Не знаю, где ты сейчас, брат мой, но, вероятно, ты снова — в нашем местечке, и опять ты — раввин или секретарь месткома, или участковый милиционер, не важно. Наверно, у тебя много детей и внуков, дай им бог всем здоровья, долгой жизни и светлого будущего, ведь этот дорогой нашему сердцу уголок Европы — точка пересечения славянских, немецких и еврейских страстей, и от хасидского смешения кровей на свет Божий все появляются то какой-нибудь Шагал, то Соломон Наумович Рабинович — наш Шолом-Алейхем, а у соседей — какой-нибудь великий антисемит, который по-своему прославляет наш родной край. Дай бог, закваска, на которой история замешивает сейчас детей, будет лучше, и придут дни мудрости, радостного мира и братства, чтоб в грядущие годы и века, вплоть до судного дня, никто никому больше не ссал в чай, аминь!
Целую тебя. Твой старый друг и шурин
Исаак Блюменфельд
ПЕРВАЯ КНИГА ИСААКОВАКак я ушел на войну, чтобы вернуться с победой
Наше пошивочное ателье «Мод паризьен» находилось на главной, точнее, на практически единственной улице Колодяча — небольшого городка или местечка, по-польски — «мястечка», а по-нашему — «штетла». Витрины в нашем ателье не было, ее заменяли полуподвальные окна, заклеенные вырезками из парижских и венских модных журналов, на которых красовались элегантные господа во фраках и прелестные венские дамы в розовом, но на моей памяти в нашем ателье не был сшит ни один фрак или розовый дамский туалет. Отец в основном перелицовывал старые выцветшие лапсердаки, радуясь как ребенок, когда на примерке у зеркала перелицованная одежда получала вторую жизнь и выглядела почти как новая — по крайней мере, он так твердил сквозь сжатые губы, щетинившиеся несметным числом булавок. Отец был хорошим портным, и здесь будет уместно рассказать его любимую историю о том, как он пошил красный мундир одному драгуну лейб-гвардии Его Величества (хоть лично мне не доводилось видеть драгунов в нашем Колодяче), как клиент остался весьма доволен, рассмотрев обновку в зеркале, но ехидно заметил: «Не понимаю, почему на пошив мундира тебе потребовался целый месяц, а вашему еврейскому Богу на сотворение мира — всего шесть дней!» На что отец (по его словам) ответил: «Так вы посмотрите на Его мир, господин офицер и таки сравните его с моим прекрасным мундиром!» Я лично не слишком верю в эту историю.
В восемнадцать я был в нашем ателье на подхвате у отца, помогая ему в меру сил и умений; по праздникам и на свадьбах пиликал на скрипке еврейские мотивы, а по пятницам читал детям в школе при синагоге или по-нашему Бейт-а-Мидраш избранные главы Танаха или, иными словами, Пятикнижия. Читать-то я читал и, как говорили, читал с чувством и от всего сердца, но нельзя сказать, что в скрипичном деле я был Коганом. Игре на скрипке меня обучал лучший наш старый учитель Элиезер Пинкус, мир его праху, человек мягкий и на редкость деликатный, но однажды не выдержавший и робко заметивший моему отцу: «Пожалуйста, не принимайте это близко с сердцу, но у вашего Изи совершенно нет слуха…», на что отец сердито возразил: «И зачем ему слух? Он ведь не слушать должен, а играть!» И он был прав, мой отец, ведь теперь я все-таки худо-бедно играю, или точнее будет сказать — пиликаю на скрипке, подаренной мне милым дядей Хаимом на Бар-Мицву, то есть, при вступлении в религиозное совершеннолетие, на мой тринадцатый день рождения.
