— Что ж, поезжайте, — с богом.
— Петр Васильич, уверяю вас, я не шутя желаю жениться. Повезите меня куда-нибудь еще.
— Да право же, нет больше никого в целом околотке.
— Этого быть не может, Петр Васильич. Будто здесь, по соседству, нет ни одной хорошенькой?
— Как не быть? Да не вам чета.
— Однако назовите какую-нибудь.
Петр Васильич стиснул зубами янтарь чубука.
— Да вот хотя бы Верочка Барсукова, — промолвил он наконец, — чего лучше? Только не для вас.
— Отчего?
— Слишком проста.
— Тем лучше, Петр Васильич, тем лучше!
— И отец такой чудак.
— И это не беда… Петр Васильич, друг мой, познакомьте меня с этой… как бишь вы ее назвали?..
— Барсуковой.
— С Барсуковой… пожалуйста…
И Борис Андреич не дал покоя Петру Васильичу, пока тот не обещал свезти его к Барсуковым.
Дня два спустя они поехали к ним.
Семейство Барсуковых состояло из двух лиц: отца, лет пятидесяти, и дочери, девятнадцати лет. Петр Васильич недаром назвал отца чудаком: он был действительно чудак первой руки. Окончив блестящим образом курс учения в казенном заведении, он вступил в морскую службу и скоро обратил на себя внимание начальства, но внезапно вышел в отставку, женился, поселился в деревне и понемногу так обленился и опустился, что, наконец, не только никуда не выезжал — не выходил даже из комнаты. В коротеньком заячьем тулупчике и в туфлях без задков, заложив руки в карманы шаровар, ходил он по целым дням из угла в угол, то напевая, то насвистывая, и, что бы ему ни говорили, с улыбкой на все отвечал: «Брау, брау», то есть: браво, браво!
— Знаете ли что, Степан Петрович, — говорил ему, например, заехавший сосед, — а соседи охотно к нему заезжали, потому что хлебосольнее и радушнее его не было человека на свете, — знаете ли, говорят, в Белеве цена на рожь дошла до тринадцати рублей ассигнациями.
— Брау, брау! — спокойно отвечал Барсуков, который только что продал ее по семи с полтиной.
— А слышали вы, сосед ваш, Павел Фомич, двадцать тысяч в карты проиграл?
— Брау, брау! — так же спокойно отвечал Барсуков.
— В Шлыкове падеж, — замечал тут же сидевший другой сосед.
— Брау, брау!
— Лапина барышня с управителем сбежала…
— Брау, брау, брау!
И так без конца. Докладывали ему, что лошадь у него захромала, что приехал жид с товаром, что стенные часы со стены пропали, что мальчик зашвырнул куда-то свои сапоги, — только и слышали от него, что «брау, брау!». И между тем в доме его не было заметно слишком большого беспорядка: мужики его благоденствовали, и долгов он не делал. Наружность Барсукова располагала в его пользу: его круглое лицо, с большими карими глазами, тонким правильным носом и румяными губами, поражало своей почти юношеской свежестью. Свежесть эта казалась еще ярче от снежной белизны его волос; легкая улыбка почти постоянно играла на его губах, и не столько на его губах, сколько в ямочках на щеках; он никогда не смеялся, но иногда, весьма редко, хохотал истерически и всякий раз потом чувствовал себя нездоровым. Говорил он, кроме обычного своего восклицания, очень мало, и то только самое необходимое, придерживаясь притом всевозможных сокращений.
Его дочь, Верочка, очень на него походила и лицом, и выражением темных глаз, казавшихся еще темнее от нежного цвета белокурых волос, и улыбкой. Она была небольшого роста, миловидно сложена; в ней не было ничего особенно привлекательного, но стоило взглянуть на нее или услышать ее голосок, чтобы сказать себе: «Вот доброе существо». Отец и дочь очень любили друг друга. Все домашнее хозяйство находилось на ее руках, и она охотно им занималась… других занятий она не знала. Петр Васильич недаром назвал ее простою.
Когда Петр Васильич с Борисом Андреичем приехали к Барсукову, он, по обыкновению, ходил взад и вперед по своему кабинету. Этот кабинет, который можно было назвать и гостиной, и столовой, потому что в нем принимались гости и накрывался стол, занимал около половины всего небольшого домика Степана Петровича. Мебель в нем была некрасивая, но покойная: во всю длину одной из стен стоял диван, чрезвычайно широкий, мягкий и с великим множеством подушек, — диван, хорошо известный всем окрестным помещикам. Правду сказать, отлично лежалось на этом диване. В остальных комнатах стояли одни стулья, да кой-какие столики, да шкафы; все эти комнаты были проходные, и в них никто не жил. Маленькая спальня Верочки выходила в сад, и, кроме чистенькой ее кровати, да умывального столика с зеркальцем, да одного кресла, в ней тоже мебели не было; зато везде по углам стояли бутылки с наливками и банки с вареньями, перемеченные рукою самой Верочки.
Войдя в переднюю, Петр Васильич хотел было велеть доложить о себе и о Борисе Андреиче, но случившийся тут мальчик в долгополом сюртуке только взглянул на него и начал стаскивать с него шубу, примолвив: «Пожалуйте-с». Приятели вошли в кабинет к Степану Петровичу. Петр Васильич представил ему Бориса Андреича.
