. Она полюбила в Лизе — чистую лилию, до которой не коснулась ничья рука… А эта страдающая, униженная, замученная женщина была далека от ее души.
На другой день Лиза казалась уже спокойной. Лихорадочный румянец играл на ее щеках, когда она после утреннего чая, по обыкновению, пришла в будуар Катерины Федоровны, чтоб шить с нею вместе или почитать ей вслух.
— Ты передо мной в долгу, — сказала она, в упор глядя на Катю странными, угрожающими глазами. — Я ничего вчера у тебя не спросила… Теперь ты ответь на… некоторые вопросы…
И, ловя жадным взглядом малейшее изменение в ее чертах, сна бесстрастно и цинично (как показалось растерявшейся Катерине Федоровне) стала спрашивать о самых интимных подробностях в ее сношениях с мужем, а главное, с любовником, когда оба они впервые потеряли головы. Ей надо было знать все… Нет!.. Нет! К чему скрытничать? Она обещала… Раз они друзья, между ними не должно быть тайн! Вчера она не хотела спрашивать, но теперь она требует обещанного…
— Да что тебе, наконец, надо? — резко спросила сконфуженная Катерина Федоровна.
Лиза молчала, задумавшись. Брови ее сдвинулись, и вдруг трагическое в ее лице снова ясно выступило из-под маски повседневного и наполнило душу Катерины Федоровны странной тревогой. «Несчастная!.. Она кажется мне ненормальной. Она стала так непохожа на себя… Что значит унизиться до связи!»
Опустившись на колени перед креслом Кати, как вчера прижавшись к ее груди лицом, Лиза мучительно простонала:
— Пожалей меня, Катенька! Не спрашивай ни о чем… Я потом сама скажу тебе. А теперь говори, отвечай… Если б ты знала, как я страдаю!..
Она спрашивала отрывисто, через долгие паузы, глухими, придушенными звуками… Она задавала такие прямые и внезапные вопросы!.. Катерина Федоровна против воли отвечала, когда с улыбкой, краснея; когда сдвинув брови и пожимая плечами… Вдруг Лиза отклонилась и села на ковре.
— Не то… не то… Все это известно. Скажи мне вот что… Знаешь ты, что значат эти загадочные фразы, которые я так часто читала, что они преследуют меня и днем и ночью? «Их души и тела слились в дивном экстазе…» Или, как это? «Они забыли весь мир в объятиях друг друга…» Ты это испытала? Это забвение? Этот экстаз?.. Эту страсть, наконец, за которую люди идут на преступление, на гибель?
Она впилась взором в лицо Кати. О, эти глаза!.. Больные, безумные, пылавшие огнем неведомой тайны!.. Как долго впоследствии вспоминала их Катерина Федоровна!.. Она глядела в эти больные глаза, а губы ее невольно раздвигались от улыбки, и лицо светлело от блаженства воспоминаний.
Вдруг Лиза дико крикнула и упала лицом в колени Катерины Федоровны.
— Не надо! Не надо!.. Молчи!! — глухо рыдала она. — Теперь я поняла… Я знаю… Ты испытала это… Ты!!!
…………………………
Катерина Федоровна была глубоко потрясена этой сценой. Очнувшись, Лиза взяла с нее клятву никому не говорить о том, что произошло между ними… И опять глаза ее были огромные и трагические.
И предчувствия теснили сердце Катерины Федоровны.
Но вечером, в спальне, она не могла удержаться… В спальне она не считала себя связанной какими-либо обетами.
Тобольцев был поражен ее рассказом. Кровь бросилась ему в лицо. Он понял мгновенно все, чего не договаривала Лиза, что неясно чувствовала его жена… Лиза искала счастья и не нашла его… Лиза искала забвения и не получила его… Лиза искала наслаждения… И не узнала его…
Он распахнул окно и сел на подоконник. Он сам не знал, отчего стучит его сердце: от жалости к Лизе или от торжествующей радости предчувствия, что это наслаждение она все-таки узнает?.. Разве путник, которому яркая звезда сверкнула сквозь туман, не будет искать ее горячим взором?.. Разве умирающий от жажды, которому в далекой пустыне мираж покажет звенящий ключ, не будет ползти к нему до последнего вздоха, пока не настигнет его смерть?.. Это логика вещей…
— Ты простудишься, Андрей!.. Это дико, наконец!.. На дворе шесть градусов…
Он закрыл окно и сел в ногах жены, на ее постели.
— Между прочим, Катя, брала она с тебя клятву не говорить об этом ни душе?.. И о том, что у нее есть любовник?
— Конечно…
— И ты эту клятву дала?
— Ну само собой разумеется…
Он дотронулся до ее руки.
— Милая моя… Зачем же ты мне это рассказала? Представь!.. До этой минуты я верил, что ты… именно ты способна сдержать клятву!
Она вспыхнула и оперлась локтем о подушку.
— Андрей! Да ты с ума сошел! Это еще что за упреки? Разве я могу иметь от тебя тайны? Разве мы чужие?… Мне ни на минуту не приходило в голову, что Лиза смотрит иначе на этот вопрос…
Он усмехнулся.
— Жаль, что ты ее не спросила именно обо мне!.. Ведь это не твоя тайна, Катя… Это уголок чужой души…
Она упрямо качнула головой.
— Все равно! В идеальном браке, каким я считаю наш, все, что знает жена, знает и муж… И наоборот… Недаром говорит русская пословица: муж и жена — одна сатана…
— Возмутительная пословица! Советую тебе ее забыть! От нее средневековым застенком пахнет, а мы живем в двадцатом веке…
Она обиделась и отвернулась.
— Вот я спрошу ее завтра, — угрюмо сказала она после паузы.
— Нет! Нет! — как ужаленный, крикнул он. — Этой жестокости не делай!.. Она и так страдает… Слышишь, Катя? Я никогда тебе не прощу, если ты сделаешь эту бестактность!
Она молчала, закинув руки за голову, крепко сжав губы и недвижно глядя в темноту. Ей в такие минуты казалось, что она стоит перед высокой, слепой стеной, без окон и дверей…
IX
А рядом с счастьем Тобольцевых и горем Лизы незримо назревала другая драма, исход которой никто не мог предвидеть в ту осень.
Выйдя замуж, Катерина Федоровна позаботилась передать сестре часть своих казенных уроков. Соня должна была осенью получать до шестидесяти рублей в месяц. Летом она имела урок у Конкиных. Оставалось много досуга. Она его коротала с Черновым.
Тобольцев сдержал обещание и пристроил Чернова в летнюю труппу в Богородске. Чернов получал семьдесят пять рублей на амплуа «первых любовников». Занят он был раза четыре в неделю. И все свободное время дарил Соне и Минне Ивановне. Он сумел привязать к себе романтичную старушку. Он плел перед нею бесконечную сеть воспоминаний, где правда перемешивалась с фантазией. Он говорил нередко с вдохновением, со слезой в голосе и с драматическими интонациями о своем одиночестве, о жестокости людей, о доброте женщин… О! Только женщины, их ласки, их нежность озаряли его печальную судьбу сироты! Вот и теперь… Если б не Минна Ивановна и не Соня… И он, вздыхая, наклонял над пухлыми ручками Минны Ивановны свою голову с редеющими кудрями и целовал их. А сентиментальная старушка роняла слезу на его английский пробор… Чернов был для нее ходячим романом. Она искренно верила в его привязанность и, в беседе с Соней, удивлялась черствости Кати и легкомыслию Тобольцева, которые таких друзей ценить не умеют!
Он так ловко вел свои дела, что ни разу Катерина Федоровна не столкнулась с ним на даче матери. Но, торопясь к обеду, она встречала его сидевшим на лавочке неподалеку и задумчиво курившим сигару. Всякий раз, завидев ее, он почтительно приподнимал блестящий цилиндр над лысевшей головой. Она вспыхивала, делала надменный полупоклон и, насупив брови, спешила дальше. И всякий раз она с злобой думала: «Погоди ужо! Дай в Москву переехать!.. Позабудешь ты к нам дорогу…» Больше всего ее раздражало теперь то, что Минна Ивановна слова не позволяла сказать против Чернова.
— Этакий ловкий шельмец! — засмеялся Тобольцев, когда жена поделилась с ним своими заботами. — Ну да пусть его!.. Не можешь же ты серьезно допустить, чтоб Соня в него влюбилась!
— Ну еще бы!! — надменно крикнула Катерина Федоровна. Но… почему-то тревога ее не смолкала.
Раз как-то Тобольцев провожал Соню домой около одиннадцати вечера. Он взял ее под руку ласково-фамильярным жестом. Он любил это прикосновение к девичьей груди под легким батистом кофточки. Тело Сони, каким он видел его сквозь одежду опытным взглядом художника, пленяло его невыразимо, давало ему чисто эстетическое наслаждение. И часто вспоминалась ему Ева в соборе Св. Владимира.
Жить его за эти три месяца была так полна, что Соню он как-то потерял из виду. Он замечал иногда, что кокетливая веселость ее исчезла, что она почти всегда задумчива. Но все это соскользило по его сознанию. Теперь он припомнил тревогу жены, и ему захотелось проверить, насколько основательны эти опасения. Полушутливо он стал выспрашивать Соню. Она отвечала уклончиво. Да, они видятся часто… В сущности, Чернов ее единственный друг… Кому до нее дело? Все счастливы, все заняты собою… А она совершенно одинока… И если б не он… Соня вдруг заплакала.
— Катя воображает, что если у меня, как у мамы, есть крыша над головой да сладкие пирожки по праздникам, то я должна благословлять судьбу. Как надо презирать душу девушки, чтобы так судить о ней!! Разве мы — гусеницы и живем только для еды? — Она зарыдала еще сильнее.
Тобольцев обнял Соню, посадил ее на скамейку под соснами и стал гладить ее по голове.
— Бедная деточка!.. Ты права! Мы все страшные эгоисты…
Соня порывисто обхватила его шею. Сквозь слезы она лепетала свои наивные признания… Ах, эта постылая серенькая жизнь! Эти будни впереди!.. Когда-то она думала, что любит жизнь ради ее самой… Нет! Если она не станет похожа на созданную ею яркую мечту, то… вряд ли стоит ее жалеть! Лучше умереть…
— Андрюша… Я люблю тебя, — бессознательно прошептала она вдруг, все забывая на свете, кроме блаженства этой давно жданной минуты… И с такой нервной силой стиснула Тобольцева в своих объятиях, что он чуть не задохнулся… Она подняла огромные глаза, тщетно силясь разглядеть выражение его лица. Как ни было темно, он все-таки видел у самых своих губ это прекрасное личико, преображенное истинной, высокой, красивой страстью, — страстью, которая не требует оправданий, потому что она — жизнь, она — правда… Он видел эти раскрывшиеся губки, молившие о поцелуе. Сердце его застучало… Красота этой минуты властно захватила его. Он прижмурил веки и дал ей поцелуй, робкий и нежный, которого она ждала…
Прошла минута, другая… Сказка это была или жизнь?..
Вдали зазвучали чьи-то торопливые шаги… Соня оторвалась от его губ, с которых как бы пила волшебное забвение… Дивная минута канула в вечность…
«Как жаль!..» — думал он.
Сказать, что это был вполне братский поцелуй, каким он обменялся с Таней, было бы нелепостью… Чувства иного порядка руководили его поведением… Но и это были высокие и светлые чувства! Да!.. Ему нечего стыдиться этого порыва! Он это делал сознательно. Он, как эстетик, наслаждался красотой этой ласки, которой чуждо все грубое, все пошлое… И разве дать минуту радости этому прелестному ребенку, полному жизни, не было его нравственным долгом? Нет!.. Осудить его могут только лицемеры! Если поцелуем он мог облегчить ее неудовлетворенное и вполне законное стремление к счастью, то, отказав ей в этом из трусости, он стал бы презирать себя…
— Андрюша, — сорвалось у нее между двумя вздохами. — Только для этих минут стоит жить!.. Боже мой!.. Как бледно все после такой красоты!..
Он не вник в смысл этой фразы. Он понял ее значение уже много поздней.
Прощаясь с ним у самого крыльца дачи, она опять целовала, поднявшись на цыпочки, все его лицо: целовала на этот раз так жадно… «Словно измученный жаждой человек, припавший к ручью воды…» — понял он внезапно… И опять, как тогда зимой, его охватило сожаление о том, что эта страсть погибнет без ответа, что этот прекрасный порыв пропадет бесследно… «Потому что я сам не люблю ее… И даже не желаю… Я слишком мало люблю ее для того, чтобы этой трагической коллизией нарушить гармонию моей жизни… С меня довольно и Лизы… За душу Лизы и ее любовь я пожертвую десятью такими, как Соня, как ни прекрасна она сама и это божественное тело ее, мечта художника… Не надо осложнять жизнь в ущерб тому, что мне в ней ценно!.. Истинные любители, истинные „гастрономы жизни“ умеют охранять ее от всего, что загромождает ее и портит. Только обжора хватает направо и налево наслаждение, не задаваясь вопросом о последствиях…»
Он медленно пошел назад. Июльская ночь была так темна, что в пяти шагах под деревьями ничего не было видно. Вдруг он споткнулся на чьи-то вытянутые ноги. Тобольцев чуть не упал. Он подумал в первое мгновение, что это ловушка жулика, и крепко сжал трость из черного дерева. Прищурившись, он разглядел скамейку, а на ней силуэт мужчины.
— Черт вас подери! Уберите ваши ноги, пока я их палкой не обломал!
— Нельзя ли по-веж-ли-вее? — расслышал он тягучий голос.
— Чернов?.. Что ты тут делаешь?
Разом он вспомнил подозрения жены.
— Стран-ный вопрос! Сиж-жу!.. — прозвучало все так же надменно из темноты.
— Вижу, что не стоишь… Да сидишь-то ты здесь зачем? Ты разве в ночные сторожа нанялся к Минне Ивановне? — дерзко усмехнулся Тобольцев. Ему внезапно захотелось поколотить Чернова.
— Как это глу-п-по!.. Почему в сторо-жа?
«Он нас видел и слышал… Мы прошли в двух шагах от него…»
— Я советовал бы тебе убраться подобру-поздорову, — резко сказал он вслух. — Неосторожно торчать здесь ночью. Если б Конкины, например, наткнулись на тебя, думаешь ты, это полезно было бы Соне? Не забывай, что она живет уроками… Да и вообще, — вдруг вспылил он, — с какой стати ты позволяешь себе вредить репутации девушки?
Чернов молчал с полсекунды.
— Это-то еще воп-прос: кто из нас ей больше вредит?.. Т-ты или я…
«Эка тянет, дьявол!.. Точно в тесте язык у него увяз!..» — раздраженно думал Тобольцев.
— И вообще… Советую на себя огля-нут-ть-ся… Ты сам-м н-не очень осто-ро-жен…
«Видел… Теперь будет из этого выгоду извлекать… Ну, гусь!..»
— Прошу меня не учить! — запальчиво крикнул Тобольцев. — Соня мне не чужая. Если я с ней целуюсь, это я делаю при всех и романов с ней не завожу… А вот ты…
— Что я?
— Да черт тебя знает, что!..
Трость Тобольцева, которой он ударил по краю скамьи, издала такой резкий свист, что Чернов подпрыгнул невольно.
— Если ты не з-заводишь романов с Соней, эт-то еще не значит, что я их не зза-во-жжу…
— Ого!.. Ты играешь уже в открытую?
— А п-почему бы н-нет?
В этом тоне было что-то, отчего кровь Тобольцева закипела в жилах. Но он молчал, стискивая зубы, давая Чернову высказаться.
— Я тебе еще зимой говорил-л, что мы… целуемся… Ты почем-му-то не верил-л…
— Та-ак… Для начала недурно… А чем ты намерен кончить?
Чернов небрежно пожал плечами.
— Там будет видно… По всей вероятт-ности… кончим тем-м, что повенчаемся…
— Ну нет! Чертова перечница!! С этого начинают, если хочешь знать… такие лодыри, как ты… когда имеют дело с порядочными девушками…
— Раз-зве? — с вызывающим нахальством раздался вопрос. — Мне помнится, ты сам-м начал-л не с того…
Тобольцев с диким бешенством ударил тростью по вытянутым ногам Чернова. Тот дрыгнул ими и вскочил.
— Ты дер-решь-ся? — задыхаясь от злобы, крикнул он.
— Да, бью!.. И если ты сделаешь еще хоть один намек, такой же удар хлыстом ты получишь по физиономии!
— Вар-варр!.. Какое варвар-ство все вопрос-сы решать кулаком-м!! Чего ж, впрочем-м, ждать от мужика?
Тобольцев зло расхохотался.
— Заруби себе на носу, ты — дворянская косточка!.. Сони тебе не видать, как ушей своих!
Чернов благоразумно отступил шагов на десять, за раскидистую ель, и изрек оттуда:
— Поглядим-м… Rira bien qui rira le dernier…[219] Что можешь дать Соне ты? Кроме грез, которые дразнят-т и доводят… до безумия? А я под рукой… и всегда… Пусть она тебя любит-т! Она достанется мне… Да!.. Мне!.. Н-но… Не к чему «стулья ломат-ть…» Я честный человек… и не замедлю женит-ться…
— Еще бы! Сесть на шею семье Тобольцевых на законном основании. Перспектива соблазнительная!.. Мерзавец! Ты никогда не любил Соню. Ты не способен ее любить… Не попадайся мне на дороге теперь!.. Берегись!..