Я рос мальчиком мечтательным… Мысленно путешествовал по всему миру, добираясь даже до Вены, и не раз мой отец, Якоб или Яша Блюменфельд, грубо прерывал мои грезы деревянным портновским метром, мгновенно возвращая меня на землю, точнее — в наш Колодяч под Дрогобычем, на стол, где я сидел, поджав под себя ноги по-турецки, замерев над иголкой с ниткой в недошитом рукаве. В мечтах на мне всегда был один из тех самых потрясающих парижских фраков с наших журнальных вырезок; я выходил из фиакра и подавал руку прелестной мадемуазель в розовом туалете, помогая ей спуститься на землю, а затем с поклоном целовал ее нежную пухленькую ручку — и всегда именно в этот момент получал от отца метром по голове. Так я никогда и не узнал ни продолжения этой истории, ни того, кем была та прекрасная девушка, и почему я помогал ей выйти из фиакра — вероятно, подобную сценку я видел в каком-нибудь фильме.
Несколько слов о кино. Иногда на телеге из самого Лемберга, то есть Львова, приезжал господин Лева Вайсман, журналист, издатель газеты и владелец кинопроектора — продавал свою газетку «Идише Хеймланд», а вечером, в кафе Давида Лейбовича, крутил нам кино. Это неизменно были фильмы, или, скорее, отрывки фильмов о волшебных далеких мирах, населенных божественно красивыми женщинами, томно закрывавшими глаза, когда галантные кавалеры поцелуем впивались в их губы. Мы были людьми непросвещенными и слишком простыми, без затей, чтобы понимать эти сюжеты из светской жизни, тем более что господин Вайсман в сложившейся военной ситуации бог весть какими путями раздобывал эти фильмы — их титры (в то время кино было немое, с титрами) были на датском, фламандском, шведском, а как-то раз даже на японском языке или похожем на японский, но ни в Колодяче, ни в Дрогобыче никто не говорил на них, в особенности — на японском, только почтальон Абрамчик, воевавший связистом на русско-турецкой войне, утверждал, что понимает турецкий, но, как назло, ни одного турецкого фильма нам не привезли. А, помню, однажды мы смотрели какой-то довольно длинный отрывок, поставленный вверх ногами. Кто-то из зрителей попытался свистнуть, затопать ногами, но господин Вайсман сердито рыкнул, что это такой фильм, и что он торопится вернуться домой до наступления темноты. Так что прелестные дамы и кавалеры целовались вниз головой, что было довольно забавно. Иногда нам показывали кадры военной хроники, тогда Лева Вайсман патетично комментировал: «Наша непобедимая армия неудержимо продвигается вперед!» Не важно, в каком направлении двигались солдаты — слева направо или справа налево, надвигались на нас, или отступали вглубь кадра — комментарий оставался неизменным: «Наша непобедимая армия неудержимо продвигается вперед!» Гораздо позже я подметил одну закономерность: господин Вайсман провозглашал это только если в «киносалон» заглядывал полицейский пристав пан Войтек.
На эти, так сказать, праздники искусства сбегались девушки со всего Колодяча — были среди них и наши, еврейки, и польки, и украинки. Нужно сказать, что жили мы в общем-то дружно, не делясь на религии и национальности, но ухаживали все же за своими — не то или ее матушка глянет на тебя косо, или твой собственный отец напомнит, чтоб ты не питал иллюзий по поводу того, что можешь жениться на нееврейке — шиксе.
По этому поводу мы нередко напоминали друг другу историю крестившегося банкира Гольдберга, выдавшего замуж свою дочь за сына фабриканта-выкреста Зильберштейна и счастливо заявившего: «Всегда мечтал о таком зяте — богатом симпатичном юноше, христианине из хорошей еврейской семьи!», впрочем, это наверняка анекдот, потому, что наша действительность была далека от всего этого — в Колодяче не водилось ни банкиров, ни фабрикантов, скорее наоборот.
