– Вы просите у меня то, чего я не могу и не хочу вам дать, – сказал тихий, но ясный голос. – «Так она говорила тот раз, во сне», – мелькнуло у меня в голове. – Но всё то, от чего вы отказываетесь, я могла бы вам дать: власть, богатство, силу расплатиться злом и добром со всеми, с кем захотите. Если вы окончательно откажетесь от нее… а она, всё равно, никогда не будет вашей… и если хватит мужества в вашей груди…
Бешенство, какое я испытывал всего несколько раз в жизни, от которого весь мир заволакивается красным светом, все мускулы в вихре нервной силы могут сделать в десять раз больше обычного, и сердце толкает одному идти на войско врагов, охватило меня. Бешенство, которое даже вернуло мне хладнокровие и от которого мой голос звучал ровно и сдержанно, словно откуда-то издалека.
– Лучше смерть от любви к ней, чем счастье с первой красавицей мира. Кроме нее, мне не надо никого и ничего на свете. Но кроме, как за ее любовь, ни за что иное в подлунной я не стану рисковать душой; спасибо за доверие, но этот путь не для меня. От него пахнет серой. Господь да простит мне мои грехи и ошибки; да будет Его милосердие со мной, если не в здешней, то хоть в будущей жизни.
Наступило тягостное молчание.
Я хотел бы вернуть свои слова. За что я обидел девушку, которая по-своему желала мне добра, вся вина которой, может быть, в чрезмерной и ложно направленной экзальтации и живости воображения?
Наше прощание было холодным. Их дверь мне больше никогда не раскрывалась. Единственный раз мне пришлось еще встретиться с Лидией Сергеевной года через два, по поводу самоубийства ее подруги Елены. Я поймал ее у выхода из ее квартиры, и мы говорили по дороге. Следуя за ней, я очутился за городом и среди улиц, которые мне казались неизвестными, хотя этот район предместья был для меня привычным. Повсюду было темно, ни звука, ни огонька; только шуршали листья и свистел ветер поздней осени. И вдруг из-за какого-то поворота мы сразу вышли к громадному, ярко освещенному зданию. Лидия Сергеевна вежливо со мной простилась и вошла…
Я поколебался уходить: любопытно, что это за дом? Но вынырнувший из подъезда черный карлик с таким злобным подозрением повернул ко мне свои белки, что я почти невольным движением свернул за угол, сделал десяток шагов… и потом, как ни старался, не мог вернуться на прежнее место…
Кругом всё спало, не проходило ни души, и я почти отчаялся найти дорогу домой, как вдруг, точно волшебством, уперся прямо в бараки парижской выставки, которые, я бы подумал, были от меня отделены несколькими километрами.
Много раз потом, гуляя в этих местах, я пытался отыскать ясно запомнившийся мне большой дом, горевший в ту ночь сотнями огней, как на иллюминации. Нигде в Ванве, Исси-де-Мулино или Малахове мне не попадалось похожего здания.
Руки из пустоты
Мирозданием раздвинут,
Хаос мстительный не спит…
– Здравствуйте, профессор.
– А! Мой дорогой Ле Генн! Какой добрый ветер вас приносит? Но садитесь, садитесь же. Хотите, я распоряжусь, чтобы принесли чаю?
– Благодарю вас, друг мой. Сперва давайте поговорим о делах. Да… а дело-то состоит в том, что я желал бы знать, в каком, положении больной, которого к вам доставили в пятницу.
– Номер 38? По правде говоря, я еще не могу сказать вам ничего окончательного. Этот случай нельзя назвать простым. Пациент, доктор Ферран, был довольно хорошо известен в своем кругу, но не широкой публике. Он работал над опытами, кажется, в высокой степени любопытными, в области химии и психологии… в весьма специальной сфере.
– Да, я в курсе его изысканий.
– Так? Что до меня, я о них имею самое общее представление, и они меня главным образом занимают с точки зрения того, как они могли отразиться на состоянии больного. Первое предположение, естественно напрашивающееся, для объяснения тяжелой нервной депрессии и мании преследования, которыми страдает Ферран, это – искать корней в остром переутомлении. К этому близко и другое, высказанное моим помощником, мнение, что он испытал сильный моральный шок, проще говоря, был чем-либо испуган во время своих экспериментов; или, возможно, пережил серьезное разочарование, убедился, что его труд пропал даром и не дал никаких ценных результатов.
Профессор Морэн на минуту остановился. Ле Генн с живым интересом ждал продолжения.
– У меня, однако, возникла другая гипотеза, которая, впрочем, пока еще ничем не доказана, – снова начал затем психиатр. – Мне думается: не является ли причиной недуга какое-либо химическое средство, которое доктор Ферран умышленно или непроизвольно принимал при своих опытах? Это могли бы быть, скажем, пары или вещество, проникающее через кожу, но, еще скорее, он мог нарочно поглощать определенный препарат, стремясь выяснить его действие на организм… и злоупотребил им, не рассчитав свои силы. Конечно, я сделал всё для исследования его желудка, крови, функций… и признаться, пока, хотя признаки и недостоверны, они скорее поддерживают меня в данном направлении. Следовало бы хорошенько обследовать его лабораторию…
– Вы правы, профессор. Но между тем я хочу посмотреть самого больного. У вас не будет возражений?
