— Уж ты, Марьюшка, не уезжай сегодня, побудь со мной, а то что-то боязно мне. Да и Алексей Григорьевич в Москву уехал, обещал скоро воротиться, да всё нет его.
— Не печалься, Панечка, конечно, не уеду, побуду с тобой. Это, видно, та старуха в церкви на тебя печаль нагнала, а ты не мысли ничего дурного. Я вот родила уже двоих ребяток и, видишь, живая перед тобой стою, — улыбнулась подружка.
— Спасибо тебе, Марьюшка. Знаю, что ты не оставишь меня.
Родила княгиня Прасковья под вечер большого горластого мальчишку, и, правда, всё так и вышло, как говорила старуха. Княгиня словно и не заметила, как родила, как рядом с нею оказался её сынок, её первенец.
Нарочный, посланный в Москву за князем, скоро воротился вместе с ним. Князь Алексей ворвался в комнату роженицы как был — в дорожном платье и в пыли.
— Ну, Прасковьюшка, ну, княгинюшка! — закричал он с порога, расталкивая толпившуюся возле кровати роженицы челядь. — Ну, угодила, ну, порадовала! Сына родила, да какого! — говорил он, взяв на руки ребёнка и разглядывая сморщенное красное личико и широко открытый рот, откуда неслись громкие вопли. — Кричи, кричи, Иванушка, кричи громче, пускай все вокруг знают, что ещё один Долгорукий на свет явился и не кончится вовек род их!
— Полно, полно, князь, оставь младенца, — сказала Марьюшка, которая неотлучно находилась при роженице. — Видишь, зашёлся весь от плача, — говорила она, протягивая руки, чтобы забрать младенца.
— Пускай кричит, русский кричит — здоровее будет.
Князь отвернулся от Марьюшки, крепко прижимая к себе сына, но, словно вспомнив что-то, резко наклонился к постели княгини и положил младенца рядом с матерью. Обернувшись к дверям, громко крикнул:
— Прошка где? Зовите сюда! Пускай идёт немедля да несёт сюда всё, что в Москве Купили!
Все бывшие в комнате засуетились. Кто-то, открыв дверь, громко звал Прошку, кто-то, расталкивая всех, выбежал из горницы разыскивать этого самого Прошку.
Прошка появился сразу же, будто ожидал за дверью, когда его позовут. Это был молодой, высокий, под стать князю, молодец, постоянно сопровождавший его но всех поездках. Он вошёл робко, как входят в помещение, где лежит больной, и застыл у двери, опустив на пол огромную ковровую сумку.
— Чего стал? — окликнул его князь. — Иди сюда! Смотри, какого красавца мне княгинюшка принесла! Да не робей! Сумку-то, сумку тащи сюда!
Прошка подошёл ближе, остановился подле кровати, с удивлением разглядывая притихшего младенца.
— Вот он какой! Видал? — не унимался князь, снопа беря ребёнка на руки.
Тот сразу же начал вновь кричать.
— Ты бы, Алексей Григорьевич, положил младенца, пускай полежит на воле, а то всё в темноте да в темноте обретался, — слабо улыбаясь, проговорила княгиня.
Князь осторожно положил ребёнка и сразу же, обернувшись к Прошке, приказал:
— Сумку-то давай выгружай!
Прошка наклонился к сумке, раскрыл её, стал вытаскивать оттуда куски дорогих материй: бархат, парчу, кружева, узорные платки, вышитые рубашки. Всё это Алексей Григорьевич кучей свалил на кровать в ноги роженицы. Наконец, достав со дна сумки довольно большой замшевый кошелёк, Прошка подал его князю.
— Это тебе, Прасковья Юрьевна, — сказал князь, медленно вытаскивая из кошелька длинные бриллиантовые серьги из крупных камней, радугой блеснувших на солнце, которое щедро заливало горницу.
Выбирать имя младенцу долго не пришлось. Так и окрестили его, как князь Алексей Григорьевич назвал, — Иваном...
Крестили Ивана в своей церкви в Горенках. Церковь была небольшая, но изрядно расписанная местными мастерами, учившимися даже у итальянцев. Те, признавая особо талант одного из них, уговаривали его уехать в Италию, суля большие деньги за умение. Но Илья — так прозывался мастер — не соглашался оставить Россию. Не лежала у него душа к чужим краям. С радостью расписывал он церковь в Горенках. В цветах и винограде смотрели со стен искусно выписанные Ильёй Алексей Божий человек, убогий Лазарь, Михаил-архангел с мечом, Георгий со щитом и копьём, благоверный Александр Невский, Кирилл и Мефодий, которые Писание давали и Крест веры водружали. Читали Писание Иван Златоуст и Иоанн Богослов. Ласково глядели на людей со стен церкви Сергий и Савва, а грозный Илья в высоте гремел молниями в тучах. Шли под самым куполом к лучезарному престолу святые мученики: мужи и жёны. Над входом в церковь и по краям его Илья написал Страшный Господень суд. Шли голые и босые — блаженные, нищие духом, плакавшие и смиренные; и были тут многие знакомые Илье лица: и псари княжеские, и повара, и шорники — все смотрели со стен на молящихся.
Вот в этой-то церкви и окрестили младенца. Позже, когда кончилось празднество, вошла княгиня в горницу, где кормилица Агафья собиралась кормить дитя, распеленала его да так и застыла над ним в испуге. Здоровая краснощёкая кормилица уставилась на госпожу.
