...Не дам — угу —
ни другу, ни врагу:
Я смотрю на жизнь серьезно...
«Угу» — так Стреляков часто высказывался, выражая негативное отношение к происходящему вокруг.
Сняв шапку, он вышел на улицу, хотя надо было, наоборот, шапку надеть.
— Нет, — произнес Стреляков на улице, ни к кому уже не обращаясь, — эта страна себя не прокормит. Тем более что завтра, как только что объявил ее оптимистичный лидер, она переходит на полный хозяйственный расчет.
Сергей вел машину, как всегда, осторожно и неторопливо.
Я с интересом смотрел на город. Сейчас, после долгой разлуки, мне казалось, что я его даже любил.
Здесь всегда тихо жилось и так славно работалось. В этом огромном и, наверное, самом скучном городе в мире, в этом мирно посапывающем, хотя и растущем быстрее других — уж не во сне ли? — полуторамиллионном болоте.
Здесь пустовали огромные парки; в троллейбусе и автобусе народ разговаривал вполголоса, как в поликлинике; на улицах никто не смеялся, не плакал, не размахивал руками и не кричал. Даже на пляжах прокисавшего к середине лета водохранилища, называемого местным морем, тишина в жаркий день нарушалась лишь глухими ударами по мячу. Закроешь глаза — вокруг пусто, только:
«Бух! бух!..», откроешь — море людей...
Бар в Доме писателя закрыли еще до антиалкогольного указа, и не во исполнение, а просто потому, что в него никто не ходил. А под сводами Фарного костела, приспособленного под Дом кино, стояла обычно сумеречная тишина, словно там был выставлен именитый покойник.
И вот волна демократизации докатилась и сюда...
— Ты хоть анекдот знаешь? — спросил Виктор. — Чем отличается демократизация от демократии?
Я знал: тем же, чем канализация от канала... За две недели я это вполне понял. Жизнь стала неузнаваемой.
В первое же воскресенье после приезда я увидел на обычно безлюдном проспекте колонну? толпу? каких-то странных военных, их было много, человек восемьсот — кто в форме, кто в полосатых тельняшках, при медалях и орденах, разгоряченные, расхристанные, с крашеными девицами под руку, впереди прихрамывал офицерик, кажется, капитан. Периодически оборачиваясь, он что-то выкрикивал, толпа (все-таки это скорее была толпа, чем колонна) нестройно ему отвечала. По тротуару их сопровождали старшие милицейские чины, у одного, кажется полковника, я поинтересовался, что происходит. Тот ответил, пожав плечами: «Афганцы. День десантных войск». «Разве есть такой праздник?» — «У нас нет, но там они его праздновали...»
Куда направлялись, откуда, зачем?
Назавтра я узнал, что кончилось все гнусным побоищем. «Воины-интернационалисты» вступили в сражение с «национализмом», набросившись на парней и девчат из школы-интерната искусств, затеявших в парке гуляние. Избивали ребят солдатскими пряжками, били и девчат: «Так дам, что рожать не будешь!»
За две недели мне пришлось усвоить уйму новых слов и представлений. И теперь я знал, что рэкет — это когда у кооператоров вымогают деньги, рэкетиры — это каратисты в милицейской форме, вооруженные пистолетами и даже автоматами, которых милиция побаивается и стремится вступать с ними не в перестрелку, а в деловые отношения. А вот рокеры — это просто пацаны в устрашающе черных шлемах, которые носятся по городу на мотоциклах без глушителей.
Для старшеклассниц, как я выяснил у знакомого социолога, одна из самых престижных профессий теперь — валютная проститутка, отсечь молодое поколение от нее — важнейшая социальная задача. Разрушить имидж благополучной проститутки (это я вычитал в газете) помогает СПИД. Точнее, его угроза. Про СПИД я узнал, что это совсем не стыдно, о нем теперь говорят свободно как о «чуме двадцатого века»; пятнадцатилетняя соседка обсуждает с матерью, как не подхватить, — та самая пятнадцатилетняя девица, которая еще вчера от стыда и ужаса в петлю бы полезла, приди ей вызов из вендиспансера провериться на элементарную гонорею.
Тут и там пооткрывались кооперативные бары и кафе. Кофе в них по-прежнему нет, подают бурду в грязных стаканах, зато всю ночь крутят по видео боевики и порнуху.
Объявленный Горбачевым «полный хозрасчет» дал плоды — прилавки магазинов опустели. О дешевых товарах теперь говорят, что они вымываются.
«Вечерка» садистски сообщила, что из магазинов исчезли изделия полутора тысяч наименований. Через несколько дней газета поправилась: тысяча семьсот. Нет телевизоров, фотоаппаратов, утюгов, велосипедов, пылесосов, зубной пасты, мыла и стирального порошка. Туалетная бумага выдается теперь только ветеранам войны и труда — по открыткам и с предъявлением пенсионной книжки. Ожидается исчезновение гуталина и шнурков для ботинок. Самих ботинок и след простыл, даже местного производства, объединения «Заря», знаменитого тем, что две его поточные линии многие годы подряд выпускали только брак.