Тобольцев быстро пошел домой. А Чернов сел на лавочку и выждал минут десять, пока кровь не перестала бить в виски. Тогда он медленно поднялся и подошел к окну Сони… Осторожно он сделал условный знак: три раза ударил кольцом по стеклу и начал ждать ответа…
Но все молчало в тишине черной июльской ночи.
«Заснула?.. Не может быть!.. Или это влияние Тобольцева? (Он нехорошо усмехнулся.) Не хочет стереть следов его поцелуя?.. Неужели же не выйдет?..»
Он постучал опять громко, с нараставшей злобой.
Ответа не было… Вдруг рядом, в кухне, распахнулась форточка. Испуганное лицо кухарки белым пятном выделилось из тьмы.
— Кто там?.. Мать Пресвятая Богородица!
— Я… Я… Эт-то я! — нетерпеливо крикнул Чернов. — Пустите меня ночевать-ть!.. Меня здесь жулики оберут-т…
Чернов часто ночевал у Минны Ивановны. И все, начиная с хозяйки и кончая кухаркой, были этому рады. Все-таки мужчина в доме… Особенно в эти темные ночи!
Месяц тому назад, оставшись спать в столовой, на полу, где ему стелили сенник, Чернов умолял Соню прийти к нему, когда все заснут… Ночи были холодные. Сидеть в беседке, как они это делали весь июнь, было уже невозможно… Схватишь неизлечимую простуду. И что ей стоит! Пусть накинет капотик! Они поболтают, как друзья… Ему не спится…
Соня недолго колебалась. К поцелуям Чернова она уже привыкла. Это развлекало ее… В сущности, он был очень мил с нею! Разве он позволил себе хоть одну циничную фразу за эти два месяца их встреч? Хоть бы одну дерзкую ласку? Поцелуи его были нежны. Часто какой-то братский оттенок звучал в его голосе, когда, гладя ее пушистую головку, лежавшую на его плече, он шептал: «Милая Соня… Дорогая деточка!..» Он привык звать ее «деточка» даже в присутствии Минны Ивановны. У него было мягкое сердце, жаждавшее привязанностей и только загрубевшее в омуте бродячей жизни провинциального артиста. Он искренно привязался к этой семье, находя здесь ласку и восхищение даже, действовавшее, как вино, на его израненную душу, уставшую от унижений и обид. Мысль жениться на Соне пришла ему внезапно, и он подолгу останавливался на ней… К чести Чернова, надо прибавить, что вначале никакие корыстные расчеты не руководили им. Они явились уже потом… И даже страсти он сначала не испытывал рядом с Соней. Но эта «дружба», слегка окрашенная флиртом, была необычайно дорога ему. В его жизни это была поэзия. Он тянулся к Соне всей душой, в болезненной жажде счастья… «Любовь чистого существа, непродажной женщины…» — все то, что он мучительно желал в ту весну, когда произошло сближение Тобольцева с Катериной Федоровной, — все то, чему он страстно завидовал в судьбе своего друга, осуществилось теперь в его отношениях с Соней. И сейчас он готов был бороться за завоеванные им блага. Он готов был даже низко поклониться ненавистной «Катьке», лишь бы его не лишили насиженного места в этой дорогой ему семье.
Случай изменил все. Оба они с Соней были слишком молоды и полны жизни, чтобы задремавшие на время инстинкты и тоска неудовлетворенности не толкнули их навстречу друг другу. Чернов правильно рассуждал, говоря Тобольцеву: «Она любит тебя. Но что можешь ей дать ты?.. А я под рукою…» Соня была чувственной натурой. Вся ее пылкая страсть к Тобольцеву, все ее гордые мечты принадлежать только ему, дождаться его охлаждения к жене, — разбивались о предательские ловушки ее темперамента, ее тоски… А ночи были так волшебны! А соловьи так дивно пели! И безумно было жаль молодости, которая угасала в бесплодных порывах!..
Она сама и не заметила своего сближения с Черновым. Он шаг за шагом, робко лаская ее и искренно увлекаясь, шел к неизбежному. А Соня в острых чувствах стыда, страха и желания создавала себе пряные привычки; удовлетворяла если не потребность счастья, то жажду сильных ощущений.
Когда она, робея, но сгорая любопытством, пришла к нему в столовую в первый раз «поболтать», он начал молча целовать и ласкать ее. Они ни о чем не говорили. Она боялась протестовать, потому что мать спала рядом. На этот раз близость Сони и необычайная обстановка опьянили Чернова. А его страстный порыв околдовал девушку.
Она еще не отдалась ему, но эта минута была близка.
Теперь Чернов был влюблен. Он сам не заметил, как эта девочка стала ему необходима, В свои ласки он влагал так много неподдельного огня, так много тонкости и поэзии; любовь его так одухотворила их отношения, что Соня чувствовала себя часто очарованной и бессильной, во всяком случае, отказать ему в этих свиданиях.
Чернов бросил пить, перестал кутить, и все это очень выгодно отразилось на его наружности и манерах. Почти каждый вечер он приезжал в Сокольники, и его с волнением поджидали в маленькой даче.
Но в эту ночь Соня не вышла в столовую, хотя Чернов долго кашлял и громко вздыхал… Она лежала на спине, закинув за голову точеные ручки и, закрыв глаза, улыбалась воспоминаниям, улыбалась ощущениям, этому носившемуся еще около ее лица несравненному запаху губ и кожи Тобольцева. О, какое невыразимое блаженство поцелуй его! Как ничтожно все перед его даже беглой лаской!!
А Чернов плакал первыми жгучими слезами ревности.
X
Круто и быстро изменилась погода. И в конце августа семья Тобольцевых переехала в Москву. Все искренно жалели, что расстаются с Катериной Федоровной, и условились жить вместе каждое лето.
Но она сама рвалась в свое новое гнездо. В октябре ей предстояли роды, и последний месяц она уже потеряла силы. Нелегко было справляться с таким огромным хозяйством. Зато с какой любовью принялась она за устройство «гнездышка»! Квартиру она сняла на Пятницкой, чтобы быть ближе к Таганке. В одном из переулков ей приглянулась чистенькая квартира в шесть комнат: лучшая для Минны Ивановны, рядом столовая, гостиная, кабинет Тобольцева, где он устроил себе отдельную спальню, комната Катерины Федоровны и будущая детская. А пока ее заняла Соня. Вместе с ванной это стоило тысячу рублей. Катерина Федоровна была в восторге от своей находки. Свекровь подарила молодым всю их роскошную обстановку с дачи… «Ух! — с облегчением подумал Тобольцев. — Остается потратиться только на плошки и горшки… Авось не разорюсь!»
Но он ошибался. Катерина Федоровна точно опьянела. Почти ежедневно она представляла ему счета: то полный прибор медных кастрюль и вообще кухонной посуды, стоившей баснословно дорого; то реестр столового белья; то счет из ботанического сада на пальмы, панданусы[220] и латании. «Теперь как раз случай купить их дешево…» — утешала она. Поминутно она входила, переваливаясь, в комнату матери с широким итальянским окном. Целуя ее ручки, она спрашивала: «Не правда ли, как хорошо, мамочка? Сколько воздуха и света!..»
— Завтра я вам цветов куплю на окна и канарейку повешу, — сказала она матери, когда, наконец, все было готово.
— Лучше котенка, Катенька, достань мне серенького… Всю жизнь я о котятах мечтала… Да боялась тебя рассердить…
— Хорошо, мамочка! Достану вам полосатого котенка… Только будьте веселее!.. Не могу понять, почему вы грустите?..
Мужу она говорила:
— Андрей, нет человека счастливее меня! Я всегда мечтала, выйдя замуж, иметь с собой мать и Соню. Вдали от них я не могу быть счастливой… Я знаю, что я сажаю тебе их на шею…
— Бог с тобой, Катя! Что ты говоришь?
— Нет, я знаю, что ты ангел! И за твою доброту к моим я люблю тебя еще больше…
И у него не хватало духу огорчать ее отказом в деньгах. Когда перед свадьбой он сказал ей, что у него от капитала остались пустяки и жить придется на жалованье, это ее нисколько не огорчило.
— Ну, что ж? Будешь прирабатывать… Я хозяйка хорошая! Прекрасно проживем…
Соня тоже казалась счастливой, по крайней мере, первое время. Тобольцев был рядом, и жизнь стала прекрасной. Он брал ее в театр, был очень ласков с нею, и Соня вероломно забыла о Чернове. Только одна Минна Ивановна осталась ему верна и скучала без него.
Через неделю в квартире объявился серый, полосатый, прелестный котенок. Соня и мать обожали его, Катерина Федоровна брезгливо гнала его из своей комнаты. Теперь она по целым дням, после моциона и хлопот по хозяйству, лежала на кушетке с романом в руках. Соня два раза в неделю с утра уходила на уроки и возвращалась только к обеду; иногда уходила и на вечерний урок к Конкиным, жившим в Замоскворечье. Тобольцев уезжал на службу, и в доме оставались только Катерина Федоровна и ее мать. Часто теперь их навещала Анна Порфирьевна или Федосеюшка, почти каждый свой визит приносившая в подарок от «самой» фрукты, цветы или пирог. Нередко заходил Капитон, очень дороживший дружбой с «сестрицей». Иногда и Фимочка. Лиза приходила нечасто. Она отговаривалась делами. На самом деле ей было тяжело видеть Соню рядом с Тобольцевым. Она просто щадила себя.
Но теперь Катерина Федоровна не замечала этого отчуждения. Она была слишком полна собой, своим частым нездоровьем, предстоящими родами. Мир замкнулся для нее теперь в стенах этого гнезда, под крышей которого собрались все, кого она любила. К остальному она была глуха. И только факт отступления русских войск под Ляояном смутно дошел до ее сознания. Капитона же это отступление невыразимо огорчило.
— Ну что ты, право? Точно пес скулишь! — сердито говорила ему Фимочка. — Ступай к Кате, что ли! Вместе поплачете. Глядеть на тебя тошно!..
Тобольцев скоро взял привычку проводить вне дома вечера. Он по-прежнему устраивал спектакли в пользу партий и учащейся молодежи, которая бедствовала, потому что, когда началась война, приток пожертвований прекратился. Катерина Федоровна относилась к этому равнодушно. Она уставала за день, любила рано лечь и не хотела стеснять мужа. Но Соня понесла жестокое разочарование. Тобольцева она видела только за обедом. Он пропадал на заседаниях, банкетах, а ее тянуло в театры, на улицу на люди. Соня тогда вспомнила о своем поклоннике. И когда Чернов подстерег ее в переулке, она так обрадовалась ему, что все упреки, которые он приготовил было, замерли на его губах… Она с наслаждением слушала слова любви, которых ждала ее душа, изголодавшаяся среди прозы. Она радостно смеялась, когда он описывал ей муки ревности и тоску одиночества… Она отвыкла от него, и сердце ее ёкало, когда она вспоминала его жгучие ласки… Он молил о свидании, сказал свой адрес, обещал выработать целый план встреч… В сущности, он совершенно не понимает, как могла она радоваться переезду в Москву! Попасть под начало сестрицы… Разве это не кабала?… «Ка-ба-лла…» — несколько раз повторил он, смакуя это слово… Она досадливо сдвинула брови. Было видно, что все его недостатки так и лезут ей в глаза!
Он обещал встречать ее всякий раз у дома Конкиных. Обещал доставать контрамарки в театр.
— Передай, деточка, маме поклон! Скажи, что я у нее скоро буду…
— А Катя? — испуганно спросила Соня.
— Что Кат-тя? Вот-т еще!.. Разве вы ее креп-по-стны-е?.. Разве я не господин-н себе?… Вот-т еще!.. Какая каб-ба-ла!..
Анна Порфирьевна предвидела, что двухсот рублей, которые Андрюша получал в банке, будет мало для жизни вчетвером, особенно когда родится маленький.
— Ужас, как плывут деньги! — сознался он ей. — Не успел занять пятьсот рублей, а уж опять ничего нет…
— Как занять??! Неужели векселя выдаешь? Почему ко мне не обратился?
— Совестно, маменька! Я этот год прямо ограбил вас… Но… получается какое-то нелепое положение. Кате хочется, чтобы в доме ее была полная чаша… A я, малодушный, совершенно не умею отказать ей в деньгах! Отнять у нее эту невинную радость мне больно… Словно я ее обокрал…
Анна Порфирьевна молчала, глубоко задумавшись.
— А не жалеешь ты теперь, Андрюша, о своем капитале? — вдруг тихо спросила она.
— Как можете вы это думать, маменька? Ведь вы же знаете, на что ушли мои деньги! И… будь у меня сейчас опять в руках капитал, неужели я, как Капитон, стал бы жить на проценты? И копить для семьи? Разве я изменился за эти два года?
Она радостно улыбалась, покачивая головой.
— Опять все спустил бы?
— Ну конечно! Ха! Ха!.. Разве не этим хороши деньги, что создаешь кругом себя счастье?… Вот на днях, маменька, приходят ко мне в банк старушка с дочкой. Барышне восемнадцать лет. Ей осталось только два года кончить гимназию. Платила за нее тетка, у которой белошвейное заведение. Теперь тетка захворала, потеряла заказы. Девочка задолжала в гимназию за полгода, ее исключили. Ведь у нас все училища только для состоятельных! Обе плачут… А училась превосходно… И ведь не маленькая уже, чтобы назад было повернуть легко, в портнихи идти либо в бонны… Ну что стали бы вы делать на моем месте?
— Заплатила бы в гимназию.
— Вот и я заплатил… И обязался платить до окончания курса. А это сразу сто рублей из кармана.
— Та-ак… А кто ж к тебе их послал?
— Да из редакции «Вестника»… Ведь ко мне всех посылают. Сначала только курсистки, студенты да рабочие шли. А теперь? Ха!.. Ха!.. Популярность растет, должно быть. У кого места нет, у кого угла нет, у кого работы… Гимназист еще один приходил… Ребенок, а уж жизнь бьет. Тоже исключают за невзнос платы. Треплется по чужим передним…
— Пришли его ко мне…
— Спасибо, маменька! Я и то к вам шел с этим. Очень уж у меня своих опекаемых много развелось! А разве Кате это втолкуешь?.. Увидала мальчика — разволновалась: «Почему именно к моему мужу? Почему вы думаете, что он богат?… Мы живем на жалованье. И кто вас послал?» Ребенок чуть не плачет… Догадался ко мне в банк прибежать… Смелый!.. Даром что дитя, а цепляется за жизнь… Люблю таких… Ах!.. Катя еще не знает всего… А узнала бы, рассудила бы, по своей логике, так: стало быть, богат Андрей, коли на чужих сотни швыряет. На своих и тысячи не должен жалеть…
— Золотое у тебя сердце, Андрюша!..
— Эх, маменька! Если есть во мне что хорошее, то уж, конечно, это от вас… Капитон весь в отца пошел. Того чужое горе не разжалобит. А я страшно счастлив, когда могу помочь. И подумайте только: какие-нибудь пятьдесят-сто рублей, а целая будущность от этого зависит… Прямо жутко делается, маменька! Верите ли? Мне этот ребенок, который меня в передней банка два часа поджидал, — спать не давал спокойно… А сколькие самоубийством кончают при этих условиях!.. И еще удивляются, что у нас вглубь и вширь идет увлечение социалистическими и анархическими теориями!
Он бегал по комнате, ероша волосы. А за ним следили горячие глаза матери.
Он поцеловал ее руку.
— Ну, спасибо, дорогая! Вы уж этого мальчика не оставьте…
— До университета доведу, будь спокоен!..
— А может, и там тоже? — рассмеялся Тобольцев.
Она улыбнулась.
— А там будет видно… Векселя-то пришли мне… Уплачу… И должать больше не смей!
Через неделю она сказала сыну:
— Ты ведь знаешь, Андрюша, что при жизни мужа я и процентов не проживала с своего приданого. Все они к капиталу шли… Теперь я хотела бы тебе их отдавать… Нет, выслушай! Возражать уже потом будешь… Видишь ли? Стоять по-старому в стороне от всего — мне уже трудно теперь… А кому дать и сколько, это ты без меня лучше сумеешь… А главное… Я это не для себя стараюсь, а для Катеньки. Из головы у меня не выходит твоя фраза: «Словно я ее обокрал…» И в самом деле! В богатую семью замуж шла, свои уроки бросила. Нехорошо, если она пожалеет… Ну, вот я и надумала: буду тебе двести в месяц выдавать. Ты ей сто, да свои двести на хозяйство обреки. А себе оставляй сто… Неловко и тебе без гроша оставаться… Ишь у тебя сколько… обязанностей развелось!..
— Боже мой! Да разве я согласился бы глядеть из рук жены?
Анна Порфирьевна усмехнулась.
— Женился — закабалился. Уж там как ни вертись, Андрюша, а жизнь свое возьмет…
Краска залила его лицо.
— Что вы такое говорите, маменька?
