Два брата — страница 6 из 80

— Это все, Вольф, — сердито сказала Фрида. — Весь наш провиант до той поры, пока ты не найдешь себе оркестр или мы опять не пойдем клянчить у моих родителей. Я студентка, ты, по сути, безработный, но у нас дети, которых надо кормить! Нам нужны деньги, и если какой-то дурак согласен платить за то, чтобы на пару часов я покрылась мурашками, я обеими руками ухвачусь за его предложение.

— Скорее он обеими руками ухватится за тебя.

— Он художник, Вольф. К тому же богатый. Платит бешеные деньги.

— Не нуждаемся мы в его деньгах. Проживем, — надулся Вольфганг. — Чай, не голодаем.

— Именно, Вольф. Всего лишь не голодаем. Чем тут гордиться? Не голодаем! Надо же, какая высокая планка! А мне вот хочется жить чуть лучше этого «не голодаем». Хотелось бы по выходным позволить себе пирожное, хотелось бы побольше молока детям, и если для этого нужно три раза в неделю раздеться, то пусть всякий берлинский скульптор увековечит в мраморе мой зад, я не возражаю.

Вольфганг насупился, но промолчал.

По линолеуму шмыгнула крыса. Вольфганг злобно швырнул в нее башмаком.

Промазал, но шумом разбудил Отто, и малыш опять заплакал. Потревоженный Пауль вскинул руку и оцарапал брата ногтями, которые Фрида уже твердо наметила остричь вечером. Естественно, Отто завопил как резаный, и Пауль, следуя негласным братским правилам, его поддержал.

Мир был восстановлен лишь после того, как Фрида дала сыновьям грудь, за что беспрестанно себя корила. Она желала хоть как-то упорядочить свою безалаберную жизнь и всерьез пыталась отлучить детей от груди, памятуя слова патронажной сестры о том, что кормление грудью дольше девяти месяцев — прямой путь к неразберихе и кладезь всевозможных злосчастий.

К удивлению Фриды, Вольфганг нарушил угрюмое молчание не покаянием, но очередными нападками на ее новую работу.

— Я не особо возражал, когда ты позировала в художественном училище, — сказал он. — Это еще приемлемо.

— Ох ты! Значит, полсотни человек могут видеть меня голой, а один — нет? Так, что ли?.. Ой, зараза! — вскрикнула Фрида. Прорезавшиеся зубки — тоже повод поскорее отлучить малышей от груди.

— Да, вот именно! — выкрикнул Вольфганг. — В этой чертовой студии ты будешь наедине с похотливым старикашкой.

— И зарабатывать впятеро больше против училища.

— Но чем? На что он рассчитывает? Вот что хотелось бы знать.

— Он рассчитывает на титьки и задницу, Вольф! — прошипела Фрида, пытаясь одновременно крикнуть и не шуметь. — Чего у меня в избытке, поскольку близнецы накинули мне десяток кило. Надо же, в день съедаю корочку хлеба, а похудеть не получается.

— Но почему твои титьки и задница? Вот что мне интересно, — не желал сдаваться Вольфганг. — Что он в тебе нашел?

— Ну, спасибо огромное!

— Значит, запал на тебя.

— Говорю же, он художник, Вольф, натурщицы нужны ему для вдохновения, но при нехватке мяса и масла все его прежние девушки растеряли свои прелести. А я вот, видно, сохранила.

— Прелести? Это он так сказал? Прелести? Свинья пакостная!

Однако Вольфганг понимал, что скульптор, черт бы его побрал, прав.

Мужики всегда оборачивались на Фриду: по-девичьи открытое лицо с широко посаженными глазами и аккуратным вздернутым носиком, темно-каштановые блестящие волосы, ладная спортивная фигура, считавшаяся «современной», и вместе с тем пышная грудь. За беременность Фрида слегка пополнела в бедрах, что ничуть ее не портило.

— Помимо всего прочего, — сменил тактику Вольфганг, — он неописуемо паршивый художник.

— Викторианский реалист.

— А я о чем? Нет, ей-богу, что толку в реализме? Есть же фотоаппарат. Иди снимай! На выдержке в одну сотую секунды он гораздо лучше все запечатлеет.

— Многим нравится реализм.

— Идиотов хватает.

Фрида уложила детей и грохнула кастрюлю с водой на плиту:

— Я не собираюсь продолжать этот дурацкий разговор.

— Больше тебе скажу…

— Я не слушаю.

— Карлсруэн — законченный реакционер. Я читал его интервью. Вообрази, он поддерживает «Штальхельм»![11]

— И что? А был бы коммунистом, имел бы право пялиться на мои титьки?

— Пожалуй, нет, — уступил Вольфганг. — Другое дело, будь он экспрессионистом или сюрреалистом.

— Ты совсем ополоумел, Вольф.

— Ах, это я ополоумел? Ладно, тогда скажи: не собирается ли твой драгоценный Карлсруэн всучить тебе копье и крылатый шлем?

Фрида замялась. Муж попал в точку. Ей самой казалось смешным и слегка диким, что она, молодая еврейка, будет изображать дух немецкого народа, опасаясь, как бы не закапало молоко из грудей.

— Ну… да, — улыбнулась она. — Копья и шлемы поминались, верно.

— Крылатый шлем.

— Ну иногда. В образе Рейнской девы.

