Двенадцать отважных — страница 2 из 33

— Галь, мы с Васей уходим…

Трехлетний Толя пристально смотрел на всех круглыми черными глазами, потом взглянул на застывшее лицо бабушки и громко заплакал.

И опять же Варя первой догадалась взять у Галины мальчика. Она отошла с ним в сторонку, зашептала что-то на ухо — и слез на его глазах как не бывало.

Галина уговорила мать задержаться на час-другой.

— Ноша у вас тяжелая, — сказала она, — а ведь двенадцать километров идти. От сельсовета скоро еще одна машина в Артемовск пойдет. На ней и уедете.

Васины товарищи сбегали домой — и опять к Носаковым. Не сговариваясь, собрались в тесной, в три шага, Васиной каморке. Сидели и молчали, потому что есть на свете много такого, о чем не скажешь вслух, даже если рядом с тобой близкие товарищи.

Неужели, думали ребята, Вася действительно останется жить в Артемовске. Они попросту не мыслили себе жизни без веселых, шумных сборов вот в этой, увешанной Васиными рисунками каморке или за селом, в глубоком овраге, густо поросшем тонкими деревцами и кустарником. Тут нетрудно было вообразить, что ты в тайге, или в джунглях, или на необитаемом острове. Особенно если рядом был Вася — мечтатель и фантазер.

Оля Цыганкова сидела, положив голову Наде на плечо. У Оли круглое румяное лицо, коротко, как у мальчишки, остриженные прямые волосы, вздернутый нос и озорные глаза — кажется, будто она только и думает, как бы всех кругом насмешить. Говорить Оля может без умолку, ничего не умеет держать про себя, хотя каждый вечер, ложась спать, бесповоротно решает с завтрашнего дня быть такой же серьезной и сдержанной на язык, как ее подружка Надя.

Но и Оля почему-то не может сказать Васе: «Не уходи надолго, нам без тебя будет скучно». Другие же и подавно не могут. Наверно, еще потому, что чувствуют: Васе труднее, чем им, — они-то хоть остаются в родном селе, где все свои.

А Вася вовсе не собирается жить в Артемовске, он по-прежнему надеется уговорить мать поскорее вернуться сюда. Но мало ли что случится! Нет, сейчас он ничего не может обещать ребятам.

Первым нарушает молчание Борис. Он старается прикрыть волнение усмешкой.

— Заведутся у нашего Василия новые дружки, да не простые, а городские!

— Ну и что? — Лена воинственно выпрямилась. — А тебя завидки берут?

— Да бросьте вы пререкаться, — тихо просит Надя.

В комнату влетел Толя Цыганенко, румяный, с прилипшими ко лбу темными прядями волос. Он сообщил, что машина, на которой шофер обещал подбросить Носаковых в Артемовск, отправится через час. Они с Володей Лагером уже положили в кузов все вещи.

— Не поставили бы чего на корзину, — заволновалась Варя, — всю посуду перебьют.

— Как бы не так! Там Володька остался караулить, — успокоил ее Толя. — Да, Толька, — хлопнул он по плечу Толю Прокопенко, — тебя мать кличет. Ребята, слыхали, что Толька удумал? На фронт записаться! Правда, правда. Мать плачет — ужас!

— Толька! — ахнула Оля.

— А что тут такого? — пожал плечами Прокопенко. — Вы же знаете, мы с Борисом все равно после школы в военное училище собирались.

И Борису Метелеву и Толе Прокопенко шел шестнадцатый год. Но Анатолий выглядел взрослее. У него были крупные черты лица, темные спокойные глаза, гладко зачесанные назад волосы. Он ни от кого не скрывал, что хочет стать военным, и уже теперь, как видно, воспитывал в себе черты, которые, по его разумению, отличают военного человека. Он лучше всех в школе стрелял, был хорошим гимнастом, лыжником, и если пионеры отправлялись в поход или во время праздников на демонстрацию, то его назначали командиром колонны.

— Ни на какую войну тебя не возьмут, — строго заметила рассудительная Варя. — Попусту мать расстраиваешь.

— Тетя Домна тоже в Артемовске долго не усидит, — неожиданно сказала Лена. — Здесь Галина, Толик… Она без них соскучится. Вот посмотрите!


Война… О войнах рассказывал учебник истории. Войну Вася видел в кино: железные каски солдат, колючая проволока, дула орудий. Но по-настоящему он понял это слово, когда встретил взгляд матери. И пусть это длилось недолго, всего-то какой-нибудь миг, такое отчаяние прочел он в этом взгляде, такую тоску, что Васе показалось, будто его ударили в самое сердце.

В Артемовск Вася с матерью приехали к вечеру. Брат стоял в дверях совсем готовый к отъезду: в гимнастерке, сапогах и пилотке. Черноглазый, как Галя, широкоплечий. Рукава гимнастерки были ему коротки.

— А я думал — уж не увижу! — только и сказал он.

Домна Федоровна стала развязывать свой мешок:

— Рубашку тебе вышила. Васильками… Да где же она? Вот, держи. Галя дала рисуночек, еще вышью… — говорила она, а по лицу текли слезы.

— Спасибо. Память будет… — ответил сын.

«Да что они? О чем? Как они могут?» — думал Вася. Ему казалось: сейчас нужны слова высокие, необыкновенные, слова прощанья, напутствия. Сын уходит на войну, а мать твердит одно: «Пиши… Не забывай».