– Конечно же нет, мой милый инспектор. Угодно вам, чтобы я вас проводил?
– Если это вас не стеснит.
Худощавый коренастый мужчина с густой щеткой жестких волос, бывших прежде черными, но сейчас от проступившей в них седины принявших какой-то железный отблеск, сидел на койке, сцепив кисти рук у себя на коленях. Его лицо, с квадратным подбородком, острым носом и тонкими губами, было, вероятно, умным и волевым в обычное время, но сейчас на нем читались такие растерянность и страдание, что Ле Генн невольно подумал, что именно подобное выражение ждешь встретить у заключенного в камере для умалишенных.
– Мне очень неприятно вас беспокоить, доктор, – осторожно начал, когда они остались вдвоем, посетитель, на которого, казалось, больной не обратил никакого внимания, – в момент, когда вы нездоровы и нуждаетесь в отдыхе. Я надеюсь, однако, что вы меня извините: я прихожу по поручению начальства, как чиновник…
Ле Генн протянул было свою визитную карточку, но Анри Ферран только скользнул по ней безучастным взглядом, не изменяя позы.
– Министерство внутренних дел, – продолжал инспектор, – чрезвычайно заинтересовано теми исследованиями, которые вы вели, и придает им особое значение, считая, что они могут явиться фактором, имеющим сыграть важную роль в жизни страны.
На этот раз больной поднял на сыщика глаза, в которых отразилось мучительное томление.
– Мне поручено просить вас изложить, хотя бы в общих чертах, суть ваших работ и основные результаты, которых вы достигли. Я уверен, что вы, как лояльный гражданин и патриот, не откажетесь поделиться со мною вашими открытиями, тем более, что я уполномочен вам гарантировать полный секрет и обещать поддержку правительства для ваших дальнейших научных поисков.
Ученый заломил руки, и его лицо болезненно исказилось.
– Все совершенно бесполезно, – отозвался он глухим голосом. – Вполне бесполезно… Мои опыты оказались успешны; о, более успешны, чем я бы желал! Я открыл нечто потрясающее… нечто страшное… Но какой прок сообщать об этом публике, человечеству, хотя бы специалистам и правителям? Сообщать о кошмарной, неумолимой опасности, нависшей над нами, сторожащей нас на каждом шагу и против которой мы всё равно не в силах бороться? Пусть лучше никто ничего не знает; зачем отнимать у людей возможность хотя бы короткие дни прожить весело и спокойно? Пусть лучше я один буду посвящен в тайну, буду нести гнет ужаса за весь мир… Тем более, что – как знать? – быть может, пройдут еще и годы, и десятки лет, пока мы подвергнемся их нападению.
Ле Генн слушал с напряженным вниманием, тщетно усиливаясь понять.
– Но, послушайте, доктор, – рискнул он наконец, видя, что Ферран остановился, – насколько бы ни была серьезна та угроза для человечества, о которой вы говорите, не лучше ли раскрыть на нее глаза, если не всем, то авангарду людского рода, по меньшей мере? Ведь с какими трудностями человек ни справлялся за время своего существования на земле! Кто скажет? Может быть, и теперь, мужественно взглянув в лицо предстоящему испытанию, мы найдем способ его отвести…
Слова инспектора, видимо, произвели большое впечатление на доктора Феррана, который сделал несколько судорожных движений, и затем решительно нагнулся вперед, в направлении к своему собеседнику, и заговорил, понизив голос почти до шепота, быстро и почти не делая пауз:
– Пожалуй, что вы и правы. Лучше будет, если я вам всё расскажу и сниму с плеч ответственность. Она для меня одного слишком тяжела. Вообразите себе, – пока оставлю в стороне способ, – что я установил, что рядом, бок-о-бок с нашим миром, существует иной, незримый нам, но отделенный от нас лишь тонкой, хрупкой стенкой, подобной стеклу или слюде. И за ней обитают чудовища более отвратительные и свирепые, чем всё, что мы знаем на нашей планете, более неумолимые, чем самые кровожадные дикари, и в то же время одаренные большей интеллектуальной мощью, чем все наши мудрецы, и обладающие культурой, значительно высшей, и значительно более древней, чем наша… Покамест, они не хотят вмешиваться в наши дела – а они-то нас знают, и за нами следят! Но в любой момент их намерения могут перемениться, и тогда… о тогда…
Ферран вдруг вскочил с койки, и его руки нервным движением протянулись вверх, потом постепенно опустились, Ле Генн почувствовал с нетерпимой ясностью, что он ощупывал пальцами стену, словно бы тянувшуюся наискосок через комнату, подобно наклонной крышке мансарды. Он с внутренней дрожью на миг интуитивно ощутил, что под ногтями больного скрипнула тонкая материя, похожая на целлюлозную пленку.
– «Четвертое измерение»?.. Вогнутое пространство?.. – шевельнулось у него в мозгу. – Но ведь это в совсем другом смысле!