шил офицер. Федор Федорович снял с пальца кольцо, подал записную книжку, я отошел, ему предложили завязать глаза, он отказался и, как мне почудилось, попытался даже улыбнуться…
— Его расстреляли?
— Да.
Гость достал из кармана завернутые в носовой платок записную книжку и кольцо и подал их Вере Васильевне.
— Я уже на мирном положении, заведую губнаробразом, еду в командировку в Москву. Сошел с поезда, счел своей обязанностью… — Он опять запнулся и повернулся к Славушке: — У тебя был достойный отец…
Побыл он в Успенском недолго.
— Извините, тороплюсь, не хочу терять время.
— А как же вы?
— Дойду, не впервой, пешочком.
Вера Васильевна попросила Павла Федоровича отвезти Григорьева на станцию, но Павел Федорович категорически отказал:
— Не могу, овса нет, на носу весна.
Тогда Вера Васильевна спросила сына:
— Ты что-нибудь придумаешь?
Слава побежал в исполком, и Степан Кузьмич дал лошадь до Змиевки.
Вера Васильевна овдовела вторично.
Окружающие удивлялись, а может быть, и осуждали ее за то, что она не выражает никакого отчаяния. Славушка даже с удовлетворением отметил про себя, что Федор Федорович не смог заслонить в сердце мамы его отца. Но ночью, глубокой ночью, Славушку что-то разбудило. Он не мог понять что. Часы за стенкой привычно отсчитывали время. Непроницаемая, безмолвная тишина.
Слава поднял голову, прислушался. Плакала мать. Совсем неслышно.
Петя, услышав о гибели отчима, плакал долго и безутешно, по-детски всхлипывая и вытирая кулаками глаза.
Смерть эта, пожалуй, глубоко затронула и Славу. Перед смертью отчим назвал его сыном. «Не хочу, чтобы мои дети плохо думали обо мне», — сказал он. Слава будет гордиться отчимом так же, как и отцом.
46
Славушка часто пенял на скуку в избах-читальнях. Избы существовали обычно при школах, иногда снимали помещения у солдаток, у вдов. Средств не было, платили хозяйке мукой, утаиваемой для местных нужд из гарнцевого сбора: пуд, полпуда, а то и меньше. Скучновато в этих избах: ну книги, ну чтения вслух… Вот достать бы в каждую читальню по волшебному фонарю! Но фонари — мечта…
И тогда Быстров издал декрет, закон для Успенской волости: постановление исполкома о конфискации всех граммофонов, находящихся в частном владении. Постановление приняли поздно ночью на затянувшемся заседании.
Утром Степан Кузьмич торжественно вручил Славушке четвертушку бумаги:
— Действуй!
Во всей волости четыре граммофона: у Заузольниковых, у критовского попа, в Кукуевке и в Журавце. Мигом понеслись указания по комсомольским ячейкам, закон есть закон, и вслед за указанием загремели из красно-синих труб романсы и вальсы, Варя Панина и оркестр лейб-гвардии Кексгольмского полка…
Но еще решительнее поступил Быстров, когда кто-то вымазал дегтем ворота у Волковых.
По селу ходила сплетня, что одна из молодаек у Волковых не соблюла себя, когда муж ее скрывался от мобилизации в Новосиле. Мужики шли мимо и посмеивались, а волковские бабы выли, как по покойнику.
Крики донеслись до исполкома, благо хата Волковых чуть не напротив, и председатель волисполкома вышел на шум. Сперва он не понял, в чем дело:
— Подрались?
Но едва подошел к избе и увидел баб, соскребывающих с ворот деготь, закричал:
— Сход! Собрать сход! Сейчас же позвать Устинова!
Он не отошел от избы, пока не появился перепуганный Устинов.
— Что это, Филипп Макарович?
— Баловались ребята…
— Немедленно сход!
— Да по какому поводу, Степан Кузьмич?
— Слышал?…
Он заставил мужиков собраться в школу посередь дня, ни с кем и ни с чем не считаясь, сами волковские бабы хотели замять скандал, но Быстрова уже не унять.
Мужики пришли, недоумевая, не веря, что их собрали потому, что кто-то из ребят посмеялся и вымазал бабе ворота, и притом не без основания: кто же станет мазать ворота зря?
Спасать положение кинулся Дмитрий Фомич, принес подворные списки.
— Вы уж заодно о весеннем севе, о вспашке, — подсказывал он вполголоса, — о тягле, о вдовах, о семенах…
Но Быстров, оказывается, не сгоряча собрался беседовать с мужиками.
— Уберите, — приказал он секретарю. — О тягле и вдовах они сами решат, а я об уважении к женщинам.
И сказал речь!
— Большевистская, советская революция подрезывает корни угнетения и неравенства женщин, от неравенства женщины с мужчиной по закону у нас, в Советской России, не осталось и следа, дело идет здесь о переделке наиболее укоренившихся, привычных, заскорузлых, окостенелых порядках, по правде сказать, безобразий и дикостей, а не порядков. Кроме Советской России, нет ни одной страны в мире, где бы было полное равноправие женщин и где бы женщина не была поставлена в унизительное положение, которое особенно чувствительно в повседневной семейной жизни. Мы счастливо кончаем гражданскую войну, Советская Республика может и должна сосредоточить отныне свои силы на более важной, более близкой и родственной нам, всем трудящимся, задаче: на войне бескровной, на войне за победу над голодом, холодом, разрухой, и в этой бескровной войне работницы и крестьянки призваны сыграть особенно крупную роль… Вы согласны со мной? — спросил он неожиданно.