Сын обнял ее и сказал:

— Так я пошел…

— Иди, — ответила Домна Федоровна.

Вася вышел с братом на крыльцо. Еще только начало темнеть — день был длинный, самый длинный в году.

— Прощай, — сказал брат. Точно маленького, приподнял Васю, поцеловал. И ушел на войну.


ДЯДЯ ЕГОР

Рассказывали, что когда-то дядя Егор был высокий, черноволосый. С молодых его фотографий смотрел то бравый шахтер, то нарядный моряк — веселый, красивый. Из-под бескозырки выбивался кудрявый чуб.

Вася любил разглядывать эти фотографии, но никак не мог поверить, что этот моряк и есть дядя Егор. Он помнил его с тех пор, как помнил себя. Но уже тогда — лет десять назад — Егор Иванович был грузный, сутулый, седой.

О нем рассказывали много разных историй. В гражданскую он сражался с белогвардейцами в Сибири. Однажды белые его схватили и повезли на расстрел.

«Спасибо, ночь была темная, — рассказывал Егор Иванович. — И руки богатырские — не те, что сейчас. Я и свои веревки разорвал, и товарищам помог: рвали, зубами грызли. Скатились с телеги — и бежать…»

Белые искали с фонарями, это было на руку беглецам — они видели своих преследователей, это помогло им уйти.

Уже в конце гражданской войны, тоже спасаясь от врагов, Егор Иванович на полном ходу выпрыгнул из вагона поезда: сломал ногу и повредил позвоночник. Он долго болел после этого и уже не вернулся в шахту. Теперь из-за больного сердца он и совсем нигде не работал.

Но Вася никогда не видел, чтобы он сидел без дела. Он был на все руки мастер, дядя Егор: столяр, плотник, сапожник. Когда Вася был маленький, Егор Иванович мастерил ему игрушки: из березовой коры вырезал лодочки, из бумаги клеил змеев. Своих детей у Егора Ивановича не было, зато соседские ребятишки вечно толклись в доме. Здесь ими никто не командовал, никто не говорил: «Замолчи! Не мешай!» Их угощали борщом, ржаными сухарями, посыпанными крупной солью, и томленой в печи тыквой.

Егора Ивановича можно было спросить о чем угодно, казалось, он знает все на свете. Он много читал и с одинаковым интересом слушал, что передавалось по радио. Наверно, потому тетя Настасья называла его студентом. А он прозвал жену прокурором.

«Не успею я утром очи открыть, — жаловался он на жену, — как уже виноват. Рано встану, шумит: „И чего поднялся ни свет ни заря! У меня и печь не растоплена“. Поздно встану — опять по мне пулеметная очередь: „В печи и уголька не осталось, в чаю льдины плавают, так царство небесное проспать можно…“».

Егор Иванович приходился Домне Федоровне двоюродным братом. В этой семье жил ее старший сын. Из этого дома он ушел на войну. Сюда пришла, чтоб остаться здесь, Домна Федоровна с младшим сыном.


В РАЗЛУКЕ

Миновала неделя — томительная, темная, хоть и стояли на дворе яркие солнечные дни. Васе больше всего хотелось пойти в Покровское: двенадцать километров — путь недальний. Но мать не пускала.

— Погоди, еще успеешь набегаться! — и добавляла тихо: — Не могу я одна оставаться.

Из Покровского тоже никто не приходил. И там, видно, матери не хотели отпускать от себя ребят.

Вася Носаков родился в Сибири, но вырос в Покровском и Покровское любил и помнил с малых лет. Маленький белый домик, в котором жили они с матерью, стоял на краю села. Сразу же за калиткой начиналась степь. Зимой ее укрывали снега, село терялось в безбрежной белизне, и только из труб высоко поднимались столбы розоватого дыма. Весной степь разливалась вокруг Покровского, как бескрайнее зеленое море.

Вася любил и степь и сады. Он часами бродил вокруг Покровского или лежал в траве, глядя в высокое небо. В школе учителя говорили о нем: «Мечтатель». Он любил рисовать — в рисунках его смешивались явь и сказка: белая украинская хата, ярко-синее украинское небо — и вдруг рядом лебеди. Чудесные птицы, которых в Покровском никто никогда не видывал.

Сейчас ему ничего не хотелось: ни рисовать, ни читать. Уходя из Покровского, он не тронул со стола ни книг своих, ни учебников, не снял со стены картин, даже самую любимую — портрет матери, который писал долго, с полгода наверно. Он много раз кончал его, вот уже совсем было кончил, а взглянет на другое утро и видит: глаза не те. Взгляд не тот. Губы не так улыбаются. Руки не так держат шитье…

Карандаши и краски тоже остались в Покровском, но будь они тут — все равно сейчас они были Васе ни к чему. Иногда ему казалось, что и сам он остался в Покровском, а здесь кто-то другой носит матери воду, пропалывает с теткой Настасьей огород, поджидает вечерами дядю Егора. Что сейчас делают Галя с Толей? А Борис? Лена? И неужели только в разлуке начинаешь понимать, как любишь все, с чем разлучился?


ССОРА

— Ну как, сестра, скоро обратно в Покровское?

Домна Федоровна подняла на брата глаза, отложила в сторону шитье.

— Я тут останусь.

— Не пойму я, зачем тебе оставаться в Артемовске?

Егор Иванович сидел за столом, листал, не читая, какую-то книгу. Говорил, не глядя на сестру, время от времени проводя ладонью по красным усталым глазам.