человек и не люблю проявлять своего темперамента, но я уже был достаточно взволнован в связи со вчерашней комедией, когда я рассказал Горькому по телефону, что безрукого человека обвиняют в том, что он своей рукой написал антиправительственную прокламацию. И меня взорвало. Да и вся обстановка - квартира роскошная, в столовой на столе - остатки очень сытного завтрака, такая огромная разница с тем, что было в то время в Петербурге, во всей России. Ведь был настоящий голод! Не знаю, был ли Алексей Максимович разведен с Екатериной Павловной, но хозяйкой его шикарной квартиры была Мария Федоровна Андреева, видная актриса Московского Художественного театра. Еще за несколько лет до войны она прекрасно читала произведения Горького: "Песню о буревестнике", "Песню о соколе" и другие. И мне почему-то пришли на ум слова: "Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах...". Вот именно, "глупый пингвин", который прячет свое "тело жирное" в роскошной квартире. И когда Алексей Максимович сказал: "А вы скажите лучше этим людям, чтобы Они глупостей не делали", я вскочил со стула, забыв обо всех правилах приличия, забыв, что я - это я, а он знаменитый Максим Горький. "Простите, Алексей Максимович, я пришел по неверному адресу. Я думал, что вы были и останетесь противником смертной казни вообще, а между тем вам дела нет до того, что собираются казнить невинного человека. Будьте здоровы", - выпалил я. Не успел я, однако, и шага отойти, как Горький схватил меня за правую руку, положил ее на ручку своего кресла, в котором сидел, и стал гладить ее: "Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, я вовсе не за смертную казнь, я так же, как и вы, против смертной казни, но одно не мешает другому. Пусть не делают глупостей! А если что-либо удастся сделать - я сделаю, конечно". Теперь, после долгих лет жизни на Западе, оглядываюсь назад и думаю, что только русский прославленный писатель, каким был Горький, мог бы вести себя так, как он тогда. Я бы даже не мог представить себе, например, чтобы Томас Манн позволил молодчику без роду, без племени читать себе нотации. Но, может быть, я и ошибаюсь. Люди бывают разные. Только от Горького я ушел с чувством, что сделал все возможное, а что будет дальше, одному Богу известно.
А дальше было то, что я попал в тюрьму сам. Сначала на Гороховую 2, а потом меня перевели в Дом предварительного заключения на Шпалерной. Там, в большевистской тюрьме сохранялись некоторые "свободы". Во-первых, можно было курить, что для курящих было большой поддержкой, а во-вторых, как в гостинице, по утрам в камеру приходил газетчик и приносил заключенным свежие газеты, за что получал небольшую плату из кассы канцелярии. Было это хорошо для меня, но не для Максима Горького. В одной из этих газет я прочитал заголовок: "Заседание Петроградского Совета Рабочих, Крестьянских и Солдатских депутатов с участием Максима Горького - смерть предателям!". В статье описывалось заседание Совета. За столом президиума, под председательством Зиновьева, сидел также и товарищ Горький. Была вынесена резолюция этого заседания - всех, без исключения, арестованных по делу выступления эсеров признать виновными и применить к ним высшую меру наказания. И когда голосовали за вынесенную резолюцию о применении высшей меры наказания - она была принята единогласно! Будущие историки и биографы Горького должны будут заключить, что и Максим Горький голосовал за эту резолюцию. Но теперь, вспоминая бесконечные подобные случаи, я думаю, то, что Алексей Максимович голосовал тогда "за", - недостаточно для его обвинения. Если бы даже и голосовал "против" - об этом никто бы не узнал, все равно было бы сказано: "Единогласно". Даже если бы Алексей Максимович и попробовал протестовать, уж кто-кто, а он-то знал, что его протест никуда не поведет, само его присутствие на заседании, на котором выносится резолюция о высшей мере наказания, оправдывает эту резолюцию. Хоть это и звучит как шутка, но Горькому было плохо. Это верно. А о фальсификациях в питерских газетах было каждому известно. Так, например, когда Вольфила отмечала трехсотлетие со дня появления "Солнечного града" флорентийского философа Кампанеллы, в одной из партийных газет, вопреки правде, ваш покорный слуга выставлялся чуть ли не восторженным поклонником большевизма! Но в тот момент, в тюрьме, когда я прочел статью о заседании Совета, я об этом не думал. Я со дня на день ждал, что вечером меня вызовут, как обычно это делалось: "такой-то, сын такого-то, без вещей", что означало - в Петропавловскую крепость, на расстрел! Я с этой возможностью примирился. Для меня было вполне естественно относиться к возможности смерти равнодушно, нейтрально. Может быть, в этот самый вечер меня вызовут на расстрел только потому, что я был доставлен в тюрьму с буквами КР контрреволюционер! Может быть - смертная казнь! Когда чекист в черной куртке принимал меня, он, посмотрев на КР в моих бумагах, закричал: "Чего они с этими возятся - пулю им в лоб, и конец!" Слава Богу, Блоку этого не сказали. В тот момент я думал, ведь я же тот самый человек, которого добрая душа Горького так расположила к себе, так дружески приняла. Зачем же он разыграл со мной такую комедию по телефону? Подумал ли он о том, что человек, которому он обещал сделать все возможное, узнает о его участии в заседании Совета, голосовавшего за высшую меру наказания! И если это последний день моей жизни, то это - последнее мое большое разочарование в человечестве, литературе и культуре. Я поник головой. Я дал себе зарок, что бы там ни было, этому человеку, Максиму Горькому, я никогда больше руки не подам, несмотря на то, что он гладил мою руку как добрый дед. Судьба же решила совсем иначе.