— Али что случилось с дитём? — спросила она.
— Ты посмотри, Агафьюшка, ты только посмотри! Кто ж такое сотворил? — всё также испуганно произнесла Прасковья Юрьевна.
— Ничего такого не вижу, — пожала плечами Агафья, склоняясь над ребёнком. — Всё вроде бы на месте, ручки-ножки целы, вон как сучит ими, — говорила она, разглядывая дитя.
— Да я не о том, — начиная сердиться, сказала княгиня. — Ты гляди, гляди — ведь крестильная рубашечка на нём наизнанку надета!
— А и верно, как есть наизнанку, — повторила Агафья и с испугом взглянула на хозяйку.
— Кто ж это так сподобился? — не могла успокоиться Прасковья Юрьевна.
— Неужто крестная Марьюшка недоглядела?
— Видно, что так. Она рубашечку-то держала, может, и недоглядела. А ведь это нехорошо, Агафьюшка, — задумчиво произнесла княгиня.
— Пустое это всё. Мало ли чего бывает: когда наизнанку нечаянно надену, а другой раз так и нарочно, чтобы нарядная-то сторона целей была, — уверенно сказала Агафья, ловко пеленая младенца и прикладывая его к груди.
— Нет-нет, Агафьюшка, ты погоди, погоди. Ты положи его да распеленай снова, я ему другую рубашечку надену, а эту долой, долой, — проговорила скороговоркой княгиня, роясь в груде детского приданого.
Наконец злосчастная рубашечка была снята, ребёнок вновь спелёнут и передан Агафье.
— Ты уж, Агафьюшка, не сказывай никому про это.
— Про рубашечку, что ли?
— Да, да, про неё. Ведь это нехорошо, нехорошо, — торопливо повторяла княгиня, пряча рубашечку в карман своего платья.
Шведская армия выжидала. На знаменитом совете русских в Бешенковичах был обсуждён и одобрен Петром I план ведения кампании, если шведы начнут наступление.
План по поручению государя был составлен Александром Даниловичем Меншиковым[1].
В своём плане, который назывался «Како поступать против неприятеля при сих обстоятельствах», Меншиков допускал передвижение неприятеля в любом направлении, но куда бы ни тронулись шведы — на Смоленск, Москву, Ингерманландию или на Украину, — русские войска должны были придерживаться единой схемы: главной армии надлежало двигаться впереди неприятеля, производя опустошение местности; кавалерийским частям — находиться в тылу шведов, наносить удары на переправах и уничтожать мелкие отряды. Конница должна была сопровождать шведов на флангах. Если же неприятель, паче чаяния, откажется от намерения вторгнуться в Россию и захочет вернуться в Силезию, то главная задача будет у драгун: эти маневренные части должны были держать шведов в постоянном напряжении и изматывать их. Пехоту намечалось направить против армии Левенгаупта, с тем чтобы, загнав его в Ригу, осадить и принудить к капитуляции.
Ставка в войне была высокой. Речь шла не о частичных уступках, а об утрате целостности Российского государства. Именно это обстоятельство, независимо от того, в каком направлении двинутся шведы, вынудило Петра I на суровые условия ведения войны. В указе от 9 августа 1708 года он повелевал: «Ежели же неприятель пойдёт на Украину, тогда иттить у оной перед и везде провиант и фураж, також хлеб, стоящий в поле и в гумнах или житницах по деревням (кроме только городов) польской и свой, жечь не жалея и строения перед оным и по бокам, такоже мосты портить, леса зарубать и на больших переправах держать по возможности. Також и то сказать, ежели кто повезёт к неприятелю что ни есть, хотя за деньги, тот будет повешен, також ровно и тот, который ведает, а не скажет».
Этот план возымел своё действие. Шведы терпели нужду и в хлебе, и в фураже.
На требования солдат о хлебе Карл XII их утешал, говоря, что терпеть им осталось немного, и тогда им в провианте никакого оскудения не будет, но в Москве всё изменится.
В дневниковых записях в сентябре 1708 года анонимный автор писал: «...голод в армии растёт с каждым днём: о хлебе уже больше не имеют понятия, войско кормится только кашей, вина нет ни в погребах, ни за столом короля... Трудно даже выразить словами то, что приходится испытывать в настоящее время, но всё это пустяк по сравнению с тем, что предстоит ещё испытать в будущем».
План русских — отступая, донимать врага — дал свои результаты.
Всё лето 1708 года то тут, то там сталкивались русские и шведы. Особое значение для российских войск имели сражения при селе Добром, о котором Пётр писал Апраксину: «Я, как почал слушать, такого огня и порядочного действия от наших солдат не слыхал и не видал. Дай, Боже, впредь так».
Особую роль для русских играла их победа у деревни Лесной, где в руки солдат попал огромный обоз шведов с необходимым продовольствием и припасами, который вёл на помощь армии Карла генерал Левенгаупт. Успех русских войск от Полтавской баталии отделяло ровно девять месяцев. Неслучайно Пётр назвал победу при Лесной матерью полтавской победы.
Обессиленные войска Карла XII, не получив подкрепления из обоза, повернули с дороги на Москву (где мечтали обосноваться на зимних квартирах) на Украину.