Но вернемся к теме кино и к обитателям тех далеких призрачных миров, где у людей, похоже, не было других забот, кроме как пить шампанское и целоваться. Во время одной такой киносцены, когда дама на экране (экраном служила скатерть с пятном от кофе, которое приходилось то на лицо дамы, то на лицо кавалера) призывно раскрыла губы для поцелуя, я невольно протянул руку и сжал своей горячей ладонью ручку Сары, сестры нашего раввина Шмуэля бен Давида. Она не отреагировала — смотрела на экран, широко раскрыв глаза, затем, вместе с актрисой полуприкрыла глаза, и тогда я склонился к ней и коснулся ее губ своими пылающими губами. Это длилось одно мгновение, затем Сара, похоже, осознала, что я совсем не тот — с экрана, — возмущенно взглянула на меня и влепила мне оплеуху. Кто-то хихикнул, кто-то издевательски свистнул, но в этот миг пан Войтек заглянул в кафе и задремавший было господин Лева Вайсман встрепенулся и торжественно провозгласил: «Наша непобедимая армия неудержимо продвигается вперед!» Короче, не везло мне ни с дамой в розовом из фиакра, ни с Сарой!
Кроме волнующих вечеров с фильмами господина Левы Вайсмана, еще я любил шабат — святой для евреев день субботы, когда следует, по примеру Всевышнего, отдыхать и воздерживаться от любой работы. Я любил, когда вечером семья собиралась за праздничным столом — все умытые и причесанные, в свежевыглаженных мамой рубахах домотканого полотна: отец, я, моя сестра Клара и ее жених Сабтай Кранц, аптечный работник, провизор во Львове (чем мы все очень гордились), и дядя Хаим. Мать читала короткую молитву, прославляющую единственного Бога евреев — «Адонай!», — затем торжественно преломляла еще теплый хлеб, халу… Горели две свечи в маленьких бронзовых подсвечниках, и мир снисходил на весь Колодяч. Даже христиане вели себя тихо в этот вечер: не слышно было обычных пьяных песен, не дрались по обыкновению поляки, но если ты не еврей, мой читатель, может, ты думаешь, что еврейский субботний вечер приходится на субботу? О, нет! Ведь у евреев все не как у людей, поэтому не удивляйся: наш субботний вечер выпадает на пятницу, истинно так, честное слово[4]!
Затем весь следующий день — шабат — до самого захода солнца евреям запрещена какая бы то ни было работа, и даже самые бедные наслаждаются, вдыхая полной грудью радостный и глубокий субботний мир. Одни идут в синагогу, чтоб помолиться Творцу, и молятся долго и отрешенно, покачиваясь в ритме непонятных древнееврейских строф; другие на скорую руку разделываются с молитвой и выходят на главную улицу, чтобы прогуляться, себя показать и на людей посмотреть. Прогуливаясь и встречаясь лицом к лицу, они важно, даже торжественно кивают друг другу, приподнимая на венский манер шляпы, словно не виделись лет двенадцать и будто еще вчера чуть не подрались из-за того, что куры одного забрели в огород другого. Женщины сердечно здороваются: «Шабат шалом!», «шалом» значит «мир», и действительно — все вокруг мирно и тихо, и ты в этот день забываешь, что снова носятся слухи о черносотенных и казацких погромах в России, что ты задолжал бакалейщику, что твой конь хромает и что все это не к добру. В день этого субботнего мира, может, ты это знаешь, грешно делать любую работу — разжигать огонь и даже курить. Говорят, что в древние времена нарушение запрета каралось смертью, но впоследствии, с развитием гуманизма, смертный приговор был отменен, а преступление объявлено грехом с непредсказуемыми последствиями на том свете. Как бы то ни было, я не хвастаюсь, но все же это великое изобретение древних иудеев — день отдыха, до них никому в голову не приходило, что один день в неделю можно и не работать. И так настойчиво мои далекие предки вводили свои новшества, что вынудили самого Господа как добропорядочного еврея на скорую руку сотворить мир, а на седьмой дать себе отдых.