— А то, сокол ясный, что теперь крылья твои связаны. И далеко ты не улетишь! Сейчас еще в тебе кровь не уходилась. А пойдут дети, да помру я… ох, Андрюшенька, придется тебе ломать свою натуру широкую! Катенька-то с коготком… В обиду себя не даст. Я, пожалуй, этому и рада. Уж очень ты доверчив! Кто на тебе не ездил? С кем ты только не нянчился? Припомни… Много твоих денежек по улице раскидано… И в грязи лежат. А Катя своей крыши не раскроет, нет… Да так оно и должно быть!.. Матери свои дети Богом даны…
— Маменька, клянусь вам, я ни в чем не раскаиваюсь! Ни в одном из своих безумий, если они были… Жизнь дорога нам иллюзиями… А нет их, и жить не стоит!.. Я, конечно, люблю жену… Я, конечно, буду любить своих детей… Но… даю вам слово (его голос словно вспыхнул): в тот день, когда в мой дом постучится… ну, хоть бы такой друг, как Степан… и моя жена захлопнет перед ним двери, — все будет кончено между нею и мною! Где нет места моим друзьям, там нет места и мне!..
Она слушала его в глубоком волнении. В первый раз ей пришло в голову, что этот счастливый брак может закончиться страшной и внезапной драмой… Не утешала ли она себя еще весной надеждой, что, женившись, Андрюша переменится? Не радовалась ли она, что у его невесты есть характер и твердые принципы?.. И тем не менее поразило ее в это мгновение сознание, что оба они будут глубоко правы, каждый с своей точки зрения, когда наступит этот неизбежный конфликт между двумя натурами, между двумя враждебными миросозерцаниями…
И еще более поразило ее внезапное открытие, что за какие-нибудь полгода, благодаря чьему-то неуловимому влиянию, в ее собственной душе расшаталось все, что оправдывало принципы и поведение невестки как образцовой семьянинки… И что в ее душе незаметно народилась и растет симпатия к таким беспутным и беспринципным (с точки зрения Капитона), как ее Андрей и Лиза… Да, да!.. Эта дружба Капитона с Катей… Не разделила ли она, в сущности, их семью на два лагеря? Между которыми сама Анна Порфирьевна стояла такая одинокая, не зная, к кому примкнуть? Говорили о войне, о правительстве, о «жидах», о «крамоле»… «О глупых мальчишках, гибнущих по тюрьмам, вместо того чтобы учиться в университете; о глупых девчонках, которые из моды в революцию играют…» «А отцы с матерями все глаза выплакали…» Ах, так и звенит голос Кати в ее ушах!.. Каждый спор рыл, казалось, между обеими сторонами яму… И эта яма с каждым днем становилась шире и глубже… Но разве Анна Порфирьевна не сознавала всей правоты Катиных слов?.. Разве сама она не пережила, как мать, всего этого ужаса за свое дитя?.. И не дрожит ли она сама за него и теперь день и ночь?.. Ах, все это так!.. Но почему же после этих споров все сердце ее рвется к Андрюше?.. И вот сейчас — не загорелась ли ее душа, когда она подумала… «Нет! Не покорится такой… Не укатается… И дай Бог, чтоб не укатался!..»
Но тотчас же мать заслонила эту новую, другую, которой она не знала в своей душе до этого дня… И страх за будущее с прежней силой охватил ее. «Не будет счастлив Андрюша! Нет!.. Семья таким людям не нужна!»
В октябре Катерина Федоровна, после двадцати часов страдания, родила сына.
Тобольцев все время сидел у постели, то держа руку жены, судорожно ломавшую его пальцы так, что он еле удерживался от крика боли; то нежно целуя ее в лоб, покрытый холодным потом. Ему все время казалось, что Катя не выдержит страданий и умрет. Он не верил акушерке, не верил доктору, не верил жене, когда она сама его успокаивала между двумя приступами жестоких болей… Он готов был проклинать этого ребенка и твердил с безумными глазами, выбегая в столовую, где сидела бледная Соня: «Если она умрет, я застрелюсь!.. Я застрелюсь… Пережить это невозможно!..» Нервы его были так потрясены, он так настрадался в эту ужасную ночь, что когда акушерка сказала ему: «Поздравляю вас с сыном!..» — он ахнул, упал на колени и зарыдал, пряча лицо в подушках жены.
Только тут Соня поняла, как любит Тобольцев жену! И она почувствовала с ужасом, что для нее все кончено…
Но сам Тобольцев не был удивлен этим взрывом отчаяния. Мелкие размолвки с женой по поводу политики и «семейных начал» за это лето и его пробудившееся увлечение Лизой — о, как все это побледнело и стушевалось за эту роковую ночь! Что ему было за дело до взглядов Кати, до их идейной розни? Разве не полюбил он в ней ее яркую индивидуальность, ее сильную натуру, ее темперамент?! Никто до сих пор не вызывал в его душе такого трепета, таких безумных желаний, как эта женщина. И потерять ее — значило утратить главную ценность его собственной жизни!.. «Теперь я все понял, — говорил он себе на другую ночь, дежуря в кресле у постели жены, из боязни, что что-нибудь не доглядят няня и акушерка. — Я все понял, В Лизе я люблю ее любовь; в Соне — ее тело. В Кате я люблю ее самое, ее душу… И вот почему она держит меня в руках, несмотря ни на что!..»
Утром, в семь часов, когда новорожденного выкупали и положили около матери, она сказала слабым голосом, страстно целуя крошечное личико: «Какой он красавчик, Андрей! Он весь в тебя… Гляди, какой носик! Рот какой тонкий… О!.. Вся моя жизнь в нем… Вся жизнь!»
Он вздрогнул от звука ее голоса, и на мгновение ему стало страшно. Какой ужас так любить этих крошек! Эти хрупкие существа… Какая трагедия — любовь вообще!.. Бедные матери!
— Андрей, поцелуй его!.. Какой бархат эти щечки!..
Тобольцев не чувствовал никакой нежности к этому красному кусочку мяса, слабо барахтавшемуся и сопевшему среди кружев и батиста. Но чтобы не огорчить жену, он поцеловал младенца. А она взяла руку мужа и крепко прижалась к ней губами, словно благодаря его за то огромное счастье, которое он ей дал… Это было поистине «дитя любви», зачатое в тот незабвенный вечер, когда она отдалась ему. «Боже мой! Какая глубокая тайна! — думала она все дни, лежа в темной спальне. — Разве, повинуясь безумной страсти, помышляла я тогда о ребенке, об этом ангеле? А если б думала, что он будет, разве не гнала бы я с ужасом эту мысль?.. „Дети — кристаллизованная любовь“, — говорит Андрей… Да… Это так…»
Тобольцев в семь утра выпил кофе и пошел пешком к матери. Минна Ивановна еще спала. Катерина Федоровна накануне скрыла от нее родовые боли, и старушка мирно почивала.
Было чудное, свежее, хотя полное тумана, утро. Тобольцеву казалось сейчас, что это он сам вторично родился на свет. С наслаждением вдыхая еще не испорченный воздух и любуясь еще густыми красно-желтыми купами деревьев за решетками садов, он шел и слушал четкий ритм своих шагов. В цилиндре и щегольском пальто, бледный, но счастливый и улыбающийся, он шел, казалось, с вызовом навстречу будущему. Все, чего он страшился за эти месяцы, уже миновало… Жизнь впереди улыбалась — эта обновленная, зашевелившаяся всюду жизнь… А в ритме его шагов по панели он слышал: «Я — отец… Я — отец… Я — отец…»
Федосеюшка с низким поклоном отперла ему парадную. Другая бы спросила: «Что так рано, барин?» Но «халдейка» только пристально взглянула ему в глаза, словно пронизала его. Тобольцев был так полон жизнерадостностью, что забыл свою антипатию и кинул ей мельком фразу, что звучала еще в его ушах: «Я — отец!.. Сын у меня родился…» Федосеюшка раскрыла свои длинные «змеиные» глаза, вспыхнула и снова молча в пояс поклонилась Тобольцеву.
Он легко вбежал по лестнице и вошел в спальню матери без доклада. Он что-то убирала в комоде, уже одетая. На шаги сына она обернулась, испуганная. Но лицо ее сияло счастьем.
— Маменька, я — отец… Сын у меня родился…
— Сын?! — Она всплеснула руками. — Живой?!
— Ну конечно… На что ему мертвым быть? Фунтов двенадцать веса в нем… Такой мужик здоровый!
Анна Порфирьевна села в кресло. Ноги у нее дрожали, и краска залила ее щеки. Она чуть-чуть не крикнула: «Так скоро?!» Теперь она поняла все и была рада, что удержала этот вопрос.
— Поздравляю, Андрюша, — тихо и горячо сказала она.
Он вдруг догадался, вспыхнул тоже и расхохотался.
Крестины новорожденного были обставлены необычайной помпой. Крестными матерями приглашены были Анна Порфирьевна и Минна Ивановна; отцом — Капитон, очень тронутый этим новым знаком внимания Катерины Федоровны. Крестили на девятый день, по желанию молодой матери. Она поднялась, несмотря на слабость, с постели, ни в чем не желая отступать от обычаев православной старины. У купели младенца держала Анна Порфирьевна, а Минна Ивановна сидела рядом в кресле и поминутно вытирала слезы. После роскошного завтрака свекровь пошла в спальню невестки, где впервые подняли шторы, и, присев в кресло, сказала ей:
— Милая Катенька, принято так, что крестная мать дарит что-нибудь на зубок крестнику. Ну, так вот… Я положила на имя младенца Андрюши в банк десять тысяч…
— Маменька! — ахнула Катерина Федоровна.
— С тем, чтобы до его совершеннолетия вы, мать, могли распоряжаться процентами. Проживать их или к капиталу добавлять, это ваше дело… Отец этого не касается…
Катерина Федоровна, вспыхнув до белка глаз, горячо поцеловала руку у переконфуженной свекрови.
Лиза подарила маленькому Аде одеяло голубого шелка, покрытое старинными ручной работы кружевами. Катерина Федоровна всплеснула руками, когда Минна Ивановна сказала ей:
— Эти кружева огромных денег стоят… Это настоящие Alençon[221]…
Теперь Лиза приходила каждый день посмотреть на племянника.
Она тоже с глубоким волнением и восторгом узнавала в крохотном личике дорогие черты Тобольцева. С беззаветной страстью она целовала эти ручонки с знакомыми ей ноготками. Увидав их в первый раз, она разрыдалась.
— Что ты это? Вот глупая! — испугалась Катерина Федоровна. — Бог с тобой!.. Чего ревешь?.. Чем бы радоваться на него…
— Ах, ручки, ручки! — пролепетала Лиза. Дивной тайной казались ей эти крохотные пальчики с знакомыми миндалевидными ногтями, это родимое пятнышко на правой щеке, как у Тобольцева… Сколько раз она целовала мысленно эту родинку на дорогом лице, эти красивые руки! И теперь перед нею был живой Андрюша, только маленький, на которого она могла безнаказанно и беспрепятственно изливать всю нежность и страсть, съедавшие ее душу. Эта новая, светлая и высокая любовь никому не вредила, ничьей радости не разрушала, не грозила ей самой никакими обидами и унижениями… Это был источник новых и душу возвышающих настроений…
Эта любовь сблизила снова обеих женщин. Лиза по целым утрам сидела в квартире Тобольцева. Его не было дома в эти часы, а Соня уходила на уроки. Лизе только это и нужно было. Она никогда не называла маленького Адей. Ей было отрадно говорить вслух и безнаказанно слова, которые наполняли ее душу, жгли ее губы: «Андрюша, золото мое!.. Счастье!.. Как я люблю тебя!..» Она часто плакала, приникнув лицом к личику малютки. Катерина Федоровна огорчалась.
— Что ты, в самом деле? Точно хоронишь его!
— Это я от зависти, — отвечала Лиза, вытирая слезы.
— Ну, ну! Вот вам и тихоня! Вот вам и монашка! — смеялась дома Фимочка, узнав о рождении племянника. — В мае повенчались, а в октябре Бог сына дал… Ах-тих-ти!..
— Ну, чего ржешь? — сердился Капитон. — Люди повенчались… Кабы так жили?.. По-твоему, венец пустяки?
Он каждый праздник приходил на пирог к куме, часто с дочкой, и очень любил эти визиты. Нередко он заглядывал и по вечерам на чашку чая — поговорить о войне, отвести душу с родным человеком. Судьба Порт-Артура и события в Гулле глубоко потрясали его… Но, как ни мало был наблюдателен Капитон, от него не ускользнула глубокая перемена в душе «сестрицы». Ее равнодушие ко всему в мире в эти последние полтора месяца он объяснял ее болезненным состоянием. Но теперь, когда она снова была цветущей молодой женщиной, с ярким румянцем на щеках, трудно было сваливать на болезнь ее удивительную односторонность. Катерина Федоровна была так страстно поглощена кормлением младенца, что ко всему на свете она оказывалась слепа и глуха. Тобольцев с первых дней заметил, что этот «кусочек мяса» держит всех домашних под гнетом самого жестокого деспотизма. На него шикали и глядели свирепыми глазами, когда Адя спал. На него махали руками и сердились, когда он просил музыки. «Какая тут музыка!.. Адя спит…»
Тобольцев сердился.
— Он только и делает, что спит, как сурок, целые сутки… Так, значит, и не дыши?!
А молодая мать возмущалась его бессердечностью…
Ложилась Катерина Федоровна теперь «с курами», как говорил ее муж. Мальчик был «комочек нервов», по определению доктора, и блажил день и ночь, не давая матери выспаться. Поэтому в девять вечера у нее уже делалось сонное лицо, и она зевала во весь рот.
— Что с тобой? — удивлялся Тобольцев. Ему хотелось провести вечер с женой. Он отвык от нее за эти шесть недель ее затворничества и был безумно влюблен.
— Спать хочу, — коротко и спокойно отвечала она.
— Помилуй, Катя! Девяти нет еще… Во что же это жизнь обращается?!
— У Ади животик болел. Он плакал всю ночь.
— Бог знает что!.. Вся жизнь в зависимости от какого-то животика!..
Но не только ее жизнь была в зависимости от малютки: весь дом подчинялся настроениям, шедшим из детской. Катерина Федоровна теряла голову от самого ничтожного заболевания мальчика. Когда Адя плакал, она с лицом трагической артистки сидела у его постели и знаком гнала кухарку и Соню, если они просовывали голову в дверь, спрашивая распоряжений по хозяйству. Деспотичная натура ее склонилась впервые перед другой властью в лице новой няньки. Ловкая старуха сделалась persona grata[222] в доме и пользовалась хитро и умело своим влиянием на молодую мать. Первые два месяца все хозяйство было брошено на плечи Соне. Книга Жука «Мать и дитя»[223] была единственной, за которую Катерина Федоровна хваталась во всякую минуту затруднений. А их было много на ее тернистом пути!
— Надо отдать тебе справедливость, что ты ужасно много потеряла в этой своей новой роли, — язвительно замечал Тобольцев, раздосадованный ее равнодушием. Но она и это принимала совершенно спокойно.
Да, она к нему охладела! Он это должен был себе сказать, как ни странно и больно было ему сознаться в этом! Самка убила женщину в его жене. Он утешал себя тем, что это охлаждение временное, что организм ее не оправился еще вполне от родов. Но он не мог не жалеть об ушедшей из ее души нежности, так поэтично одухотворявшей их любовь!
Один раз, измученный почти трехмесячным отчуждением, Тобольцев привлек к себе жену и с отчаянной страстью стал целовать ее лицо.
— Пусти! — нетерпеливо сказала она. — Я ужасно хочу спать!
Его руки разжались невольно, и он выбежал из дому… Почти всю ночь он пробродил по набережной. Соня отперла ему дверь (она всегда поджидала его возвращения). Катерина Федоровна уже сладко спала.
— Спрашивала она меня?
Робкой надеждой задрожал его голос.
— Конечно, нет!.. На что ты ей, когда у нее есть Адя?
Он вздрогнул, словно ему вонзили булавку в тело… Девочка, и та догадалась. Значит, это так…
А жена и на другой день не заметила его огорчения. Ей надо выспаться… Поцелуи и ласки волнуют. А волноваться ей нельзя. Это портит молоко. Она стояла на твердой почве…
— Прочти-ка, что Толстой говорит об этом, — предлагала она не раз мужу.
— Какое мне дело до Толстого? Разве он не прожил свою юность в свое удовольствие? Что ты мне тычешь в глаза чужими мнениями?.. Я не затем сошелся с тобой, чтобы Толстого читать! — сердился Тобольцев.
— Андрей… Разве не дети — цель брака и любви? Мы теперь должны отказаться от личной жизни…
— Что это значит? Разве я изменился оттого, что у меня есть ребенок? Разве я перестал быть самим собою? Чего ты требуешь от меня?..
Нет. Она не хотела ссориться. Она ласково, но твердо доказывала мужу, какие жертвы требует от него на первых порах его младенец. Они уже не любовники. Ни чада, ни безумия не должно быть в их отношениях… Цель брака достигнута, ребенок родился, и, пока она его кормит, они должны быть целомудренными…
— Что такое? — Он вдруг расхохотался. — А сколько же времени ты намерена его кормить?