Степан Петрович пожал ему руку, проговорил: «Рад… весьма. Озябли… Водки?» И, указав головой на закуску, стоявшую на столике, принялся снова ходить по комнате. Борис Андреич выпил рюмку водки, за ним Петр Васильич, и оба уселись на широком диване с множеством подушек. Борису Андреичу тут же показалось, как будто он век свой сидел на этом диване и давным-давно знаком с хозяином дома. Точно такое ощущение испытывали все, приезжавшие к Барсукову.
Он был в тот день не один; впрочем, его редко можно было застать одного. У него сидела какая-то приказная строка, со старушечьим сморщенньм лицом, ястребиным носом и беспокойными глазами, совершенно истасканное существо, недавно служившее в теплом местечке, а в настоящее время находившееся под судом. Держась одною рукою за галстук, а другою — за переднюю часть фрака, этот господин следил взором за Степаном Петровичем и, подождав, пока усядутся гости, проговорил с глубоким вздохом:
— Эх, Степан Петрович, Степан Петрович! осуждать человека легко; но знаете ли вы поговорку: «Грешен честный, грешен плут, все грехом живут, яко же и мы»?
— Брау… — произнес было Степан Петрович, но остановился и промолвил: — Поговорка скверная.
— Кто говорит? конечно, скверная, — возразил истасканный господин, — но что прикажете делать! Ведь нужда-то не свой брат: вытравит из тебя честность-то. Вот я готов на сих господ дворян сослаться, если только им угодно будет выслушать обстоятельства моего дела…
— Можно курить? — спросил Борис Андреич хозяина.
Хозяин кивнул головой.
— Конечно, — продолжал господин, — и я, может быть, не раз досадовал и на себя, и на свет вообще, чувствовал, так сказать, благородное негодование…
— Подлецами выдумано, — перебил его Степан Петрович.
Господин дрогнул.
— То есть как же это, Степан Петрович? Вы хотите сказать, что благородное негодование выдумано подлецами?
Степан Петрович опять головой кивнул.
Господин помолчал и вдруг засмеялся разбитым смехом, причем обнаружилось, что у него ни одного зуба не оставалось, а говорил он довольно чисто.
— Хе-хе, Степан Петрович, вы всегда такое скажете. Наш стряпчий недаром говорит про вас, что вы настоящий каламбурист.
— Брау, брау! — возразил Барсуков.
В это мгновение дверь отворилась, и вошла Верочка. Твердо и легко выступая, несла она на зеленом круглом подносе две чашки кофе и сливочник. Темно-серое платьице стройно обхватывало ее тонкий стан. Борис Андреич и Петр Васильич поднялись оба с дивана; она присела им в ответ, не выпуская из рук подноса, и, подойдя к столу, поставила на него свою ношу, примолвив:
— Вот вам кофе.
— Брау, — проговорил ее отец. — Еще две, — прибавил он, указывая на гостей. — Борис Андреич, моя дочь.
Борис Андреич вторично ей поклонился.
— Хотите вы кофею? — спросила она, прямо и спокойно глядя ему в глаза. — До обеда часа полтора.
— С болышим удовольствием, — ответил Борис Андреич.
Верочка обернулась к Крупицыну:
— А вы, Петр Васильич?
— И я выпью.
— Сейчас. А давно я вас не видала, Петр Васильич.
Сказав это, Верочка вышла.
Борис Андреич посмотрел ей вслед, и, нагнувшись к своему приятелю, шепнул ему на ухо:
— Да она очень мила!.. И какое свободное обхождение!..
— Привычка! — возразил Петр Васильич, — ведь у них здесь почитай что трактир. Один из дверей, другой в двери.
Как будто в подтверждение слов Петра Васильича в комнату вошел новый гость. Это был человек весьма обширный, или, говоря старинным словом, уцелевшим в наших краях, облый, с большим лицом, с большими глазами и губами, с большими взъерошенными волосами. В чертах его замечалось выражение постоянного неудовольствия — кислое выражение. Одет он был в очень просторное платье и на ходу переваливался всем телом. Он тяжко опустился на диван и только тогда сказал: «Здравствуйте», не обращаясь, впрочем, ни к кому из присутствующих.
— Водки? — спросил его Степан Петрович.
— Нет! какое водки, — отвечал новый гость, — не до водки. Здравствуйте, Петр Васильич, — прибавил он, оглянувшись.
— Здравствуйте, Михей Михеич, — ответил Петр Васильич, — откуда бог несет?
— Откуда? Разумеется, из города. Ведь это вам только, счастливцам, незачем в город ехать. А я, по милости опеки да вот этих судариков, — прибавил он, ткнув пальцем в направлении господина, находившегося под судом, — всех лошадей загнал, в город таскавшись. Чтоб ему пусто было!
— Михею Михеичу наше нижайшее, — проговорил господин, столь бесцеремонно названный судариком.
Михей Михеич посмотрел на него.
— Скажи мне, пожалуйста, одно, — начал он, скрестив руки, — когда тебя, наконец, повесят?
Тот обиделся.
— А следовало бы! Ей-ей, следовало бы! Правительство к вашему брату слишком снисходительно — вот что! Ведь какая тебе от того печаль, что ты под судом? Ровно никакой! Одно только, чай, досадно: теперь уж нельзя хабен зи гевезен, — и Михей Михеич представил рукой, как будто поймал что-то в воздухе и сунул себе в боковой карман. — Шалишь! Эх вы, народец, с борку да с сосенки!