Двадцатые годы — страница 117 из 142

Вместе с Сосняковым выводил он Шифрина в Корсунском из школы.

— Но ведь он подчинился решениям съезда? — спросил Попов Ознобишина и тут же обратился к самому Шифрину: — Вы на какой позиции сейчас, товарищ Шифрин?

— На партийной, — торопливо отозвался Шифрин. — Ознобишин передергивает!

— Вот видите? — укоризненно сказал Попов и представил слово Кобяшеву.

— Шифрин порвал с отцом! Понимаете, товарищи? Порвал с родным отцом, которого захлестнула мелкобуржуазная стихия! Нашел в себе силы уйти из семьи…

Затем стал рассказывать о том, как Шифрин, выехав с отрядом для усмирения кулацкого восстания, был послан с особым заданием на станцию Змиевка, встретил по пути обоз с оружием, убедил крестьян разоружить белогвардейцев и доставил оружие в расположение Красной Армии.

Слава слушал и не верил своим ушам, а Шифрин скромно сидел за партой.

— Один, безоружный, не побоялся белогвардейского конвоя, — продолжал Кобяшев. — Что еще добавишь?! А что касается дискуссии о профсоюзах, он действовал в рамках партийного Устава, и те, кого он поддерживал, остались в рядах партии…

— Дискуссия закончена, — сказал Попов. — Шифрин неплохо редактирует газету, и губком партии рекомендует оставить его в списке.

Слава опять поднял руку.

— Что еще?

— Шифрин не пользуется нашим доверием, — упрямо повторил Слава. — А что он порвал с семьей, нисколько его не украшает. Как же это он бросил на произвол судьбы своих сестер и братьев?

— "Нашим доверием"! — передразнил Попов, обрывая Ознобишина. — Мы знаем Шифрина…

Да, Попов далеко не Шабунин и даже не Кузнецов, те тоже умеют приказать и настоять, но предпочитают убедить и доказать, а этот не очень-то заботится о том, что могут о нем подумать те, кому думать, по его мнению, не положено.

— Кто за то, чтобы оставить Шифрина? — спросил Шульман. — Кто против?

Слава не ожидал, что после выступления Попова против Шифрина проголосует чуть ли не половина присутствующих.

— Что за недисциплинированность! — Попов досадливо поморщился. — Вы — коммунисты, и губком предлагает вам голосовать за… За! За! — несколько раз повторил он. — В порядке партийной дисциплины!

— Так как, товарищи, переголосуем? — спросил Шульман, скромно потупив глаза. — Кто за Шифрина, поднимите руки еще раз!

И Слава нехотя поднял руку и проголосовал и за Шифрина, и за Шульмана.

34

— К вам тут заходили двое, — сообщила Эмма Артуровна, вопросительно взглядывая на Славу. — Обедать будете?

Он пораньше вернулся домой, чтобы выспаться, наутро ехать в Жерновец — малознакомое село, где комсомольцы арестовали попа, заперли в церкви и никого к нему не пускают.

— Что за люди?

— Пожилые. Должно быть, по делу, серьезные очень. Сказали, зайдут еще.

— Ладно, Эмма Артуровна. У меня еще дел… — Он выложил из карманов всякие бумажки. — Выспишься тут, — сказал самому себе Слава и принялся читать инструкцию губкомола о проведении недели сближения союзной и несоюзной молодежи.

Эмма Артуровна потопталась и ушла, Слава поглядел ей вслед, перевел взгляд на окно и залюбовался узорами мороза на стекле.

Была у него такая дурацкая манера: заметит какой-нибудь пустяк и рассматривает — звезду за окном или воробья на подоконнике, а то так и задумается над тем, как это морозу удается рисовать такие симметричные узоры.

Сидел и рассматривал заиндевевшие стекла, пока не услышал, как за его спиной стукнула дверь.

Обернулся — Степан Кузьмич!… И Пешеходов… Кузьма… Кузьма… Слава не помнил его отчества… Директор Моховского конесовхоза. Оба в валенках, в полушубках, замерзшие, злые.

— Принимаешь гостей?

Слава вскочил, засуетился.

— Раздевайтесь. Откуда? Вот не ждал…

Оба облегченно вдохнули в себя теплый воздух, побросали на кровать полушубки и принялись рассматривать Славу.

— Что вы так смотрите?

Пешеходов выглядит вполне благополучно, хотя на лице у него недовольное выражение, а вот Степан Кузьмич совершенно несчастен: мертвенно-серое лицо и до невозможности тусклые глаза.

— Смотрю, кем ты тут стал, — хрипло говорит Быстров.

— Кем же я могу стать?

— Бюрократом. Как и все тут.

— А здесь все — бюрократы?

Быстров приказывает Пешеходову:

— Расскажи, Кузьма…

Не было у Быстрова существа дороже, чем его Маруська, для него она была лучшей лошадью в мире. Когда Быстрова сняли с работы, он увел Маруську к себе в Рагозино. Некоторое время никто о лошади не вспоминал. А неделю назад в Рагозине появился милиционер из соседней Покровской волости, привез предписание забрать у Быстрова лошадь и сдать в Моховский совхоз. Быстров было заартачился, потом хотел застрелить Маруську, но не поднялась рука, кинулся к Пешеходову. «Кузьма, пойми…» — «Я бы рад оставить тебе кобылу, да не в моей власти дарить государственных лошадей». — «Кузьма!…» — «Хлопочи в Малоархангельске». Быстров всегда был в добрых отношениях с Пешеходовым, тот согласился поехать вместе с Быстровым в Малоархангельск, сказать, что совхоз обойдется и без быстровской кобылы, однако в уездном исполкоме стояли на той же позиции, на какой всегда стоял сам Быстров: нельзя оставлять кровных лошадей у частных владельцев. «Это я-то частный владелец?» — «А кто же вы? Это же злоупотребление — пользоваться такой маткой для разъездов». Не помог и Пешеходов!