— Как все. Что за вопрос? Девять месяцев. Но у Жука сказано, что хорошо кормить до года…
— Ага!.. А что твой Жук советует мужьям, пока жены их кормят? Допускает он, что мужья могут увлечься другими?
Она рассердилась. Она не желала легкомысленного отношения к автору ее настольной книги.
— Катя, ды ты просто охладела ко мне! — горестно крикнул он раз, когда на его страстный, ищущий поцелуй она ответила жестом оскорбленной весталки.
Она протестовала. Что за вздор! Конечно, она его любит… Разве может она не любить отца ее Ади?..
Он чуть не закричал. Так вот во что обратилась эта страсть ее!!? Он — отец Ади — прежде всего!?
Он так страдал, что осунулся и побледнел за какую-нибудь неделю. Все вечера он проводил с Таней или у Веры Ивановны, среди молодежи, или шел к матери и Лизе.
— А что делает Катя? — спрашивали его в Таганке.
— Священнодействует, — неизменно отвечал он, стараясь казаться небрежным.
— А сын как?
— Ест и спит, а в промежутках орет благим матом… И мил только, когда спит…
— На кого ты сердишься? — удивлялась Лиза.
— На самого себя, Лизанька… На кого же больше? А только удивительно, как опускаются женщины в браке! И это так хорошо, что у тебя нет ни мужа, ни детей!
Иногда, после долгого молчания, когда он сидел, задумчивый, перед топившимся камином в комнате Лизы (он очень полюбил этот уголок), он начинал говорить, будто продолжал начатый с кем-то разговор:
— Вот эту музыку ее, которую я так любил всегда… и в которой выливалась вся ее обаятельная индивидуальность, чего я бы ни дал, чтобы услыхать ее вновь!.. Белый рояль стоит, забытый и печальный. Я даже видел пыль на нем… В нашем доме пыль!! Ха!.. Ха!.. Это невероятно… Но это — «знамение времени» как говорят газеты.
Он оборачивался к Лизе и глядел на нее удивленными глазами.
— Милая Лизанька… Это похоже на печальную сказку. Когда я был на Ривьере, я раз увидел там агаву. Как змеи, толстые и колючие, ползли по земле ее мясистые листья… И какая сила была в этом чудовищном растении!.. И вдруг я наступил на что-то мертвое… Я наклонился в сумерках и увидал под ногой иссохшие, коричневые, погибшие листья агавы… Я поднял голову. В уровень с моим лицом, на огромном стебле, качался белый, странный цветок… Я все понял… Могучая агава жила, росла и цвела, чтоб погибнуть, дав жизнь этому уродливому, никчемному цветку, который сам живет лишь несколько часов… Мне было грустно, когда я уходил, и под моими ногами шуршали мертвые листья…
Лиза молчала, печально глядя в огонь. Она никогда не расспрашивала. Она, казалось, понимала его с полуслова. Но на его несчастье она не строила планов, как это втайне делала Соня. Она понимала, что каждая женщина может дать только то, что у нее есть, не более. И она чувствовала себя бессильной заменить Катю в его душе.
— Знаешь, Лиза, — раз сказал Тобольцев. — Катя часто импровизировала раньше. Ты, может быть, не знала, что это редкий дар? Из нее могла выйти не только пианистка, но и композитор… А теперь, что она такое? Иссохшая агава.
— Полно!.. Это пройдет…
— Боюсь, что нет… Боюсь, что, если у нас будут еще дети, эта страстная любовь к ним съест ее душу и все, что в этой душе мне было ценно… Какая страшная вещь — счастье!..
— Что с тобой, Андрюша? — спросила его раз как-то Соня за обедом. — У тебя глаза ввалились. Ты болен?
Тогда и Катерина Федоровна выразила беспокойство.
— Ты, должно быть, ужасную жизнь ведешь, — сказала она с мягким укором. — Хоть бы когда-нибудь дома посидел!..
— Для кого? Для тебя?
— Ну да… Для мамы, Сони, для меня, наконец…
— Но ведь ты в девять ложишься?
Она весело рассмеялась.
— Изволь… Для тебя посижу и до одиннадцати…
Ему показалось, что ее глаза стали горячими и словно приласкали его. Сердце его бурно застучало. «Я влюблен, как мальчишка… Как это хорошо!.. В сущности, пока я люблю и страдаю, я благословляю любовь. Пусть муки неудовлетворенности! Пусть страдания и слезы! Лишь бы не погаснуть!»
В этот вечер он пришел в ее спальню, и она не могла или не хотела противиться его мольбам.
Тобольцев был безумно счастлив.
Но это недолго длилось. Она снова стала избегать его близости. Если он входил, она звала няньку под каким-нибудь предлогом, запиралась даже на ключ.
— Глупая! — сказал он ей раз, глядя на нее алчными, злыми глазами. — Чего ты добиваешься? Чтоб я охладел к тебе?
Она вздрогнула.
— Андрей, что ты говоришь? Неужели ты способен… на такую низость?.. Изменить мне?..
Он притянул ее к себе.
— Катя! Ты ничего не видишь в моей душе! Изменить тебе?.. Не понимаю… На разных языках мы говорим с тобой… Изменить можно только самому себе… Пойми: только самому себе я могу изменить!.. Но тогда сама жизнь потеряет для меня всю ценность…
— Ты думаешь, что смеешь уйти к другой?.. Ты? Мой муж?
— Бог мой! Разве это страшно?.. Страшно то, что я могу разлюбить тебя!.. Катя, пойми: если б я не любил тебя… если б я не желал тебя, одну тебя во всем мире, — я давно утешился бы с другой…
— И ты смеешь мне это говорить в лицо? Да знаешь ли ты, что я никогда не прощу тебе измены?!!
Но на этот раз она не противилась… Она покорно отдалась ему. Он чувствовал, однако, что она уступила из страха потерять его любовь… «Нет… — сказал он себе, пылко беря ее в объятья, — я буду бороться за свое влияние, за ее гаснущую ко мне любовь… Я должен разбудить ее страсть, без которой жизнь для меня потеряет половину своей ценности! Я должен зажечь ее кровь, ее нервы, ее душу… Или все пропало!»
Казалось, камень дрогнул бы от пыла его ласк!
Но… она оставалась холодна. Она подчинялась — только…
Вдруг ему показалось, что она прислушивается… к звукам, шедшим из детской. «Не проснулся ли Адя?» — прочел он в ее тревожных, далеких от любви глазах…
— Катя! — с отчаянием сорвалось у него, и поцелуем он закрыл ее глаза. Но… холод проникал и в его душу. Она боится почувствовать ответную страсть; она боится, что это волнение может испортить… Адин обед… Он это вдруг ясно понял через дымку и угар его желаний… Внезапно разжались его руки, и он оттолкнул от себя это смуглое желанное тело.
— Куда ты? — испуганно крикнула она.
— Покойной ночи! — сказал он холодно.
Дверь хлопнула за ним. А она долго лежала с раскрытыми широко глазами, удивляясь его требовательности, стараясь его понять, взволнованная, несмотря на все старания держать себя в руках…
— Послушай, Андрюша, — сказала она ему на другой день, — чем ты недоволен? Разве я отказываю тебе в чем-нибудь?
Он схватился за виски.
— Бог мой!.. Забудь хоть между нами этот супружеский жаргон! И откуда он у тебя?.. «Отказываю»… Да разве мне покорность твоя нужна? Разве только телом твоим и чувственными наслаждениями могу я насытить мою душу? Она изголодалась за эти четыре месяца невыносимой и неизбежной прозы… Она жаждет экстаза… А ты толкуешь мне о покорности! Ты воображаешь, что, пассивно отдаваясь мне, ты исполняешь свои супружеские обязанности?.. И с тебя довольно! Да ведь это только законные мужья могут довольствоваться такими… скотскими удовольствиями!.. И где была твоя душа вчера? Твои желания? Твоя страсть?.. То, что мне нужно от тебя!.. Единственное, что мне нужно! Ты воображаешь, что я могу довольствоваться какими-то моими «правами» и твоими «обязанностями»? Но ведь я люблю тебя… твою индивидуальность, твою страсть ко мне… Я люблю в тебе то, что мне ни одна женщина в мире не может дать!.. Что я встретил в тебе и полюбил и что умрет с тобой. Но я хочу тебя такой, какой люблю… Другой тебя мне не надо!.. Ты боишься измены, Катя? Это смешно! Раз я ушел к другой от тебя, то к тебе я уже не вернусь… Думаю, что это так… Но это будет только, когда я разлюблю тебя. А разлюблю я тебя, когда разочаруюсь в тебе, моя Катя… Обыкновенно мужья рассуждают так: «Жена беременна, кормит, исполняет свои священные обязанности… Она святыня для мужа. Ее надо щадить…» И супруг идет в публичный дом или соблазняет девчонку-мастерицу, плодя проституцию, чтобы сохранить интересы очага. И все его оправдывают: доктора, друзья, общество. Если б ты была больна хоть год, и я никого не любил бы, никого не желал бы, кроме тебя (я это подчеркиваю слово желал, потому что желание не есть еще любовь… Но любовь и желание, слитые в одно, — это сила)… Так вот, видишь ли, я сумел бы ждать хоть год твоего выздоровления, возврата твоей страсти и божественных желаний! И минута блаженства вознаградила бы меня за год лишений… Так я понимаю любовь! Потому что для меня сейчас, любящего впервые индивидуальность женщины, страдания мои в ожидании минуты, когда ты мне отдашься; мои воспоминания о тебе; мои грезы — во сто раз ценнее, чем связь одной минуты с другой женщиной, которая только на миг успокоит мои больные нервы. Я болен страстью к тебе, Катя! Я болен жаждой счастья… Но я требователен. Мне надо получить то, о чем я мечтаю… Ни йотой меньше!
Странно… Эта власть над сложной душой Тобольцева, это пылкое признание его в самой глубокой, пламенной страсти, какую женщина может внушить мужчине, не радовала, не восторгала Катерину Федоровну. Она страшилась этой требовательности. Она жаждала покоя в интересах Ади, которому служила со страстным самозабвением, как восточная раба.
XI
Катерина Федоровна плохо спала ночами по случаю кормления младенца. Поэтому она сделала себе привычку аккуратно в час дня, после завтрака, ложиться спать. Она пользовалась сном своего маленького тирана.
Но как-то раз она встала ранее обыкновенного. Болела голова, хотелось подышать свежим воздухом. Минна Ивановна в эти часы всегда пила чай. Катерине Федоровне захотелось тоже выпить чашечку перед прогулкой. Ее нежность к матери ничуть не потускнела. По-прежнему она не только исполняла желания старушки, она их угадывала. И ее волновала тайная грусть матери. Причины ее она не видела, а сдержанность Минны Ивановны ее оскорбляла.
Еще за дверью она расслышала счастливый смех старушки и голос Сони. Катерина Федоровна замерла на пороге.
Смех и говор стихли сразу. В глаза ей кинулась прежде всего блаженная улыбка матери, моментально сменившаяся испугом, и нахально-красивые глаза Чернова, выпуклые и немигающие. Чернов встал и вежливо поклонился. Соня с виноватым лицом стояла, потупившись, у стола и водила рукой по скатерти.
Словно молния сверкнула в глазах Катерины Федоровны и исказила на мгновение ее черты. Она не ответила на поклон, а только шагнула назад и закрыла за собой дверь.
Все это длилось один миг.
Вне себя она очутилась на улице. Ей надо было пройти целый переулок, прежде чем она вздохнула свободно, всей грудью…
«Нахал какой! Приходит без зова… А может быть, его позвали? Стакнулись?.. И потихоньку, пока я сплю? — Невыразимая горечь наполнила ее душу. — А вдруг это о нем мама тосковала целый месяц? Да неужели же она так привязалась к этому прохвосту? Вот несчастье!»
С матерью она не станет говорить, конечно. «Но Соньке намылю голову… Дрянь девчонка! Ей бы только кокетничать… Хоть метлу наряди в штаны, она и ею не побрезгует…»
Она дождалась, когда Чернов ушел, и кликнула сестру. Та вошла, бледная, с опущенными ресницами, но с упрямым, слишком хорошо теперь знакомым Катерине Федоровне выражением рта. И старшую сестру словно прорвало, когда она почувствовала с первого же мгновения свое бессилие перед этим молчаливым союзом матери и Сони:
— Узнаю тебя во всей этой истории!.. Ребенком меня обманывала, готова была меня на всякую уличную дрянь променять… И теперь то же самое! Если бы не твои штуки, привязалась бы разве мама к этому лодырю? Конечно, ты била наверняка… Как я закрою дверь под носом этого нахала, если моя мать желает его видеть? Ловка!.. Но погоди, моя милая! Я тебя выведу на свежую воду… Я тебя выслежу. Без твоих шашней нечего было бы ему тут околачиваться! И коли он присосался к вам обеим… и до такой дерзости дошел, что, зная мое к нему отношение, все-таки без спросу затесался к нам, стало быть, это неспроста…
Она бегала, как тигрица, по спальне, а Соня стояла недвижно у стены и, стиснув зубы, молчала. И только глаза ее горели под опущенными ресницами.
— Ну, чего молчишь?.. Точно воды в рот набрала… Заварила кашу, а я теперь расхлебывай? Дрянь этакая!.. Развратница…
Ресницы Сони взмахнули. Глаза сверкнули слезой, и губы задрожали. «Если ты, — вдруг с трудом заговорила она, — будешь оскорблять меня, я уйду! Я не позволю…»
Катерина Федоровна словно в землю вросла, так поразили ее эти слова.
— Ты?.. Уйдешь?.. Куда ж ты уйдешь?
— К Чернову, конечно… Будет мне терпеть от тебя!.. Это не жизнь! Тюрьма какая-то!.. Я устала так жить… Устала…
У Катерины Федоровны ноги задрожали, и она села. Ее схватило за сердце выражение глаз Сони, этот жест, которым она закрыла лицо… Эти неожиданные слова… Этот голос… Она ли не билась всю жизнь, чтобы дать счастие сестре? И ее же теперь в чем-то обвиняют?..
— Чего ж тебе недостает? — хрипло спросила она.
— Счастья!
Катерина Федоровна вздрогнула. Слишком много тоски и отчаяния было в этом вопле!.. Она взялась за голову.
— Господи, Боже мой! Подумаешь, я тебе — враг?..
— Нет, ты слишком счастлива сама, чтобы думать о других!.. У тебя есть все: муж, ребенок, богатство… Какое тебе дело до меня? Ты вообразила, что я, бегая целый день по урокам, должна благословлять судьбу?
Лицо Катерины Федоровны стало сурово.
— Ну, этим меня не разжалобишь! Я сама всю жизнь работала… Скажите, принцесса какая! Гнушается трудом…
— Не гнушаюсь, а не хочу быть несчастна, когда другие рядом блаженствуют!
— Ага!.. Значит, тебе мое счастье помешало? Очень жаль, милая, очень жаль!.. Однако же из-за того, что мне, наконец, жизнь улыбнулась, тебе кидаться на шею первому встречному проходимцу не пристало… Перед тобою целое будущее. Незачем его портить… И компрометировать себя со всякой дрянью…
— Он меня любит! — гордо крикнула Соня.
— Кто???
— Чернов!..
Катерина Федоровна вскочила вне себя.
— Дура… Дура-девчонка! Безмозглая!.. «Любит»… Всякая сволочь ей объясняется в любви, а она рада! Да ты ногой отшвырнуть должна такую гадину, а не выслушивать его признания… «Любит»… Ха!.. Есть ли у него душа-то? Он ее давно в кабаках пропил…
— Я не хочу тебя слушать!
Соня повернулась, чтобы уходить. Катерина Федоровна перерезала ей дорогу, схватила ее больно, как железными тисками, за кисть руки и с такой силой отшвырнула Соню от двери, что девушка потеряла равновесие и упала на ковер. Голова ее стукнулась о кресло, и она заплакала от боли и от обиды.
Катерине Федоровне мигом стало жалко сестру и стыдно за свой порыв. Но она тотчас еще более озлобилась.
— Не смей со мной такой тон брать! Ты зазналась… Кто я тебе? Забыла, с кем говоришь? Нет, должна слушать!.. Я тебе добра желаю… Я, глупая, твоей порядочности доверилась… Думала, ты сама себя соблюдать сумеешь, гордость в тебе есть. А ты? Воображаю, что ты летом с ним без меня разделывала! За спиной у больной матери… Бессовестная! Вот постой, я расскажу маме… Она сама этому мерзавцу на дверь покажет…
— Мама знает, что он меня любит, — возразила Соня, сидя на ковре и поправляя разбившуюся прическу.
— Не смей мне говорить об его любви! Слышишь ты?
— Он на мне жениться хочет…
Катерина Федоровна на мгновение лишилась языка. Вдруг кровь с такой силой бросилась ей в голову, что она даже зашаталась.
— Жениться?!! Он?.. На тебе?.. Мерзавец! Да его ноги никогда не будет в моем доме! Так вот ты что затеяла?.. Постой, постой… — Она кинулась вне себя к матери.
Минна Ивановна, взволнованная объяснением, которое она угадывала, вся затряслась, услыхав быстрые шаги старшей дочери. Роман Марлитт[224] соскользнул с ее колен, и губы задрожали, когда она увидела гневное лицо Катерины Федоровны и за нею плачущую, растрепанную Соню.