Спорить с ним не осмеливались, да и возразить нечего!
— Так какая же сволочь позволила себе вымазать ворота? Предупреждаю: если кто еще сотворит подобное, собственными руками расстреляю.
И все поторопились разойтись, потому что чувствовали себя в присутствии Быстрова очень и очень несвободно.
Слава пошел в Нардом. Андриевский по-прежнему ставил спектакли, привел в порядок библиотеку, устраивал вечера…
Он посмеивался, когда Славушка искал политическую литературу, она не пользовалась спросом, и Славушка нарушал порядок, лазая за ней по верхним полкам, куда запихивал ее Андриевский.
— Надо быть не таким, как другие. Независимость — удел немногих, это преимущество сильных…
Он дал мальчику «По ту сторону добра и зла».
— Поверьте мне, это философия будущего.
Дома у конопляной коптилки Славушка пытался читать книжку, но не мог, его пугали презрение и ненависть Ницше к людям.
— С кем это ты борешься? — спросила Вера Васильевна, взяла книжку и тут же положила обратно.
— А!… Ты знаешь этого писателя?
— Этим философом увлекались адвокаты и литераторы.
— А ты читала?
— Я мало его читала, мне он несимпатичен.
— А папе?
— Мне кажется, тебе должно быть ясно, что твой отец не мог быть поклонником такой философии, оставь Ницше в покое, давай лучше чай пить…
Теперь они пили чай у себя в комнате, а не на кухне, после смерти брата Павел Федорович все чаще давал понять Вере Васильевне, что положение изменилось, они уже не Астаховы, а опять Ознобишины, — должно быть, боялся, что Вера Васильевна потребует дележа имущества.
После известия о гибели Федора Федоровича он попросил Веру Васильевну поменяться комнатами, свою, узкую и меньшую, отдал ей, а залу занял сам. «Ждем сына, сами понимаете».
К концу марта Марья Софроновна родила сына. Ребенок болел, пищал и не давал по ночам спать, но Павел Федорович был горд необыкновенно. Петя пил чай по-мужицки, сопел, макал хлеб в сахар и сосредоточенно прихлебывал с блюдечка.
Славушка пил вприкуску с корочкой.
— Возьми сахар, — сказала Вера Васильевна. — Не надо было делиться…
Славушка помялся, помялся и взял ложечку.
Ницше отложен, чай выпит, можно и на боковую. Марья Софроновна тянула за стеной колыбельную.
Качь, качь, качь, качь,
Ты, мой маленький, не плачь,
Ты, мой маленький, не плачь,
Я куплю тебе калач,
Я калач тебе куплю,
Свово сыночку люблю…
Калача нет, ребенок не спит, плачет, надрывается…
Морковный чай с сахаром. Морковный чай без сахара. Сахар он роздал и ничуть о том не жалеет. Завтра Славушка обещал пораньше прийти в Журавец, назначил на завтра собрание, комсомольцы собираются своими силами вспахать яровой клин солдаткам и вдовам.
Утром вскакивает не выспавшись.
— Ты куда?
— В Журавец.
— Очень ты там нужен…
Мама достает чайник, завернутый в тряпки, тепло в нем сбережено еще с вечера, Славушка пьет опять с маминым сахаром, наспех одевается, и пошел, пошел…
Поднялся на бугор, вышел на дорогу, чуть подался вправо. Поле окатистым увалом падало в овраг, к реке. Влево расстилалась такая ширь, что не на чем остановить взгляд.
Поле, и поле, и поле, и просинью по полю мягкие иголочки озимой ржи, и серое небо, и так день за днем, покамест не рассыплется небо снегом.
Ветер бьет в лицо, и мальчик ощущает надвигающийся снег, бьют в лицо запахи горячего хлеба, теплого навоза и холодной антоновки… Дорога вся в мокром тумане.
Близка весна, вот-вот побегут ручьи по дорогам, и, увязая в грязи, люди устремятся в поля.
47
Вера Васильевна еще утром сказала сыну:
— Ты сможешь сегодня вечером проводить меня в Козловку? Хочу навестить Франков и вернуть книги.
Они уехали сразу после обеда. Павел Федорович согласился дать лошадь. Дал, конечно, Орленка, мерин ни на что уже не годен. Петя запряг Орленка в дрожки, Павел Федорович ходил по двору, с опаской посматривал, как бы невестка не позвала Петю с собой, для Пети всегда есть работа, но Петя не хотел ехать с матерью, не по нем целый вечер томиться и слушать, как разговаривают разговоры, пусть за кучера едет Славушка, он любит поговорить, особенно со взрослыми. «Кнут не забудь, — напомнил Петя брату, — только не очень гони». Славушка подкатил к галерейке. Вера Васильевна вышла с саквояжем, в нем книги, и с корзиночкой, в ней десятка два яиц, гонорар за медицинские советы, с которыми обращались иногда к Вере Васильевне бабы.
Славушка аккуратно спустился к реке. Придерживая Орленка, слегка расхомутил, въехал в воду, дал мерину напиться. Осторожно дернул вожжами, чтоб Орленок не рванул, чтоб не обрызгать мать. Затянул хомут. Не так-то уж хорошо, не так, как Петя. Поднялся в гору, шевельнул вожжами. Орленок, напившись, затрусил, как в добрые старые времена.