Теперь и Вольфганг чуть усмехнулся:

— Значит, будешь стоять совсем голая, но в крылатом шлеме?

— По-моему, я уже сказала.

— Но ведь Рейнские девы — нимфы, нет?

— В данном случае нимфы в шлемах.

— Для нимф как-то не очень.

— С этим к герру Карлсруэну. Слушай, Вольф, рассуди трезво. — Фрида хотела помириться. — Если он считает, что я похожа на дух немецкой женщины, хрен-то с ним. Говорю же, он платит по высшей ставке, а всего-то нужно — замереть и слушать Вагнера.

— Тебя надо озолотить уже за то, что слушаешь эту дрянь.

— Я не против умеренной дозы Вагнера.

— Он был отъявленный антисемит.

— При чем тут его музыка?

— При том, что он был дерьмовый композитор и поганый человек.

— Не всем же быть крутыми джазменами. Изредка кто-то должен сочинять мелодию. Ты уж совсем сдурел.

— Обращаю твое внимание, что не я планирую поставить тебя голой в шлеме! Пораскинь мозгами. Голая. Но в шлеме. Никакой логики. Или публику прошибешь только Асгардом?[12]

— Кто это у нас ратует за реализм? — Фрида занялась грудой мокрого белья в ведре.

— Твой ваятель обитает в самом лихорадочном и безумном городе Европы. Тут в каждой студии найдется сумасшедший гений, нарушающий все законы формы, а этот хер желает увековечить в камне «Кольцо нибелунга».

Фрида выудила из ведра мокрое махровое полотенце и стала отжимать его в валках.

— Ты жалкий и самодовольный законченный реакционер наоборот, — сказала она. — Ей-богу, это противно.

— Крути давай, — ответил Вольфганг. — Карлсруэну понравятся твои мышцы. Глядишь, произведет тебя в Брунгильды.[13]

— Знаешь, в искусстве не один стиль. — Стиснув зубы, Фрида крутила неподатливую ручку. — Не все хотят любоваться картинами с младенцами на штыках и безногими солдатами, столь милыми твоему сердцу. Нельзя всем быть Жоржем Гроссом или Отто Диксом.[14]

— Оба — гении. Джаз на холсте. Такие как Карлсруэн и его дурацкий «Штальхельм» вопят о возвращении былого величия Германии. Она уже великая. В Берлине, в сотне метров от нас с тобой, происходит такое, что даже не снилось Парижу и Нью-Йорку.

— Послушай себя — что ты городишь! — сказала Фрида. Вода из выжатых пеленок ручьем лилась в поддон. — Ты еще больший шовинист, чем «Стальные шлемы». Ах-ах, в искусстве мы переплюнули треклятых чужеземцев. В Германии даже среди авангарда националисты. Стыдоба.

— Я лишь о том, что в кои-то веки у нас происходит нечто, чем можно гордиться. — Тон Вольфганга свидетельствовал, что Фрида, как ни крути, права.

— Значит, ты бы успокоился, если б я позировала тому, кто изобразит меня с квадратными грудями и тремя ягодицами. Вот тогда все было бы нормально, да?

— Несравнимо лучше.

Фрида промолчала. Однако яростно крутанула ручку.

Рейнская деваБерлин, 1922 г.

Вопреки сопротивлению мужа Фрида стала натурщицей и позировала герру Карлсруэну в 1921 году, а затем и в следующем. Летом 1922-го она как раз шла в мастерскую скульптора, когда услыхала ужасную новость об убийстве германского министра иностранных дел — по дороге на службу его расстреляла банда юнцов, науськанных реакционными антисемитами. Мальчишка-газетчик торговал специальным выпуском «Берлинер тагеблатт». «Вальтер Ратенау[15] убит! — выкрикивал он. — Застрелен в машине!»

У Фриды екнуло в животе. Только жизнь вроде бы стала налаживаться, так нате вам — убит передовой политик. Старое немецкое безумие вновь приподняло чугунную голову.

На оживленной Мюллерштрассе Фрида вышла из трамвая и свернула в переулок, где некогда были всевозможные конторы и магазины, а теперь в основном жилые дома. Улица служила границей рабочего района Веддинг, облюбованного художниками за житейскую приземленность и относительную богемность. Карлсруэн арендовал студию ближе к его центру, что позволяло снискать репутацию творческой личности, пребывая в отдалении от опасного левацкого квартала, известного как Красный Веддинг.

В доме консьержка по обыкновению одарила Фриду подозрительным прищуром, говорившим, что все натурщицы, позирующие голяком, — шлюхи. Фрида ответила ей гордым взглядом, полным пренебрежения, и поднялась в мансарду, где творил Карлсруэн. Сквозь приотворенную дверь доносился голос скульптора, подпевавшего граммофонной записи «Гибели богов». Он всегда работал под музыку, но, как правило, не пел. Видимо, сегодня был подшофе. Он обожал пиво и шнапс.

Фрида решительно стукнула в дверь, и та распахнулась. Наверное, Карлсруэн покачал головой. Как-то раз он укорил Фриду, что она «ломится, точно грузчик», и призвал к деликатному стуку, свойственному даме. Разумеется, в следующий свой визит Фрида со всей мощи саданула кулаком по двери и отныне в нее только дубасила. Похоже, этакое своеволие лишь распаляло маэстро. Он принимал глупо покровительственный вид и посмеивался, точно долготерпеливый отец взбалмошной девчонки.