— Мама… Что я слышу?? Неужели вы это знаете?? Неужели вы вместе с Софьей стакнулись, чтоб меня обмануть?
— Что?.. Что такое?..
Минна Ивановна заплакала. «Он хороший! — оскорбленно возразила она. — Неправда!.. Он почтительный мужчина…» И в лице матери Катерина Федоровна узнала все то же ненавистное ей в лице Сони упрямство.
— Мужчина?!! Да разве это мужчина? Это — гадина!.. Мужчины трудятся, семью содержат. А он жил на средства моего мужа… Прихлебателем был…
— Тебе бы только деньги! — перебила Соня презрительно.
— Молчать! (Катерина Федоровна топнула ногой.) Я не с тобой говорю, а с матерью… Мама, мама! Да в какую же вы пропасть толкаете дочь? Одумайтесь! Ваше любимое дитя вы бросаете в объятия пьяницы… Потому только, что он подличает перед вами и лижет ваши руки…
Минна Ивановна заплакала еще сильнее. Катерине Федоровне стало на мгновение страшно за это волнение матери. «Нет! — сказала она себе. — Надо с этим покончить раз навсегда!.. Что делать? Потворствовать — будет преступно…»
— Он не пьяница… Он бросил пить, — расслышала она лепет матери. — Из-за любви к Соне бросил…
Катерина Федоровна всплеснула руками, и лицо ее перекосилось.
— Да что же это?!! Чем он обошел вас, что вы ничего не видите?.. «Из-за любви»!.. Да это просто расчет! Один низкий расчет… Он хочет, породнившись с нами, сесть нам на шею… Неужели вы этого не понимаете?
Голова Минны Ивановны вдруг затряслась.
— Молчи!.. Молчи!.. Не смей! — в неописуемом гневе вдруг закричала она. — Ступай! Ступай отсюда!.. Я не хочу тебя слушать! — И она пухлой рукой указывала дочери на дверь.
Белая как мел, стояла неподвижно Катерина Федоровна, в ужасе перед этим гневом матери, которого она никогда не видела, потрясенная до глубины души. «Вы… меня гоните?» — с трудом прошептала она побелевшими губами.
— Ступай! Сту-пай!.. Не по-зво-лю… о…скорб…лять!..
— Вы меня гоните из-за этого негодяя? Так он вам дороже меня?.. Ну, спасибо, мама!.. Спасибо…
Она круто повернулась и пошла, сгорбившись, к двери. Соня видела, что у порога она покачнулась, точно падая. Но удержалась все-таки на ногах и вышла, не оглядываясь.
— Дай… мне… во…ды… — хрипло сказала Соне мать.
Соня оглянулась, и ужас исказил ее лицо. Минна Ивановна, багровая до синевы, с прыгавшими губами, держалась за горло, словно ее душило. Вдруг глаза ее выкатились. Клокочущее дыхание вырвалось из груди вместе с какими-то нечленораздельными звуками. Лицо стало страшное, чужое…
— Со… со… со… со… — расслышала Соня, и ее поразил однообразный жест правой руки, сопровождавший этот лепет, меж тем как левая свисла безжизненно, наклоняя за собой все туловище, медленно падавшее с кресла.
В диком ужасе Соня закричала и кинулась бежать. Этот страшный крик расслышали все: и на кухне, где пили чай, и в спальне, где Катерина Федоровна сидела, в оцепенении глядя перед собой.
Когда она вбежала в комнату матери и рухнула на колени перед креслом, Минна Ивановна с перекосившимся лицом и запрокинутой головой уже хрипела, никого не узнавая.
— Мама… Мама… Простите! — вырвался у Катерины Федоровны отчаянный вопль… Но она тотчас овладела собой и послала за первым доктором.
Она ни на секунду не отходила от матери, пока ей ставили пиявки на затылок. Соня же боялась войти к умирающей и рыдала в гостиной.
Тобольцев поднял все и всех на ноги, чтоб спасти тещу.
— Если она умрет, и я умру, — сказала ему жена. — Меня убьет совесть!
Двое суток Минна Ивановна была между жизнью и смертью. На третьи сутки доктор сказал: «Будет жить…»
Катерина Федоровна крикнула, схватила руку доктора и припала к ней губами. Из глаз ее полились первые слезы.
— Берегите себя! — сказал ей доктор. — Вы кормите, вам нельзя волноваться…
Но разве это было возможно?
В семье Тобольцевых настал, по его выражению, «маленький адик». Младенец вопил, как недорезанный: днем и ночью, получая от матери отравленное горем молоко… Но в первый раз Катерина Федоровна осталась холодна к его крику. Вся энергия, весь пыл ее души были направлены к тому, чтобы спасти мать.
В уходе ночью ее сменяли Тобольцев и Таня, которую он пригласил ходить за больной. Таня оказалась такой чудной сиделкой, что через неделю покорила суровое сердце Катерины Федоровны.
А Соня ни разу не вошла к матери, пока она была между жизнью и смертью. Она созналась Тобольцеву, что у нее такой непобедимый ужас перед смертью, что она даже на умирающую боится глядеть.
Наконец опасность миновала. «Но не скрою от вас, — сказал доктор Катерине Федоровне, — ее сознание никогда не вернется…»
— Боже мой!!
— Не плачьте!.. Не терзайтесь напрасно. Теперь это — малое дитя… Мозг ее дремлет… Ей нужно сладкое… Балуйте ее… Она недолго протянет…
Катерина Федоровна рыдала безутешно.
XII
Тяжелые дни настали для семьи Тобольцевых. Черные крылья смерти еще веяли над Минной Ивановной. Она лишилась языка и одной руки. Идиотская улыбка не покидала ее лица, оживлявшегося только при виде еды и лакомства. Пришлось нанять еще сиделку, которая кормила ее и ходила за нею, как за младенцем. Но Катерина Федоровна не переставала относиться к больной с такой же нежностью и высокой любовью, как будто мать могла еще узнавать ее и ценить ее ласку.
Часто Катерина Федоровна высылала из комнаты больной сиделку и по-старому садилась у ног матери на табурет. «Мамочка… милая, милая мамочка!» — вырывался у нее вопль, когда она, схватив руки старушки, глядела полными отчаяния глазами в ее лицо, тщетно ища в нем следов ее угасшей души: «Простите меня!.. Верьте, мамочка, что я ни минуты не хотела вас огорчать… Верите ли вы? Прощаете ли вы меня?»
— А-ла-ла-ла… — без конца и смысла неслось в ответ.
Она приникала лицом к рукам матери и рыдала долго, страстно, пока не уставала плакать.
И она полюбила эти мучительные часы наедине с безумной больной. Она верила, вопреки разуму, что где-то, в глубоких безднах Бессознательного, поглотивших индивидуальность ее матери, эта душа ее, хоть и подавленная, чувствует «хоть одним краем» ее безграничную скорбь, ее раскаяние, ее тоску об угасшем «я» дорогого существа. И эта мысль давала Катерине Федоровне силу жить по-старому… Зато отношения с Соней были ужасны.
— Я видеть ее не могу! — говорила Катерина Федоровна мужу. — Она отняла у меня мать, отняла у души моей покой… Если бы не ее лживость и распущенность, этого горя не случилось бы… Ах, молчи! Не защищай ее… И не жалей! Она того не стоит…
Соня давно сбежала бы, если б не страсть к Тобольцеву. Эта страсть заставляла ее глотать все унижения и оттягивать назревавшую развязку день ото дня. Тобольцев был с нею теперь невыразимо нежен. Соня часто плакала на его груди, и эти сцены кончались поцелуями, от которых высыхали слезы в прелестных глазках. Но в такой напрягавшей все нервы атмосфере даже дивный характер Тобольцева стал неровным. Соня это почувствовала первая. Он стал рассеян и нетерпелив. Как-то раз он сказал ей: «Соня, ты решила игнорировать. Катю? Я не разбираю вопроса, кто из вас виноват. Но она — здесь хозяйка. Ты не хочешь сделать к ней навстречу хоть один шаг?»
Соня побледнела, и ноздри ее дрогнули.
— Ни за что!
— Почему же? Она любит тебя по-старому, я в этом уверен. Она только слишком настрадалась.
— Нет! Нет!.. Я сама ее ненавижу!
— За что?! — поразился Тобольцев.
Соня упрямо молчала… Он пожал плечами и вышел из комнаты. А она разрыдалась. Она не могла ему простить, что он думает только о жене.
Не прошло и месяца, как Соня объявила Тобольцеву, что она приглядела себе комнату и на днях переезжает.
— Вот как! С кем же ты будешь жить?
— Что за вопрос? Одна, конечно…
— А почему бы тебе не жить… с Таней, например?
Лицо Сони передернула злая усмешка.
— Благодарю покорно! Я никогда не дружила с женщинами. Особенно с такими… передовыми…
— Ха!.. Ха!.. Это Таня передовая? Бог с тобой, Соня! Я был бы спокоен за тебя. Таня — хороший человек!
Ее глаза сверкнули.
— Прошу не беспокоиться!.. Я не полоумная и, слава Богу, на своих ногах стою…
Она ненавидела Тобольцева в эту минуту. Она надеялась, что он будет ее удерживать. А если нет, то все-таки он поймет все удобство их встреч при этих новых условиях. А он… подкидывает ей Таньку! Эту противную девку, с которой у нее ничего нет общего…
— А что скажет на это Катя?
— Ах, мне все равно! — крикнула Соня и заплакала.
Но Тобольцев видел так много слез крутом, что чувствительность его уже притупилась.
Он никак не ожидал, что это известие так расстроит его жену. Любовь Катерины Федоровны к сестре вдруг вспыхнула с прежней силой.
— Это невозможно, Андрей! Я не отпущу ее!..
— Почему? Да и фактически ты этого не можешь сделать. Она почти совершеннолетняя.
— Она погибнет! Удержи ее… Поговори с ней…
— Что за нелепость, Катя?! Если она так не приспособлена к жизни, что погибнет, как только переступит порог нашего дома, то на нее надо махнуть рукой! Не такое теперь время, чтоб нянчиться с лишними людьми.
Она гневно закричала:
— Тебе легко так говорить! Не твоя сестра. А я за нее перед Богом отвечаю и перед своей совестью… Стыдно, Андрей!.. Я не ожидала этого от тебя…
Бледная, подавленная, она вошла в комнату Сони.
— Соня… Что я слышу? — мягко заговорила Катерина Федоровна, подсаживаясь на диван. — Неужели к моему безысходному горю о маме ты хочешь прибавить мне новое — разрыв с тобой? Чем я заслужила такую обиду? Почему ты хочешь уйти?
Соня была застигнула врасплох. Тиская мокрый от слез платок и не глядя на сестру, она призналась, что жить здесь тяжело. На все расспросы, однако, она молчала.
— Боже мой! Тяжело жить в семье! Если б год назад мне сказали, что так случится, я бы не поверила… — Она вдруг заплакала. Соня глядела на нее, потрясенная.
— Я не держу тебя… Ты не маленькая. Я только прошу: подожди хоть полгода! Маме не долго жить… Легко ли тебе будет думать потом, что тебе не было подле, когда она умирала?
Соня осталась.
Катерина Федоровна осыпала ее ласками, делала ей подарки, покупала ей билеты в театр… Соня всю вражду свою перенесла теперь на Тобольцева. За один месяц ее личико словно стаяло. В злых и печальных глазах притаилось что-то жуткое…
— Где ты проводишь все вечера? — раз спросила ее сестра.
— У меня есть новые знакомства.
Катерина Федоровна тяжко вздохнула, но промолчала.
Но как-то раз, в праздник, когда Катерина Федоровна спала днем, Соня потребовала от Тобольцева объяснения. Личико у нее было больное, и голос срывался истерическими нотками.
— Ответь мне откровенно, тебе будет все равно, если я исчезну из вашей жизни?
— Смотря по тому, как ты исчезнешь, — добродушно ответил Тобольцев, шуткой стараясь предотвратить истерический припадок, который он предчувствовал. — Если ты выйдешь замуж по любви, мы с Катей будем очень рады…
— Оставь Катю в покое! Говори об одном себе… Тебе будет все равно, если я покончу с собой?
— Соня, не распускайся! Я этого не люблю… Кто так говорит, тот никогда с собой не покончит…
— Значит, ты хочешь, чтоб я отравилась?!
Он засмеялся.
— О, женственность! Вот она — ваша логика!
Он обнял ее, но она была как деревянная.
— Я на днях исчезну, — глухо сказала она.
Он поцеловал ее ушко с недоверчивой улыбкой. Вдруг она положила ему руки на плечи. И он был потрясен красотой ее лица, полного трагизма. Из ее черных зрачков глядела на него, казалось, вся обнаженная пред ним, вся отдающаяся ему несложная девичья душа, с ее неодолимым инстинктом любви, с ее беззаветной жаждой счастья.
— Ты любишь меня? — расслышал он шепот ее разом высохших губ.
— Люблю… — бессознательно ответит Кто-то за него. Кто-то сильный, темный, которого он не знал. И он задрожал.
— Как ты меня любишь?
Он молчал, тяжело дыша. «Боже мой! Какое безумие!» — протестовал растерянно его рассудок.
— Хочешь ты, чтоб я тебе отдалась?
— Хочу, — опять помимо его воли сказали его губы, сказали властно, твердо, без колебаний.
И вдруг жалкий лепет рассудка стих… Они глядели друг другу в зрачки. Вне времени, вне пространства, вне условностей, разделявших их до этого мгновения… Как будто ничто не отделяло их от той минуты, когда в темной передней, год назад, она, обхватив его руками и прильнув к нему всеми точками своего гибкого тела, шептала: «Возьмите меня и убейте потом! Все равно…» Исчезло вчера, не представлялось завтра… Было только сейчас… вот этот божественный миг…
— Что это за сцена? — раздался неожиданно голос Катерины Федоровны. — Что у вас за лица? Что вы тут делали?
Тобольцев провел рукою по глазам, словно просыпаясь.
— Гипнотизмом занимались.
— Вот нашли время!.. Там Лиза с маменькой приехали, Примите их, ради Бога! Адя проснулся…
Тобольцев вышел с женой и не оглянулся на Соню.
Вечером он собрался уезжать. В передней, как призрак, стояла Соня.
— Куда ты едешь?
— В театр с Лизой. А что?
Она топнула ногой.
— Опять с нею? Лиза!.. Лиза!.. Днем Лиза, вечером Лиза… Каждый день Лиза… Это невыносимо, наконец!.. Я ненавижу ее… А я всегда одна, одна… Нет! Не могу больше! Останься или возьми меня с собой!
— Пожалуйста… Ты одета?
— Это все равно!.. Я еду!..
Тобольцев не забыл этого вечера между двумя ревнивыми женщинами, ненавидевшими друг друга. «Нет, я готов сбежать из собственного дома! С этим надо покончить!»
Но Соня выскочила уже из колеи. Она диктовала условия, она ставила требования, она точно с петель сорвалась. Она не хотела отпускать Тобольцева к Лизе и никуда без себя.
Между ними было еще одно объяснение. Соня прямо спросила его: бросит ли он для нее жену, если она ему отдастся?
— Никогда! — твердо ответил он. — Какое безумие, Соня! Неужели я сам дал тебе повод к таким мечтам? Меня убить мало, если так! Да, я не скрою, что ты прекрасна… И бывают моменты, когда эта красота опьяняет меня, сводит меня с ума… Милая Соня, если б сейчас мы очутились на необитаемом острове вдвоем, то рай настал бы на земле!
— Уедем, — прошептала она, задыхаясь.
— А Катя?
Она топнула ногой и бешено закричала:
— Какое мне дело до нее? Я тоже хочу счастия!
Он на секунду побледнел, захваченный мощью этого голого инстинкта.
— У тебя нет сердца, Соня… Но я тебя не осуждаю… Нет!.. Но и меня пойми: я люблю твою сестру и ценою ее страданий и гибели не согласен купить свое удовольствие. Я вообще виноват перед тобой… Своим легкомыслием я допустил вырасти этим мечтам… Я один, повторяю, виноват безмерно… Не ты… Но прошу тебя забыть…
Она протяжно, странно закричала, как бы от боли… Потом, не дослушав его, встала, озираясь, словно ища чего-то. Потом пошла к двери.
— Ну хорошо… Ну ладно… — задыхаясь, с какой-то сумасшедшей улыбкой сказала она и, кивнув головкой, скрылась.
А он, как разбитый, упал на диван. «Это становится опасно, — понял он. — Опасно для всех троих… Такое положение длиться не может!.. Нравится она мне? О да! Желаю ли я обладать ею? О да! Несомненно… Она стала действовать мне на нервы. Я ее вижу во сне… Но этого я не сделаю! Я не мормон. Наконец, я не люблю ее! Я люблю Катю. Каприз не есть любовь. Влечение обладать чудным женским телом не может в моей душе перевесить страха страданий для Кати, когда откроется вся эта… „грязь“… по ее, Катиной, терминологии. Я не могу ставить на карту счастье жены из-за чувственного каприза, который исчезнет через три месяца связи. О да! Я знаю себя! Соня слишком элементарна, чтоб желать ее дольше. А драма какая выйдет!.. Брр… Подумать страшно! Нет, я не эротоман, не герой Пшибышевского… Довольно безумия!..»