В Москве арестовали моего брата. Это был старший, мой единственный брат. Бывший член правительственной коалиции, он написал потом воспоминания об этом времени. Брат мой был активным членом партии эсеров и принадлежал к центру ее. Надо сказать, что левые эсеры в то время стали разделяться на фракции. Самая крайняя левая фракция левых эсеров решила, что с большевиками надо бороться террором. Я знал кое-кого из этой фракции, в частности, огненную грузинку Тамару, фамилия которой осталась мне неизвестной, и ее соратника по борьбе с большевиками Доната Ивановича Черепанова. Черепанов готовился в доценты по философии, был оставлен при Московском университете. Будучи заграницей, он учился там у Гуссерля. Решив действовать террором, крайние левые эсеры, прежде всего, сосредоточились на взрыве главной цитадели большевиков на Лубянке в Москве - Чека. Они уже кое-что предприняли в этом направлении, но, вероятно, среди них были и провокаторы, так как очень скоро об их планах стало известно Дзержинскому. Как следствие, все эсеры, уже находившиеся в тюрьме, в том числе и мой брат, были объявлены заложниками: если произойдет взрыв, организованный членами левой фракции эсеров, все заложники, вне зависимости от того, к какой они принадлежат фракции, будут уничтожены. Это стало известно жене моего брата, которая добилась свидания с Дзержинским. Она старалась убедить его в том, что не следует бороться с эсерами угрозами, а необходимо выпустить на свободу более умеренных эсеров, пользующихся моральным авторитетом, ее мужа в их числе. Тогда Дзержинскому не надо будет ждать взрыва и расстреливать людей. На свободе они, наверное, сумели бы убедить своих левых товарищей в том, что их тактика никуда не поведет. Дзержинский принял ее очень вежливо, но сказал, что гарантии у него все-таки больше, если все заложники останутся под арестом, и потому он ничего изменить не может. Я получил письмо от жены брата с просьбой немедленно обратиться к Горькому и сообщить ему о положении дел. Вот вам и зарок! Вот вам "никогда больше руки ему не подам!" Было мне не легко. Неужели же, из-за того что дело касается моего родного брата, мне придется предъявлять
Горькому меньшие требования? Или, с другой стороны, дать ему возможность искупить свою вину? Конечно, я позвонил Горькому, и он немедленно меня принял. Как сейчас помню, были сумерки, когда я снова оказался на Кронверкском проспекте в кабинете Горького, который, нахмурившись, но тем не менее довольно приветливо спросил меня, в чем дело и чем он может мне служить. Я рассказал ему о деле брата. Горький чрезвычайно удивил меня: "Да, но к кому же обратиться, ведь они все там сумасшедшие, все, Зиновьев - сумасшедший..." И назвал еще несколько имен. "Ну, не Ленин же?" - "И Ленин - сумасшедший". И махнул рукой. Когда я об этом рассказываю, мне никто не верит, а это - факт. "Все равно, напишу Ленину. - Алексей Максимович посмотрел на часы. - Теперь 8 часов. Поезд скоро отходит, и я сразу же отправляю письмо с сыном". - "Большое спасибо, Алексей Максимович". - "Что ж спасибо, вам спасибо, что сказали мне. Ваш брат - хороший человек, может быть, удастся для него что-либо сделать. Я вот смотрю, ваша философская ассоциация процветает! Ну, пускай процветает". Я ушел. Письмо он, очевидно, действительно написал и послал, потому что брата очень скоро выпустили. Повлияло ли письмо Горького или были другие соображения - я не знаю. Известно, что впоследствии Горький писал подобные письма. Вполне возможно, что письмо с просьбой за брата уже напечатано среди писем Горького к Ленину. Тем не менее, я решил все-таки руки под доброй воле ему не подавать.
А вот еще одна, совсем другая душа Горького. Бог знает, сколько было у него душ. Расскажу еще об одном довольно интересном происшествии. Сравнительно часто, 3-4 раза в год, я ездил в Москву. Однажды, когда я возвращался из Москвы в Петербург, мой отец пошел меня провожать на Николаевский вокзал. Выходя на перрон, я заметил отцу, что у него нет пропуска. - "Ну, ты плохо знаешь русский народ, вот увидишь, меня и без пропуска пропустят". Отец еще не был стар, но рано поседел. Густые седые волосы, круглая борода - вид очень благообразный. Отец пошел со мною рядом. У выхода на перрон стоял красноармеец с винтовкой, на которой был надет штык. Пропуска пассажиров он накалывал на штык. Он взял мой пропуск, а отца, который шел за мной, спрос