Мой приятель завмаг Петя Кукушкин заключил с друзьями пари: «Спорим, что через два дня в городе не будет горчицы». Назавтра он вывесил в магазине объявление: «Больше двух банок горчицы в одни руки не отпускается». Через два дня занимать очередь за горчицей приходили уже с детьми, бездетные брали младенцев напрокат у соседей...
— Мне кажется, — сказал я, — что вершин демократизации мы достигнем как раз к тому моменту, когда из магазинов исчезнут соль и спички, причем повсеместно и надолго — из этой системы навсегда... Что-нибудь пишешь? — спросил я Виктора. Козин ничего не ответил.
— В воскресенье был на рынке, — сказал Сергей. — Там какой-то индивидуал продавал пепельницы. Лакированный гипс, морда вроде Мефистофеля. Никто не берет. Подходит мужик: «Это кто у тебя изображен?» «Кто, кто! Берия...» В три минуты все расхватали...
Козин вздохнул:
— Конечно, художник должен идти в ногу со временем или даже впереди него. А если не хочется, если не умею, не могу?
Совсем недавно, пару месяцев назад, прочтя в «Огоньке» статью писателя Адамова, в которой он назвал Республику антиперестроечной Вандеей[4], я рассмеялся. Звучало так, будто вокруг все кипит, а здесь собрались силы реакции, чтобы отражать атаки разбуженной страны, готовой с вилами и литовками идти на последний приступ.
Я жил в деревне, местные вилами разбрасывали на личных сотках выклянченный у начальников навоз, их жены наволочками таскали за сарай украдкой накошенное сено. В жатву директор совхоза Александр Яковлевич Сорокин, заматеревший в последнее время, подгонял свой уазик на край поля и стоял, наблюдая, до вечера: «Если уйдешь, стерню оставят выше колена, а то и вообще жать бросят».
Мой сосед Константин Васильевич, ветеран всех войн и колхозного труда, дымя на колоде «Беломором», все спрашивал: «Это как сробилось, что раньше, как водки не стало, велели чай пить, а теперь уже и чай без сахару? Тьфу на них, немца на них нету або Сталина...»
Местность вокруг деревни типичная для здешних краев: равнинно-распластанная.
Доминанта во всем окоеме одна — голый холм за рекой. Раньше там возвышался костел, потом его спалили, растащив булыжники фундамента на хозяйственные нужды.
Недавно сварганили вкривь и вкось из силикатных блоков баню с прачечной самообслуживания, баня тоже горела, но не до конца, так и стоит закопченная, по субботам дымит, зазывая клиентов, но успехом у местных не пользуется.
Директор совхоза Сорокин, парторг Коля и бывший председатель сельсовета Акулович подают личный пример. По субботам наезжают семьями. Суетятся у машин, поднося женам тюки с бельем, потом, пока те стирают, парятся. Распарившись, выходят отдохнуть на лавочке...
Какая перестройка, какая контрреволюция, какой оплот?
Хорошим начальникам у нас по-прежнему работается хорошо, плохим — плохо, но все радуются: в Москве буря, в Прибалтике шторм, а здесь штиль. На Москву начальники посматривают выжидающе: быстрее бы опомнились, но и снисходительно: нам столичная распущенность не страшна, у нас мясные и молочные прилавки не собирают очередей, столица благоустраивается, строится метро, растет урожайность, повышается производительность... Недаром, как чуть что, на нас кивают — единственная опора, надежда перестройки и ее оплот. Хотя бузотеров тоже хватает. А некоторые даже пытаются спекулировать на временных трудностях со снабжением, на дефиците. Им бы только бороться — с фашизмом, милитаризмом, сталинизмом, военщиной, сионизмом, антисемитизмом, бюрократией, лженаукой, мелиорацией и радиацией. На всем наживая скандальную популярность...
— Стоп, — сам себе командует Сергей. — Дальше нельзя. На перекрестке проспекта и Волгодонской стоял милиционер в форме капитана. Я вышел, показал свое корреспондентское удостоверение, оставленное мне при увольнении «на случай, если надумаешь возвращаться», объяснил, кто в машине и что едем по делу. Нас пропустили.
По проспекту в направлении к Восточному кладбищу, гремя начищенным металлом, шел военный оркестр.
Поставив машину на стоянке неподалеку от входа, мы прохаживаемся вдоль кладбищенской ограды, поглядывая на людей, которые прибывают веселыми ручейками, просачиваясь сквозь частокол милицейских ограждений, опоясавших все вокруг.
До означенного в листовке начала запрещенного властями (о чем знают все) и отмененного неформалами (о чем не знает никто) поминовения предков оставалось около часа.
Люди шли нарядно одетые, с цветами, многие — семьями, с детьми, некоторые катили детские коляски...
Движение транспорта перекрыто, но проспект свободен и от пешеходов: людские потоки струятся тротуарами, дорожками примыкающего к кладбищу молоденького прозрачного сквера, останавливаются, накапливаются у светофоров, как всегда покорно дожидаясь разрешающего зеленого. По устоявшейся здесь привычке никто не нарушает правил уличного движения.
Подползли «икарусы», штук десять. За большими окнами молодые люди — в шинелях, боевых касках, с плексигласовыми щитами на коленях, с неприлично торчащими между колен черными дубинками — сидят мрачно, не глядя по сторонам, но на воздух не выходят, видимо, дожидаясь чьей-то команды...