«Куда ушла она? — через час спрашивал он себя, когда, не дождавшись Сони, они сели обедать. — Куда могла уйти она?.. Неужели?..» Нет! Он гнал эти мысли… Хоть она и истеричка, но покончить с собой она не решится… Она для этого слишком бесхарактерна.
Наступил вечер. Сони не было. «Куда она девалась?» — испуганно спрашивала Катерина Федоровна.
— Ах, да мало ли у нее знакомых!?
Но сам он тоже потерял спокойствие. Вечером побывал в двух театрах. Сони не видел. «Может быть, она уже дома?»
Ему отворила жена.
— Я думала, вы вместе…
— Еще рано… Нигде не кончились спектакли. Ложись, пожалуйста, спать! Я подожду ее.
Тобольцев задремал одетым на диване.
Его разбудил стук пролетки по промерзшей мостовой. Кто-то подъехал. Он вскочил. Было два часа. У окна он разглядел фигуру Чернова, который садился в пролетку с поднятым верхом. «Ну, слава Богу!» — была первая мысль Тобольцева.
Он прислушивался… Соня не звонила. Соня пришла с черного хода. Он расслышал ее крадущиеся шаги.
Тогда сердце его забилось… Она была у Чернова… Почему она крадется? Ей есть что скрывать…
Он вдруг встал, отворил дверь в ее комнаты и вошел. Соня закричала от неожиданности.
Он подошел, взял ее за плечи и повернул к свече ее лицо. Черные круги окаймляли ее как бы ввалившиеся глаза. Ее губы пересмякли. Волосы растрепались. Лиф был кое-как застегнут, а ворот и совсем криво, как будто она торопилась одеваться.
О, как знаком был ему немой язык этих мелочей!
В первое мгновение она растерялась, потом вдруг закрыла руками залившееся краской лицо. Он злобно засмеялся.
— Уйди!.. Оставь меня!.. Я тебе ненавижу! — прошептала она.
Он вышел, не оглядываясь и все так же зло смеясь.
Развязка назревала.
На другой день Соня с утра ушла на уроки и ни с Тобольцевым, ни с сестрой не видалась. Узнав от прислуги, что барышня вернулась в два часа ночи, Катерина Федоровна изменилась в лице. «Этому надо положить конец!..»
Она вышла гулять, как всегда, в два. Не успела она завернуть за угол, как Чернов с Соней позвонили у подъезда. Соня провела Чернова к Минне Ивановне.
Больная не узнала его, как никого не узнавала. Но Чернов был потрясен до глубины души… Он любил старушку искренно и надеялся почему-то, что для него именно не угасла ее душа. Он упал на стул и разрыдался.
Катерина Федоровна, возвращаясь с прогулки, встретила кухарку, бежавшую в лавочку, и взяла у нее ключ от кухни. Она не звонила, чтобы не тревожить няню, тоже отдыхавшую в этот час. Через черный ход она вошла в переднюю и остановилась как вкопанная.
Чернов сидел на подоконнике, в цилиндре и в пальто, и плакал, как женщина, закрывая лицо руками. Соня в шляпе и бурнусе стояла перед ним, положив ему руку на плечо.
— Ну, полно, перестань! — ласково, но нетерпеливо говорила Соня. — Она сейчас вернется… Я не хочу, чтоб она тебя встретила…
— Что это? — Катерина Федоровна всплеснула руками. Сердце ее бурно застучало.
Соня и Чернов дрогнули всем телом. Он встал и снял цилиндр.
— Я был у больной… Вы… вы не можете не помешать любить ее и…
— Вон! — страшно крикнула Катерина Федоровна, вдруг багровея и указывая ему рукой на дверь. — Вон! Чтоб ноги вашей не было здесь, пока я жива!..
Но Чернов не двигался и глядел на нее холодно и нагло.
— По какому праву ты его оскорбляешь? — тонким голосом закричала Соня.
Катерина Федоровна обернулась к ней лицом. Губы ее прыгали, но ни одного звука не вылетело из стиснутого спазмами горла. Вдруг голова ее затряслась, и все лицо задрожало.
— Выбирай! — расслышала Соня. — Я… или этот мерзавец… Из-за него все несчастие… А ты смеешь… говорить ему «ты»?.. Вон! (Она сверкнула глазами на Чернова.) Если вы… придете еще раз… я велю дворнику… вышвырнуть вас за дверь…
— Соня?.. Что ж ты молчиш-шь? — вдруг выпалил Чернов.
Катерина Федоровна глухо крикнула.
— Скажи своей сестре, что гнат-ть меня поздно… Разве я не жених твой с этой же ночи? — подчеркнул он.
Соня, внезапно побледневшая, не успела раскрыть рта, как сестра вне себя кинулась к ней и ударила ее по щеке.
— Дрянь! Дрянь! Подлая! — исступленно закричала она.
Соня ахнула и закрыла лицо руками.
Чернов порывисто обнял ее.
— Как вы смеете? Так вы др-рать-ся?..
— Вон! Уходи, подлец, уходи! Или я задушу тебя…
— Пойдем-м, Соня! Нам-м здесь нет-т места… У тебя нет-т родных! — с великолепными интонациями, как на сцене, сказал Чернов и распахнул дверь подъезда. Обнимая одной рукой талию Сони, рыдавшей на его плече, он взмахнул цилиндром с вызывающим видом, и оба они исчезли. Дверь хлопнула за ними. А Катерина Федоровна упала на стул в истерическом припадке.
Перепуганная сиделка кинулась в банк, за Тобольцевым.
Катерину Федоровну уложили в постель, послали за доктором. Тобольцев был в отчаянии. Жена его бредила и никого не узнавала.
— Плохо! — сказал ему доктор, ничего, впрочем, не объясняя. Но Тобольцев сам понимал, чем грозит такое потрясение женщине, которая кормит.
Двое суток это был сплошной ужас. Тобольцев рыдал и не отходил от постели жены. Нянюшка, Лиза, Анна Порфирьевна, Капитон — все толклись в квартире. Капитон плакал навзрыд, так что даже Фимочка была озадачена. «Ей-Богу, коли я помру, он так горевать не будет», — говорила она всем. Таня и Лиза дежурили у больной, их сменяла нянюшка. Тобольцев был невменяем от горя.
Наконец опасность миновала, и все вздохнули свободно. Один только маленький Адя дольше всех расплачивался страданием желудка и блажил невыносимо. Инстинкт материнской любви, мощный и всесильный, восторжествовал в душе и в организме Катерины Федоровны, спасая ее от безумия.
— Теперь Соне остается одно: повенчаться с этим негодяем, — сказала она мужу.
— С какой стати? — возмутился Тобольцев. — Добровольно ухудшать и без того глупое положение?.. Если человек сделал одну ошибку, к чему впадать в другую?
— Бог знает, что ты говоришь! Ведь если она будет женой Чернова, кусок хлеба у нее останется, и никто в нее не бросит камнем. А теперь кто она? Любовница пьяницы? Боже мой! Думала ли я когда-нибудь, что благословлю судьбу за то, что мать моя безумная? — И она заплакала.
— Полно, Катя! Не надо делать драмы из водевиля… Что она взяла этого пьяницу в минуту отчаяния, это, конечно, очень грустно. А что ты хочешь ее на всю жизнь с ним связать, вот это действительно преступно. И поощрять этого я не стану!
— Что же ты хочешь делать? Я просто голову теряю, Андрей…
— А там будет видно…
Он уехал в гостиницу, где жил Чернов.
Там давно поджидали этого парламентера и волновались, почему он так долго не едет. Прежде всего из-за паспорта Сони и ее вещей… Чернов отправил по почте резкое письмо Тобольцеву, требуя бумаги Сони, потому что без бумаг ее не держат нигде и она должна побираться у знакомых, ища ночлега. «Потрудитесь прислать вещи ее, ей даже рубашки переменить нельзя… И там остались в ее комнате, в комоде ее собственные заработанные деньги…» — «Вот это самое главное», — усмехнулся Тобольцев, когда на четвертый день прочел, наконец, это письмо, провалявшееся на его письменном столе. «Бедная девочка, глупый ребенок!» — думал он по дороге.
Он еще за дверью расслышал крупный разговор «новобрачных».
— Эт-то глуп-по! Наконец, они обязаны…
— Не возьму! Не возьму ни копейки, — кричала Соня. — Ничего никто не обязан… И ты не смей требовать! А то я поверю Андрею, который говорил, что у тебя один расчет…
«Вот так медовый месяц! Ха!.. Ха!..» — подумал Тобольцев.
— Твой Андрей — свин-нь-я! — негодующе выпалил Чернов.
В ту же секунду Тобольцев распахнул дверь. «Я легок на помине», — сказал он, холодно улыбаясь с порога.
Чернов не ответил на поклон. Он стоял, открыв рот и выпучив глаза. Соня же сильно покраснела, до слез.
— Здравствуй, Соня, — спокойно и почти весело сказал Тобольцев и с рыцарской любезностью поцеловал робко поданную ему руку. Не спрашивая позволения, он сел в кресло рядом с Соней, сидевшей на диване; поставил на стол свой цилиндр и стал стягивать перчатки. Усмешка порхала вокруг его рта. Чернову он руки не подал.
Тот стоял в стороне, выпятив грудь, выкатив глаза и раскачиваясь на каблуках с довольно глупым видом.
— Прежде всего извиняюсь перед тобой, Соня, что задержал вещи и бумаги. Вот твой паспорт, вот твои деньги… А вещи перешлю по твоему адресу… Я не знаю, где ты будешь жить.
— Что за воп-прос-с?! Здес-сь, конечно!..
Тобольцев бровью не двинул, как будто Чернова в комнате не было. «А письмо я прочел только вчера, потому что Катя лежала без памяти и была на волос от смерти. (У Сони вырвалось движение.) Упрекать тебя в случившемся я не буду… Это бесполезно. Я только предупреждаю тебя: Катя любит тебя по-прежнему, озабочена твоей судьбой и спрашивает, что ты намереваешься делать дальше?»
— Эт-то удив-ви-тель-но!!! Как — что дел-лать?.. Вен-чать-ся со мной!!! Вот-т что она будет дел-лат-ть!
Соня молчала, бледная и подавленная, низко опустив голову. Ненавидеть сестру она могла все-таки только в минуты аффекта, но не сейчас, выслушав все эти великодушные предложения. По правде сказать, этого она не ожидала. Она думала, что от нее отрекутся, что она сожгла за собой корабли.
Тобольцев вытянул под столом ноги, откинулся на спинку кресла, заложил руки в карманы брюк и сощурился на Чернова.
— Я говорю не с вами, а с Соней… А вы этого, кажется, упорно не хотите понимать?
— Соня и я — теперь од-но! — напыщенно сорвалось у Чернова.
Лицо Соки передернулось.
— Молчи! — крикнула она любовнику.
— Нет! За-че-м мол-лчать? Вот-т еще!!! Когда гос-подин-н положения теперь я?! Соня и я — теперь одн-но!..
— Не понимаю, — дерзко усмехнулся Тобольцев. — В природе этого не бывает… Даже сиамские близнецы считались за двух людей, с совершенно определенной индивидуальностью у каждого. А вы, насколько я вижу, не приросли друг к другу…
— Прош-шу без ш-шуток!.. Мы на днях вен-ча-ем-ся… И… volens nolens[225] Катерине Федоровне придет-тся считат-ться с этим родством-м… Если она не желает, чтоб Соня от нее отреклас-с-сь сама… Д-да!.. Потому что Соня никогда не войдет-т туда, где враждебно относятся к ее муж-жу…
Тобольцев переложил ногу на ногу. Ни один мускул не дрогнул в его лице. Волнение свое он выдавал только тем, что теребил перчатку.
— Соня, от тебя я не слыхал еще ни одного слова, а пришел я сюда только затем, чтоб выслушать тебя. Ты, конечно, не дитя. Ты вольна распоряжаться своей судьбой… Я должен тебя только предупредить, как Катя смотрит на весь этот инцидент… Ты сделала в аффекте ошибку… Да! Но роковой и непоправимой ее мы не считаем. Ты можешь ехать в Петербург…
— Эт-то черт знает-т, что такое! — вспылил Чернов.
— Поступить в консерваторию, на курсы. Это дело твоего вкуса… И работать для своего будущего… Если бы оказались… последствия этой ошибки, и это вздор! Твое дитя будет всем нам так же дорого и близко, как ты сама…
Соня закрыла лицо руками и заплакала.
— Безвыходных положений не бывает, Сонечка. Когда ты захочешь вернуться в нашу семью, ты будешь принята с радостью… И ни одного вопроса… как будто ничего не было! Помни, Соня, самое главное: жизнь твоя ничем не загромождена. Все это призраки и предрассудки. Будущее перед тобой!.. Ты найдешь со временем истинное счастье и благословишь сестру за то, что в ту минуту, когда ты стояла на распутье, с отчаянием в душе, она протянула тебе руку, как друг и мать, которую она тебе заменяет… Она просит у тебя прощения за резкость свою… вызванную страхом потерять тебя и любовью… да, любовью, за которую она сама чуть не поплатилась жизнью. Я кончил…
Настала внезапная тишина, нарушаемая рыданьями Сони.
Тобольцев коснулся рукой ее колен: «Поедем со мной, милая деточка! Забудь эту ложную гордость… Катя ждет тебя».
Чернов тяжело дышал и глядел, не мигая, выкатившимися глазами на Тобольцев а. Но тут он не выдержал. Он понял вдруг, что дело его может быть проиграно. Это было так неожиданно, что он был сразу сбит с позиции. Он испугался. «Соня! — крикнул он в неподдельном отчаянии. — Да что же эт-то такое? Почем-му ты молчиш-шь? Почему ты его не прогониш-шь? Скажи ему, что ты меня любиш-шь!.. Вот и все… Разве ты меня не любиш-шь?» — жалко заторопился он.
Она молча, не переставая плакать, положила свои пальчики на руку Тобольцева, лежавшую на ее коленях. Потом, отняв от глаз платок, кинула ему взгляд, от которого сжалось его сердце. Столько в нем было любви и отчаяния!
Дух занялся у Чернова, когда он перехватил этот взгляд. Он вдруг понял все. Ноги у него ослабели разом, и он сел на стул, жалкий и растерявшийся.
Вдруг Соня поднялась: «Едем… Я хочу с нею примириться!.. Но я не останусь у вас… Мне стыдно в глаза глядеть… прислуге даже… Найди мне комнату, Андрюша…»
Чернов вскочил. Он дрожал всем телом: «Ты хо-чеш-шь с ним уехать? Ты меня бросаеш-шь?.. Я не пущу тебя!.. Не пущу!..» — С выкатившимися белками он схватил Соню за платье.
Тобольцев презрительно улыбался.
— Ты с ума сошел? — гордо крикнула Соня и ударила любовника по руке. — Как ты смеешь меня не пускать?
— Ты — моя!.. Я не уступлю ником-му над тобою своих прав-в! — кричал Чернов, задыхаясь. — Я знаю, зачем-м он тебя увозит… Ему досадно, что я тебя взял-л… Он сам об этом мечтает… О! Я вижу его насквозь!.. И тебя тоже… — Он был в исступлении. Он словно с петель сорвался. Он был даже страшен в эту минуту. — Ты не к сестре поедешь, а в номера… чтоб ему отдаться… Но я тебя задушу собственными руками!.. Ты от меня не уйдеш-шь!.. Сделай только шаг отсюда…
Соня побледнела. Тобольцев злобно засмеялся.
— Вот тебе лучшая иллюстрация будущности, которую ты себе готовишь… Еще не женившись, он заявляет о каких-то «своих правах» даже на жизнь твою… Как будто ты его собственность! Когда ты выйдешь замуж, он будет тебя бить…
— Вы лжете! — дико крикнул Чернов.
— А, может быть, тебе эта необузданность нравится?..
Соня вспыхнула. Стрела попала в цель. Ревность Чернова ее ничуть не оскорбляла, а делала его интереснее в ее глазах и даже как бы ближе.
— Успокойся, — сказала она, кладя ему руку на плечо. — Я дала тебе слово венчаться и слово сдержу. Но я не хочу скандала. Катя и Андрюша правы во всем… И я сейчас даже не понимаю, как это все дико и… безумно вышло! До свадьбы мы с тобой не будем видеться…
Чернов обхватил ее плечи и зарыдал.
— Соня, не уходи!.. Соня… Я знаю, что они тебя не отпустят-т… Если ты уйдеш-шь, Соня, я застрелюс-сь!..
— А есть ли у тебя револьвер? Я могу тебе одолжить его на этот случай…
Но эта жестокость была уже лишней. Чернов, ничего не слыша, упал в кресло. Он истерически рыдал.
Соня надела шляпу и пальто и вышла с Тобольцевым.
Когда они позвонили у подъезда, Катерина Федоровна с убитым лицом сидела у ног матери на табурете. Увидав Соню, она вскочила, ахнула и кинулась ей на грудь.