Степан Кузьмич оттолкнулся рукой от стены.

— Мне без этой лошади жизнь не в жизнь…

Нет, это не тот Быстров, который на митингах зажигал мужиков революционным огнем, жизнь сломала его.

— А с Афанасием Петровичем говорили?

— Сказал, что не вправе дарить лошадей.

— Но ведь он действительно не вправе…

— Попроси он меня еще год назад, я бы ему десяток лошадей предоставил!

Быстров все еще жил в восемнадцатом году, а шел уже двадцать второй…

— Я сейчас… — Слава побежал к Эмме Артуровне, попросил сходить к Прибыткову, единственный частный магазинчик на весь Малоархангельск, взять бутылку вина, какого угодно, и приготовить чего-нибудь закусить. «Рассчитаюсь из первого жалованья…»

Быстров и Пешеходов говорили о чем-то между собой, когда Слава вошел, они замолчали.

Тягостное молчание. Даже более чем тягостное.

Слава не знал, что это его последнее свидание с Быстровым, но сознание того, что им не о чем говорить, наполнило его тревожным предчувствием.

Так они и молчали, тревожно, долго, все трое, пока не вошла Эмма Артуровна.

На деревянном подносе внесла бутылку вина, селедку, украшенную кольчиками лука, нарезанную кружками домашнюю колбасу, три сваренных вкрутую яйца, хлеб.

— Я взяла портвейн, — сказала она. — Селедочка…

Кажется, она готова была присоединиться к компании.

— Хорошо, идите, — оборвал ее Слава.

Эмма Артуровна обиженно удалилась.

— Портвейном угощаешь? — Степан Кузьмич выговорил «портьвейнем», обернулся к Пешеходову и насмешливо продолжал: — А мы вина не пьем, мы самогон употребляем. Обуржуазился ты здесь… До чего дошел… Кровать ковром покрыл, мягкую мебель завел, барышню какую-то в шелковой рамочке на стенку по весил… Нет, не тому я тебя учил.

Слава смотрел на него со все нарастающим смятением.

Кровать у него действительно застелена, но не ков ром, а дешевым покрывалом Эммы Артуровны. «Мягкой мебелью» был один-единственный стул, обитый пунцовым, давно просалившимся шелком, забытый владельцами дома, давно уже покинувшими Малоархангельск А «барышней в шелковой рамочке» была Вера Васильевна, снятая совсем-совсем молодой, еще до замужества, и чистота, какой веяло от нее, обязывала Славу вести себя так, чтобы ни папа, ни мама ни в чем и никогда не могли его упрекнуть.

Резким движением Быстров отставил бутылку в сторону.

— Знаешь, кого ты должен повесить над своей головой? — воскликнул он срывающимся голосом. — Маркса! Карла Маркса! Великого учителя пролетариата! А ты держишь над головой какую-то…

Слава не мог позволить ему продолжать: сорвись с языка Быстрова слово, которое готово было сорваться и которое Слава никогда бы ему не простил, могло бы произойти что-то такое безобразное, чему нельзя будет найти оправдания.

— Дурак! — крикнул Слава. — Сам не понимаешь, что говоришь!

Степан Кузьмич откинулся на спинку стула, точно его ударили. Ознобишин, Слава Ознобишин назвал его дураком…

Поднялся, протянул полушубок Пешеходову.

— Пошли, Кузьма, нам с ним говорить не о чем.

Негромко стукнула дверь.

Если бы Слава знал, что видит Быстрова в последний раз!

Пешеходов и Быстров шли по заснеженному Малоархангельску и нехотя поругивали Славу, дошли до дома с фуксиями на подоконниках, где они остановились, поужинали холодными блинами и салом, допили остатки самогона, еще раз ругнули Советскую власть и легли спать, а Слава долго еще сидел на кровати и думал то о Быстрове и Пешеходове, то о жерновском попе, которого завтра ему предстоит освобождать из-под какого-то дурацкого ареста.

35

Славе не хотелось открывать глаза, покуда спишь, все хорошо, а как проснешься, сутолока и тревога сразу ворвутся в жизнь, и так до вечера.

В комнате холодно, Эмма Артуровна еще не затопила печь. Слышится ее хриплый со сна, недовольный голос:

— Спит он еще… Сколько мороза нанесли! Кто вы им будете?

Надо вставать!

Румяный старичок держал в руках снятые варежки и похлопывал одну о другую.

Не сразу узнал его Слава… Герасим Егорович, брат покойной Прасковьи Егоровны… Все такой же суетливый и веселенький.

Зато он сразу признал Славу.

— Миколаич, наше вам с кисточкой. Заехал вот к тебе по дороге. Чайком напоишь?

Пришлось распорядиться.

Неудобно не принять гостя.

— Заходите, раздевайтесь.

— Значит, тут квартируешь? — Егорыч оглядел комнату. — Что ж так? Ни креслов у тебя, ни занавесов…

Эмма принесла чайник, Слава расставил посуду, на этот раз у него нашлись и хлеб, и даже немного сахара.