Обе сестры молча обнимались и плакали. И только в эту минуту, потрясенная до глубины души, Соня почувствовала всю силу привязанности Катерины Федоровны…
И поняла она также, к своему ужасу, что никогда не хватит у нее духу построить свое счастье на горе этой великодушной женщины! С отчаянием встретила она веселый взгляд Тобольцева… Боже мой! Во что обратится ее жизнь теперь, когда рухнула заветная мечта?.. «Лучше бы я умерла!..»
Бедная, легкомысленная стрекоза, опалившая крылышки и беспомощно гибнущая в пыли жизни, на большой дороге!.. Никогда уже не подняться ей в лазурную высь, навстречу солнцу…
XIII
Через неделю была свадьба. На приданое Сони Тобольцев затратил все, что у него оставалось. Катерина Федоровна была посаженой матерью. И в ее квартире гостям предложили чай с фруктами, шампанским и легкой закуской à la fourchette… Соня пожелала уехать на две недели на Иматру, в Финляндию, и Тобольцев с женою поднесли ей в подарок триста рублей на эту поездку. Из уважения к Катерине Федоровне, вся семья Тобольцевых, не исключая и Анны Порфирьевны, присутствовала на свадьбе и сделала подарки молодой. Были приглашены Конкины и Засецкая с «мужем»… Все знали, конечно, о скандале, о болезни Катерины Федоровны, но все делали вид, что очень довольны. И разве, по их понятиям, брак не покрывал все?.. Соня сохранила уроки и брала отпуск на полмесяца.
Катерина Федоровна плакала, но тоже в душе находила, что такой исход самый приличный. Все, что возражал ей по этому поводу Тобольцев, казалось ей диким и чуждым. Она и не спорила. Конечно, это страшное несчастие выйти за лодыря и пьяницу и кормить его всю жизнь. Но, раз ошибка сделана, другого выхода нет…
Теперь Тобольцев жил на улице, как сердито иногда замечала ему жена. Всколыхнувшееся от волшебного слова «доверия» общество расшевелилось, как змея после долгой спячки, отогретая жаром солнца, улыбкой весны. Тобольцев с любопытством наблюдал за эволюцией обывателя, который рос, как в сказке, не по дням, а по часам… Образовались политические кружки и салоны.
— Ах! Теперь не до театров, не до благотворительности! — горячо говорила ему Засецкая. — Теперь нужны банкеты и политические салоны… Пора нам организоваться!..
Тобольцев посмеивался над этими новыми увлечениями тоскующей барыньки. Но и в этом он видел интересный симптом.
Спектакли и концерты устраивались в пользу партий. Все «общества», даже самые невинные, даже самые далекие от политики, оживились вдруг. Это был предлог собираться, обмениваться мнениями, выносить резолюции, организовать союзы, пока только для помощи заключенным. Тобольцев, по старой привычке, шел делиться всеми впечатлениями к матери и Лизе. Лизу он брал с собой на интересные реферераты и заседания.
В конце ноября, в «Эрмитаже»[226], был назначен банкет московской интеллигенции. В пять часов Тобольцев позвонил у подъезда.
— Лизавета Филипповна готова? — спросил он Федосеюшку.
— Точно так… Вас ожидают…
Он поднялся наверх. Лиза в очаровательном платье сидела в кресле против Анны Порфирьевны. Накануне он просил Лизу одеться возможно лучше… «Как на мою свадьбу ты одевалась». Сам он был во фраке.
— Маменька, спросите-ка нас, куда мы сейчас едем?
— Обедать, Лиза сказывает…
— Да, обедать… Но это, маменька, не только политический банкет, какие у нас уже бывали. Сегодня первый революционный шаг русской интеллигенции. Все, явившиеся на банкет, подпишут свое имя… А наши подписи — это требование конституции.
Лиза вспыхнула. Восклицание сорвалось у Анны Порфирьевны.
— Вчера с этой же целью в Петербурге собирался цвет русской интеллигенции. И вынесена та же резолюция…
— Точно сок, — сказала Лиза.
— Боже мой!.. Время-то какое!..
— Да, маменька… Два года назад и во сне не снилось русскому обывателю, что наступят эти дни. О конституции говорили шепотком да с оглядкой… А теперь попробуйте-ка на роток накинуть платок! Дудки-с!.. За какие-нибудь два месяца так расколыхалось общество, что не скоро уймешь это волнение. А какой всплеск даст эта растущая и все расходящаяся вширь и вглубь волна, ни один кудесник вам не предскажет…
Он взволнованно шагал по комнате, а за ним следили яркие глаза женщин.
— Меня самого во всем этом радует не эта буржуазная конституция, конечно. В нее я так же мало верю, как и в буржуазную республику… Нагляделся я на нее достаточно в Швейцарии и во Франции! А меня захыватывает здесь подъем обывательского настроения… Я вот уж два месяца толкаюсь на улице, в толпе, на заседаниях, на банкетах… Что за лица! Что за речи!.. Точно все пьяны… Я жадно гляжу, слушаю, подмечаю… Как изменилась психика обывателя! Этого трусливого, забитого, униженного интеллигента… Понимаете, маменька? Он вдруг перестал бояться… Надо понять, какое могучее орудие власти над толпой — страх! И тогда вам станет ясно, как закачались столбы здания, которому, казалось, и века не будет… И это меня опьяняет… Сидели в душном карцере столько лет, задыхались без воздуха, и вдруг двери настежь… На! Дыши полной грудью!.. И дышат… И громко смеются… И ругаются вслух… Дерзают, словом… дерзают вчерашние зайцы… Ах ты, Бог мой! Сколько красоты в этом дерзновении! Вчерашние «чеховские» типы, хмурые, вялые… И лица те же, до черточки знакомые… А вот подите же! Федот да не тот! И вот этот подъем настроения у среднего человека гораздо важнее, по-моему, всяких выступлений крайних партий… Месяца не пройдет, помяните мои слова, как эта психическая зараза охватит народную массу, и в России начнется революция…
— Тебя послушать, так ведь она уже качалась, — заметила ему мать. — Николай-то Федорович зимою когда был здесь и рассказывал… стало быть, он прав был?
— Да, да, конечно, маменька! Она уже началась среди буржуазии… Так было и во Франции, в конце прошлого века… Тоже с банкетов началось, с речей и резолюций…
— Расскажи завтра, это интересно, — просила его мать.
Тобольцев на другой день резюмировал матери свои впечатления так: настроение революционное среди меньшинства, это несомненно. Но несомненно также и то, что большинство еще трусит и держится золотой середины. Он рассказывал, как к нему подходили и чокались с ним почтенные, седые люди, и у них были слезы на глазах… Все с увлечением обнимались. «Какие дни! — говорили они. — Думали ли мы дожить до этих дней?»
У Анны Порфирьевны глаза были тоже влажны.
— Я даже с Засецкой расцеловался на радостях, — расхохотался Тобольцев.
— И она там была?
— А как же! Разве без нее может состояться конституция? Она теперь покончила с «настроениями»… И, кажется, даже в карты не играет… в одну политику…
— Ну а как ты думаешь? Не схватят тех, кто речи говорил?
— Возможно… Ведь там сыщиков не оберешься. Но ведь этого никто и не боится теперь. А надо было видеть, как слушали лакеи, эти Чикильдеевы, вчерашние мужики!.. Я уверен, что и они были потрясены не меньше нас.
В начале декабря Лиза через Таню, которая часто забегала в Таганку, узнала, что готовится демонстрация. Потапова не было в Москве. Таня волновалась. Он прибежала при Тобольцеве и говорила, что раздоры партий и их неумение поладить очень гибельны для общего дела сейчас… Но у Тобольцева вспыхнули глаза.
— Таня, Лиза… Что я слышу Вы уже допускаете возможность действовать сообща? Какой крупный шаг вперед!
— Вы пойдете, конечно, туда? — крикнула Таня.
— Еще бы! Разве можно дома сидеть в такие дни?..
— Все провалится, если обыватели нас не поддержат!
— Еще чего захотели?! — засмеялся Тобольцев. — Скажите спасибо, если он вас осуждать не будет…
Лиза молчала, подавленная. Она безумно боялась за Тобольцева.
— Зачем тебе идти туда? — сказала она, когда Таня ушла. — Ведь ты — не партийный.
— А слышала ты, что Таня сейчас сказала? И она права: пока обыватель будет прятаться по углам, вас будут бить, как перепелок… Горсточка революционеров! Кому она страшна?.. А вот когда мирный гражданин пойдет по бульвару с песнями или полезет на баррикаду…
— Этого никогда не будет!
— Поглядим — увидим… В 1847 году мирные булочники Берлина и обыватели тоже не думали, что очутятся через год на баррикадах. Однако это случилось…
— Тебя могут убить, Андрюша…
— Э, Лизанька, плюнь! Двух смертей не бывать, одной не миновать! Само собой разумеется, что дешево своей жизни не продам… Да не бойся! Я за границей во всех демонстрациях участвовал. В Будапеште весной, когда десятитысячная толпа кидала камнями во дворец в Буде… И в Париже, в майские празднества, свалку с полицией изведал. Оборони Боже тебя только маменьке либо Кате проговориться! Не прощу ни в жизнь!..
XIV
Утром, часов в десять, Тобольцев звонил у подъезда Засецкой. Она жила в Брюсовом переулке. К его удивлению, она уже была на ногах и одета.
— Так и чувствовала, что вы придете! Знаете, ко мне с вашей запиской прибегала третьего дня очаровательная девушка… И говорит басом…
Тобольцев весело расхохотался.
— Я был уверен, что вы не откажете. Спасибо! Ваш дом очень удобен. А санитары тут?
— Да, пьют кофе… Три курсистки, два студента… Не хотите ли и вы стакан? Ах! Я ужасно волнуюсь…
— А доктор?
— Будет к десяти из больницы… Другой тоже обещал заехать. Вчера купила все для перевязок… Хотите взглянуть?
Тобольцев вышел через полчаса вместе с санитарами. Засецкая осталась дома. «Только под этим условием Сергей Иваныч разрешил мне устроить пункт!» — сказала она.
«Да кто ж на тебя, голубушка, рассчитывал?» — чуть не крикнул Тобольцев и невольно рассмеялся.
Громадная толпа, как сонный черный змей, шевелилась вдоль всей Тверской. Из переулков набегали волны любопытных. Снизу, из Охотного, также. И как по туловищу ползущего змея изредка пробегают судороги, так и в толпе пробегали искры затаенного волнения. Двигались мало, говорили тоже мало. И несмотря на толпу, было как-то глухо и тихо. Глаза всех устремлялись к Страстной площади. Поразительно много было женщин, нарядных барышень, студентов и мастеровых.
Тобольцев поднялся вверх по улице, вошел на бульвар. Ожиданием веяло, казалось, от задумчивого памятника, глядевшего вниз, от неподвижных, оголенных деревьев. Одинокие фигуры спешно бредущих по своим делам обывателей нарушали странную пустынность бульваров.
— Проходите, ваше благородие, проходите! — сурово, но с уважением к бобрам Тобольцева сказал ему городовой.
— Почему? Разве нынче нельзя гулять?
— Не полагается нонче, сударь… Бульвар сейчас закроют… На тротувар отойдите!
Тобольцев пожал плечами, щурясь вдаль. Вдруг с другой стороны, у входа на бульвар, остановилась коляска. Молодая беременная женщина, богато одетая, осторожно ступая, вылезла из коляски и, перейдя бульвар, села на скамью.
«Буржуазочка совершает моцион… Ха!.. Ха!..» Тобольцев, стоя на панели, наблюдал за ее лицом.
Городовой, шаркая ногами, подбежал к ней и взял под козырек. Что он ей говорил, неизвестно, но она вдруг побледнела, оглянулась какими-то дикими глазами и, полная ужаса, заспешила, неуклюжая и беспомощная, к коляске.
Тобольцев вернулся назад, щурясь на запертые ворота и калитки домов в переулках. «Засада»… Ему казалось, что он слышит дыхание спрятанных там людей.
На крыльце некоторых домов стояли жильцы молчаливыми кучками. В их глазах притаилось ожидание.
По Тверской, ничего не подозревая, трусили извозчичьи сани. В них сидела женщина с детьми. Спешно пробиралась среди толпы запоздавшая портниха с деревянным картоном. Двое гимназистов ехали на утренний спектакль. Группа обывателей, звонко смеясь, вошла закусить в булочную Филиппова. Все столики были заняты. Жизнь шла как бы своим чередом…
Тобольцев зашел, чтобы съесть пирожок. Он заметил и здесь необычайное что-то. Все оборачивались к окнам, шептались. Глаза блестели. Но улыбки на некоторых физиономиях взорвали его… Устроившись у окон, какие-то толстые господа пили шоколад и улыбались, словно говоря: «А вот мы полюбуемся на новое зрелище… Любопытно!»
Тобольцев не мог сказать, сколько времени он толкается в толпе, когда внезапно он почувствовал, что эта толпа дрогнула и колыхнулась. «Идут»! — раздались взволнованные восклицания, и какая-то стихийная сила словно толкнула всех вперед.
Действительно, со стороны бульваров и Страстной площади показались манифестанты. Студент нес красное знамя. Рядом с ним, локоть к локтю, шла страшно бледная, худенькая курсистка с острым подбородком. За нею… Что это?.. Знакомые лица… Вдова писателя… Дмитриев… Марья Егоровна…
Раздалось пение, нестройное, негромкое… Мгновенно булочная была заперта. К окнам прильнули любопытные.
Вдруг пение оборвалось, перешло непосредственно в оргию странных звуков… Гиканье, крик, женский плач, вопль испуга, хриплое проклятие, стук копыт, лязг оружия, зловещий свист…
Казаки смяли гордость демонстрантов. Знаменосец упал первый под копыта лошадей, за ним курсистка… Где-то раздался одинокий выстрел. С диким гиканьем, с пиками на перевес, мчались казаки по людским телам.
Толпа шарахнулась в паническом ужасе с панелей и повернула назад, все давя и опрокидывая на своем пути…
Тобольцев тщетно старался устоять против этой волны. Его унесла толпа, стиснула и еле живого втолкнула в переулок. Он потерял шапку, разорвал пальто… Отирая пот с лица, он прислушивался, что говорили чуйки[227], столпившиеся за углом.
— Тоже припомнят ему это в свое время… подожди! — говорил седой купец в сапогах бутылкой, в кафтане. — Не все терпеть… Ответ когда-нибудь дашь…
— Что барин? Никак помяли тебя? — сочувственно обернулись они к Тобольцеву.
— Крови-то, крови! Батюшки! — вопила покрытая шалью прислуга, вырываясь из валившейся в переулок новой людской волны.
— Где кровь?
— На углу… ой, царица небесная!.. На углу студент… мальчик совсем… голова разбита…
— Мертвый? Господи!..
Тобольцев так и рванулся вперед. «Где он? Ради Христа, помогите, братцы! — обратился он к чуйкам. — Пока его полиция не подобрала, донесем его вот тут, близко…»
Это была страшная картина. Земля была усеяна неподвижными телами, словно после сражения. Всюду чернели сбитые фуражки. Снег, смоченный кровью, таял, обращаясь в коричневую, зловещую грязь. Слышались стоны, вопли… Некоторые подымались и стояли на коленях, пробуя раны на обнаженной голове. Другие сидели, дико озираясь, не приходя в сознание… Кто-то полз к панели, очевидно, со сломанной ногой.
Казаки исчезли, но полиция, озверевшая и растерявшаяся, гнала толпу, которая, влившись в переулки, словно замерла на месте… Отхлынет и надвинется… Отхлынет и надвинется… Молчаливая, сосредоточенная… Подымались на цыпочки, через головы глядели на улицу… Губы были сжаты, лица бледны… На углу две курсистки и санитар-медик отымали у городового полумертвого студента. Он был без шапки, ранен в череп. По щеке ползла тонкая струйка крови. От шинели остались одни лохмотья. Сломанная ударом нагайки рука неестественно подвернулась как-то.
— Черти!.. Нехристи, проклятые! — говорил кругом простой народ. — Его в больницу надо, а его в участок тащат!.. Кончается… Неужто не видишь?
— Аль креста на тебе нет? — причитала какая-то баба в поддевке, повязанная большим ковровым платком.
Другая плакала.
— Сердечный мой… Какой молоденький!.. Православные… И за что это его так? И у него небось мать есть?..
Воспользовавшись моментом нерешительности у городового, толпа отбила умирающего. Тобольцев подозвал извозчика и вскочил в сани с другим студентом. Раненого положили им на руки, поперек. Голова студента с тусклыми, полумертвыми глазами пришлась на плечо Тобольцева. Кровь смачивала бобер его воротника.
— Трогай, да осторожнее, — сказал Тобольцев, — вот тут, с Никитской, поверни в Брюсов!
Сани тронулись. Загадочно-молчаливая толпа сосредоточенно крестилась вслед.
XV
В квартире Засецкой стоял гул.
Были тут пожилые люди и молодежь. И все взволнованные, все потрясенные обсуждали это событие и горячо спорили. Мятлев говорил: «Какая нелепость все эти демонстрации!.. Кому нужны все эти жертвы?» — «Да, выходить на убой без оружия, конечно, безумие!» — возражал адвокат. — «Позвольте, во имя чего их сейчас изувечили? Что выиграли они?» — «Ваше сочувствие…» — «О, извините!.. Это слишком дорогая цена за наше сочувствие… Откровенно говоря, я осуждаю это безумие… эту гибель молодой жизни… России силы нужны, люди, знания… А не эти экзальтированные выходки…»
Засецкая жадно прислушивалась и соглашалась со всеми.
Тобольцеву невольно бросилась в глаза одна девушка с перевязанной головой, с бледным и острым лицом. Он узнал ее. Она шла рядом со знаменосцем, и Тобольцев видел, как она упала под копыта лошадей.
— По ней все проехали, можете себе представить! — говорил Тобольцеву Мятлев. — И все ребра целы, и ничего не сломано. Только рана на голове… неопасная… Когда ее сюда привезли без памяти, мы думали, она не встанет… Убита… А она, видите, на ногах!.. Только, по-моему, она ненормальна…
— Иванцов! Вы тоже тут? — удивился Тобольцев.
— Конечно! Как мог бы я не быть среди моих товарищей? — усмехнулся он. — Я шел в первом ряду…
У него был ужасный вид. Правая рука, разбита и вывихнута. Один глаз, по которому пришелся удар нагайкой, почернел, закрылся и вздулся. Через лоб шел кровавый шрам. «На всю жизнь отмечен, — горько говорил он. — Бог с ним, с глазом, коли пропадет! Лишь бы рука уцелела…»
Засецкая подошла, взволнованная.
— Какой ужас!.. Что мне делать с этой девушкой? Видите, у нее голова перевязана… Говорят, ее жених нес знамя и его убили на ее глазах…
— Кто говорит?
— Все… И, кажется, она не в себе…
— Может быть, только опасно ранен?.. Где он?
— Отвезли в частную лечебницу какую-то… Отбили… Поговорите с ней, ради Бога, Андрей Кириллыч! Ах, вот она…
Девушка подошла к Тобольцеву, глядя на него «взглядом безумной Офелии», подумал он невольно. Вся она, с этими блуждающими и горящими глазами, с тонкими губами резко очерченного рта, с острым подбородком и призрачно-белым лицом, была какая-то жуткая…
— Послушайте, вы… — заговорила она, кладя цепкую руку на плечо Тобольцева. — У вас такое лицо… Вы, наверно, нам сочувствуете… Окажите мне услугу…
— Что вы хотите? — ласково спросил Тобольцев и взял ее холодные как лед руки.
— Дайте мне револьвер… Ради Бога, дайте!..
— Зачем? — Он увел ее к дивану, в гостиную, и сел рядом. — Что вы, бедненькая деточка, будете с ним делать?
— Ради Бога, дайте!.. Я уж знаю что… Я не могу жить спокойно… Мне надо отомстить… Ведь вы знаете, что его убили?
— Нет, это еще неизвестно… Хотите, я съезжу по всем больницам и разыщу его? Дайте мне его имя… И ваш адрес…
— Адрес?.. Нет, я не вернусь домой! Я не хочу сейчас попасть в их руки…
— Где же вы будете эту ночь?
— Я? — Она оглянулась блуждающими глазами. — Не знаю где…
Тобольцев встал.
— Ну хорошо… Я вас свезу к себе… Полежите у меня на квартире, пока пройдет ваша рана. У вас лихорадка… А, я вам привезу все сведения…
Она задрожала всем телом, взглянув на окна.
— Нет, нет, — успокоил он. — Мы поедем, когда стемнеет… Теперь лягте…
Он подошел к Иванцову.
— У вас есть где провести эту ночь, Иванцов? Я потому спрашиваю, что если негде, то моя квартира к вашим услугам по-прежнему. Вот адрес…
— Благодарю вас… Конечно, будет благоразумнее не возвращаться домой… Всюду рыщут сыщики. Хозяйка выдаст меня, когда перевязки увидит. Кстати, помните Дмитриева? Вашего земляка, который жил у вас? Он, кажется, убит…
— Неужели??
— Кажется… Мне кто-то сказал сейчас. Спасибо вам, Тобольцев, за все! Может быть, не увидимся… Я хотел бы все-таки ближе к центру быть в эти дни. А Соколову увезите и спрячьте… Это будет хорошо… Она сильно замешана… За ней следят…
…………………………
Лиза не могла усидеть дома. Взяла извозчика и поехала к Никитским воротам. Дальше не пускала полиция.
Взволнованная толпа рассыпалась кучками по тротуару. Бледная, с огромными глазами и разлившимся зрачком, Лиза ходила от группы к группе. Вдруг ее окликнул знакомый голосок. Это была Бессонова. Лиза страшно обрадовалась.
— Как все это глупо и бестолково вышло! — звонко говорила Бессонова. — Наши все раскачаться не могли… Колебались-колебались… И кончили тем, что опоздали выступить… Ах, какая досада!
— Значит, все благополучно? Все целы?
— Наши-то целы… А серых избили ужасно!
Лиза чуть не упала.
— Ах! Вон идет Зейдеман с Софьей Львовной… Они видели все… Зейдеман, подите сюда! — на всю улицу крикнула Бессонова.
Красавец-техник с своей невестой подошли, оба взволнованные. Он рассказал все, как было… Лиза наскоро простилась с ними, взяла извозчика и велела везти на Тверскую.
Но тщетно искала она проникнуть туда. Все переулки были заперты. Полиция свирепо гнала всех обратно. Дворники посыпали песком и снегом мостовую. Но кровь впитывала в себя снег и окрашивала его темной, зловещей краской.
Лиза вернулась ни с чем и заперлась у себя, поджидая звонка, подбегая к окнам, ломая руки… Но долго усидеть не могла. «Может быть, он ранен? Домой приехал?»
Она кинулась к Тобольцевым. Ей отворила Катерина Федоровна.
— Тише!.. Адя спит. У него всю ночь животик болел. К перемене погоды, должно быть… А я думала, это Андрей…
— Так его нет? — Лиза села. Ноги у нее ослабели разом.
— Да, исчез куда-то. Обедать пора. Все перегорело уже… Удивительный человек! Никогда не скажет, ждать ли его, нет ли. Я думала, он у вас… Что же ты не раздеваешься?
У Лизы было такое ужасное лицо, что Катерина Федоровна дрогнула.
— Боже мой! Что-нибудь случилось?
— Ни… ни-че-го… Нет… Ни-че-го…
— Что ты толкуешь?! Разве я по твоему лицу не вижу?.. Маменька скончалась, что ли?
С Лизой сделалась истерика… Но Катерина Федоровна, подав ей валерьянки, успокоилась. Она поверила, что это личное горе Лизы, которое та обещала доверить ей потом… потом…
Лиза не могла усидеть и здесь, и кинулась домой. Может быть, он у матери?
Жизнь Замоскворечья текла своим мирным путем, далекая от драмы, разыгравшейся в центре. И эта безучастность обывателя казалась Лизе трагическим диссонансом.
Стемнело. Капитон, ездивший с дочкой купить чего-то у Филиппова, вернулся испуганный, с круглыми глазами. Ему отперла Лиза, белая как мел…
— О, Господи! Что на Тверской-то творится! Ты не слыхала?.. Не пускают… Серафима где?..
— Сейчас вернулась.
— И дети дома?
— Да, все целы.
— Ну, слава Тебе Господи! — Он перекрестился и пошел наверх, к матери. А Лиза бросилась опять к окну.
XVI
Когда Тобольцев в сумерках подъехал к дому с Соколовой, закутанной в оренбургский платок Засецкой, ему отворила нянька. Она всплеснула руками, увидав его растерзанное пальто и чужую шапку на голове.
— Тише! — резко остановил ее Тобольцев. — Где барыня?
— В спальне барчука кормят…
— Не смейте ей говорить ничего! Спрячьте сейчас куда-нибудь это пальто…
Он вышел на крыльцо и почти внес из саней в комнату миниатюрную девушку. Она ослабела и дремала всю дорогу.
— Сюда! Не бойтесь! Я вас познакомлю с моей женой…
Он ввел курсистку в свою спальню-кабинет, снял с нее пальто и уложил ее на диван. Повязка на ее лбу сбилась. Лицо ее было мертвенно, до жуткости бледно.
Нянька стояла в дверях с прыгавшими глазами. Тобольцев приказал ей постелить постель, раздеть и уложить девушку. Ее, действительно, лихорадило. И она не протестовала.
Сам он вымыл руки на кухне, переоделся и пошел в спальню жены. Она только что кончила кормить и осторожно укладывала в люльку задремавшего ребенка. На шаги мужа она обернулась: «Ну, куда ты вечно пропадаешь, Андрей!»
Слова замерли на ее губах, такое у него было лицо. Она машинально застегивала капот на груди, не сводя с него глаз и медленно бледнея.
— Что случилось?.. Что вы от меня скрываете?
Он крепко затворил дверь спальни.
— Сядь и слушай!
Ее лицо менялось во время его рассказа. Синие глаза сверкали, но она слушала молча, сжав губы. Только когда у него сорвались слова: «Я видел, как упал знаменосец…», она вдруг встала.
— Ты был там?
— Да, да… Я был там… Я все видел…
Она тяжело дышала и бледнела с каждой секундой.
— Ты попал туда… случайно? — медленно спросила она.
— Нет! Я пошел, как сочувствующий… Потому что мне было стыдно сидеть в безопасности, когда другие идут на гибель!
— Андрей! Ты не смел этого делать!
— Почему?
— И ты еще спрашиваешь?! Разве у тебя нет обязанностей передо мной и сыном? А если бы тебя убили?
— Каждый день, Катя, убивают и ссылают людей… Никто не спрашивает, что будут делать их семьи!
Она сдавила виски и беспомощно села опять в кресло.
— Ах! Теперь понимаю… Лиза была здесь и плакала… Она, значит, думала, что ты убит… Она, значит, это знала?
— Она тебе сказала что-нибудь?
Катерина Федоровна вскочила опять и топнула ногой.
— Ничего не сказала!.. Вы сговорились меня обманывать…
— Тише!.. Не кричи!..
— Я бы никогда не пустила тебя, если б знала!.. Никогда!..
— Тише!.. Здесь есть чужой человек… Ему нужен покой…
— Что такое? — Она задохнулась и приложила руку к груди.
Он рассказал ей, в чем дело. Она дрожала всем телом, закрыв лицо руками.
— Катя, я твои убеждения знаю и насиловать их не хочу. Но я верю, что ты… христианка и что у тебя сердце есть… Я помню, с каким самоотвержением ты ходила за дочкой Капитона. Я тебя тогда за эту доброту твою так высоко поставил…
Она открыла искаженное лицо.
— Дочка Капитона?.. Нашел с кем сравнивать! Невинный ребенок и преступница… Как я могу отнестись к ней, когда для меня она если не преступница, то безумная девчонка?.. Я ей это скажу в лицо!
Он побледнел.
— Ты этого не сделаешь!
— Почему? Почему??! Кто запретит мне это?
— Я!! — Он ударил себя в грудь. — Помни: там, где я живу… эти люди не должны получать обид и унижений!.. Берегись, Катя!.. Я тебе не прошу этого никогда!
— Как? Ты грозишь?.. Это ты грозишь мне?.. Ты хочешь выбирать между ними и мной??
— Это ты ставишь так вопрос, но я… Молчи, Катя, молчи!.. Есть слова, которые не забываются…
Он схватил себя за голову. Она никогда не видала его в таком волнении. Но она тоже была вне себя.
— Да… есть такие слова, Андрей! И ты их сейчас сказал… Ну, так знай же: если еще когда-нибудь ты пойдешь под пули, забыв… или презрев… что у тебя есть жена и ребенок… помни, Андрей: я разорву с тобой навсегда! Я не прощу такой низости… Я пойму, что ты разлюбил меня… И уйду!
Глубокая тишина настала в комнате. Слышалось только их прерывистое дыхание.
— Хорошо… Да будет так! — заговорил он первый, медленно и с трудом. — Если ты не допускаешь, что, любя тебя и сына, я могу пойти… на площадь, где мои единомышленники смело исповедуют свою веру… Если ты думаешь, что женщина, семья и любовь существуют в мире только для того, чтоб делать из нас трусов или ренегатов…
— Ты лжешь!.. Я этого не говорила…
— Пусть будет так!.. Я знаю теперь, чего мне держаться… И если… зная это, я все-таки пойду к ним, когда их избивают, а не буду сидеть здесь, цепляясь, как трус, за твою юбку (он скрипнул зубами. Ей вдруг сделалось страшно.)… думай, пожалуй, что я разлюбил тебя… Но помни и ты, что никакие узы, никакие связи не заставят меня поступиться моими убеждениями! Если я не пойду на следующую манифестацию, то не потому, что побоялся твоих угроз, а потому, что в данном случае мне надо стоять в стороне… Я кончил, — резко оборвал он, подошел к ночному столику, налил себе стакан воды и выпил ее залпом.
Внутри все начало дрожать у нее мелкой дрожью. Она его не узнавала — этого беспечного, веселого Андрея… Странный излом его бровей, какой-то новый блеск его глаз и усмешка — все было чуждо в этом лице! Чуждо и… жутко… Она села опять, чувствуя, что у нее дрожат ноги. Голова у нее тихо кружилась.
— Андрей! — слабо позвала она его. — Ты уходишь?
Он оглянулся у двери. Что-то дрогнуло в его лице. Вдруг он порывисто перебежал комнату и схватил ее в объятия.
— Катя! — сорвалось у него — не то вопль, не то рыданье.
Она была так потрясена, что заплакала… Но приласкать его теперь, видя его опять покорным и слабым, она не хотела. Она хотела победить в этой тайной борьбе между ними; победить угрозой, выдержкой, холодностью; получить над ним, словом, ту власть, какую — верилось ей — она имела над ним в первые дни их сближения. Неужели он ускользнул из ее рук?.. Неужели он охладеет? Для нее это был вопрос целой жизни, всего будущего.
Он точно почувствовал этот холод между ними и, медленно разжав объятия, отстранился. «Я сейчас иду к матери и скоро вернусь. Я на тебя оставляю больную. Она заснет… и может бредить… назвать имена… Этот бред никто не должен слышать, кроме тебя!.. Я верю, что ты ее не обидишь», — подчеркнул он.
Она молчала, не поднимая глаз.
Когда он ушел, она медленно подошла к двери его спальни и остановилась с бьющимся сердцем. Нянька шмыгала мимо с прыгающими глазами и с таинственной миной…
«Если догадается? Проговорится? Донесет?.. Не она, другой… дворник?..» У нее руки сразу стали холодными.
Она толкнула дверь и вошла.
На подушке, с лицом белым как полотно, лежала черная головка. Девушка спала. Повязка на лбу почти закрывала ее профиль. Но в остром подбородке и полураскрытых тонких и упрямых губах было так много зловещего, так много силы и индивидуальности, что Катерина Федоровна вздрогнула.
Она заперла дверь, беззвучно села в кресло у кровати и закрыла лицо руками.
…………………………
В семь часов у подъезда Тобольцевых, в Таганке, дрогнул звонок. Лиза ахнула и бросилась в переднюю. Увидав Тобольцева, она дико крикнула и, обхватив руками его голову, истерически зарыдала.
— Лизанька… Лизанька… Бог с тобой!..
Он был потрясен до глубины сердца. «Она любит меня по-прежнему, — понял он. — Какое счастье!»
Да, ему нужно было это счастье сейчас! Нужно было больше, чем когда-либо!.. Обняв рыдавшую Лизу, он прошел в ее будуар, не снимая пальто и калош; сел с нею на кушетку, как они сидели встарь, и покрыл ее головку нежными поцелуями. Он молчал. Нервы его были разбиты. Слезы загорались в глазах… Отдохнуть!.. Забыться хоть на мгновенье в этой милой комнате, от ласки дорогой женщины!.. О, как благодарен был он судьбе за то, что в это мгновение она послала ему Лизу и ее беззаветную любовь!
— Я жда… ла… Думала, сердце не выдержит… — слышал он ее лепет. — Если б тебя убили… я умерла бы…
— Лизанька… Ты меня любишь? Как прежде?
— Люблю, люблю… Во всем мире тебя одного!!
Он задрожал… Сила и глубина этого голоса пронзили его сердце. Нет!.. Он не может ответить ей таким же чувством. Он ищет только забвения… Но разве мыслимо сказать это ей?!
Казалось, прошлое исчезло… Все, что стало между ними за эти годы; женитьба его, ее связь с Потаповым, — все забылось… Так чувствовала она… Но не он.
— Лизанька, вытри теперь слезы и слушай… Надо маменьку подготовить… Я вам, может, к ночи студента одного раненого сюда доставлю. У него к ночи бред будет от ран. Многое может сказать в бреду… Берешься ты за ним посидеть ночь?
— О да, да!.. Конечно…
— Ну вот… Федосеюшку эту или Стешу не допускай к нему! А я через полчаса должен домой ехать. Только ты не бойся за меня! Завтра опять демонстрация будет, но я не пойду туда… Я многим нужен сейчас… Мне больницы объехать утром надо… Справки навести о двух студентах… А ты Таню пришли ко мне походить за больной…
Они крепко обнялись на прощанье. Он отклонил ее головку и поцеловал ее захолодевшие губы.
«Это будет… это будет…» — мгновенно, как блеск молнии, из тайников их душ поднялось предчувствие у обоих в один и тот же момент… И снова утонуло в черной бездне Бессознательного…