Двенадцать отважных — страница 7 из 33

Вася закрывает глаза и тяжело дышит. Уплыло куда-то лицо Бориса, и Вася опять один, опять в тюрьме. Но нет, вот опять вырвался: ему кажется, что он плывет через реку. Он только-только научился плавать и впервые решил доплыть до другого берега. Как хорошо, как вольно! И совсем не страшно! Вася пробует ногой дно — дна нет. И вдруг мысль, она, словно укол: а вдруг… вдруг не доплыву, вдруг не хватит сил? Он хочет повернуть назад: на берегу Лена Никулина. Она машет рукой: «Ау-ау!» — несется над рекой ее голос. «У-у-у!» — докатывается до Васи, и он снова плывет, стараясь не думать о том, что под ним черная, глубокая бездна. Взмах руки, еще, еще — все ближе берег, все ближе. Ах, как хорошо было ступить ногой на плотный песок дна, а потом на прибрежный песок, горячий от солнца! И назад плыть было уже совсем не страшно. Он помнит, помнит, как весело, легко плылось. А потом он учил плавать Лену: «Ой, захлебнулась!» — кричала она, и смех ее разносился по реке. Вася знал, что она хоть и маленькая, а ничего не боится. И на другой берег она поплыла, едва научившись держаться на воде. Какой горячий был песок, какое высокое синее небо…

— Потише, потише, — слышит он рядом чей-то тихий голос и открывает глаза.

Нет высокого синего неба. Снова над головой навис черный, мокрый потолок. Болят ссадины на руках, ломит ноги. Трудно дышать, что-то давит в груди, из горла вырывается хрип.

— Как они тебя, голубчик мой…

Над Васей склонилось серое в полумраке женское лицо. Низко по самые брови повязан платок.

— Давай-ка подложу тебе руку под голову. Ну, легче стало?

— Спасибо. А вы кто?

— Я? Я тетка Василиса, такая же горемычная, как и все. Лежи, лежи смирно.

— Рассказывай, тетка, дальше! — попросил худощавый парень с заплывшим глазом.

Его избивали сильнее всех, а он всегда возвращался с допроса злой, но веселый. «Только дай вырвусь отсюда! Они у меня еще наплачутся», — повторял он, вытирая кровь с лица.

— А чего тебе еще рассказывать? — ответила тетка Василиса. — Я все сказала. Напали на поезд и всех освободили. Парней, девок, солдат наших. Ну, по городу приказ: кто укрыл беглецов — выдавай, иначе — смерть!

— Были такие, что выдали?

— Пока молчат. Ну, а фашист шарит. Все дома, чердаки, сараи обшарили — и никого не нашли! А меня сюда за дочку, она в том поезде была. Куда, мол, спрятала?

— А куда? — раздался чей-то голос.

— Чего знаю, чего не знаю — все при мне останется, — отозвалась женщина. — Ну, сначала избили меня. Вот и отметина, — она тронула багровую опухоль над глазом, — да батька мой, царство ему небесное, меня к зуботычинам приучил. Трезвому ему, бывало, цены не сложишь, а чуть выпил — беги, не оглядывайся. Из меня колотушками ничего не выбьешь. А о смерти я сроду не думала, сроду ее не боялась. Много чести будет, если перед ней трястись.

«А я? — подумал Вася в который уже раз, с тех пор как попал в тюрьму. — А я боюсь смерти?» Его били плетьми, били и на скорую руку — чем попало и по чему попало. У него темнело в глазах, он терял сознание, но пока ни слова не сказал ни о чем.

«Но я же и впрямь ничего не знаю, — твердил он себе. — Дядя Егор ничего не говорил мне, ничего, ничего…»

И опять отворилась дверь подвала.

— Коваленко Василиса! — выкрикнул часовой.

Василиса осторожно вытянула руку из-под Васиной шеи и встала. Крепче затянула под подбородком темный платок и крупно, по-мужски шагнула к выходу. Дверь затворилась.

«Уснуть бы, — тоскливо подумал Вася, — уснуть бы, а проснуться — и снова она тут…»

Он прикрыл глаза. Только бы не замучили ее, только б воротилась она… Прошел час, другой… Василиса Коваленко так и не вернулась в камеру.


«НЕ НАДО! НЕ НАДО!»

Едва рассвело. Утро зимнее, тусклое, зябкое. Вереница заключенных идет по окраине города. Что-то покрикивает часовой. Вася не может разобрать да и не старается. Он занят только одним: не упасть бы. Ноги как ватные, спину ломит, голова болит, и кажется, ее не повернешь, такая она тяжелая.

— Стой! — раздается крик часового.

Приказ рыть окопы. Заключенные получают по лопате и принимаются за работу. Окоченевшими руками держит Вася свою лопату, потом нажимает на нее ногой. Земля твердая, мерзлая и не поддается. Вася стоит, опершись на лопату, и ждет окрика: сейчас подойдет надсмотрщик и ударит его. А он… Он даст сдачи! Вот этой самой лопатой. Хватит! Не может он больше терпеть. Семь бед, один ответ. Все равно рано или поздно его убьют. Пускай это будет сейчас!

— Эй! — слышит он тихий оклик и оборачивается.

Рядом с ним Василиса — все в том же низко повязанном темном платке и в старой кофте с вытянутыми, обвисшими рукавами.

— Переходи-ка вот сюда. Здесь земля помягче. Иди, иди. Говорю, не спорь!

Она поменялась с Васей местами. Верхнюю твердую корку она разбила и под Васиной лопатой земля вдруг поддалась.

— Держись меня, — прошептала Василиса, — не то худо тебе придется. Здесь работать надобно, не то…

— Наплевать! Пусть делают, что хотят! Не хочу я больше…

— Не дури, — она встала так, чтоб скрыть Васю от глаз часового. — Не дури, копай. Лучше подумай-ка, с чего они за окопы взялись? Говорили, будто навеки веков сюда пришли, однако опасаются. Не от хорошей жизни окопы затеяли. За что тебя сюда?

Тяжело опираясь на черенок, еле вытаскивая лопату из земли, надолго замолкая, Вася рассказал Василисе, как его поймали. До сих пор он никому не говорил об этом ни слова — ни на допросе, ни в камере. Но тут — он почему-то знал это наверняка — можно сказать все. Он не сумел бы этого объяснить, но знал твердо, что женщина эта его не выдаст.

Она молча слушала, а лопата ее тем временем глубоко вонзалась в твердокаменную землю.

— Матери бы твоей весть подать… Наверное, отчаялась увидеть. Не горюй. Вот поглядишь, выпустят тебя. Я потому так думаю, что немцы здесь меняются. Последний раз опять спрашивали, за что арестована. Я не растерялась: за кур, говорю, сижу, кур не хотела отдавать. Ничего толком не знают: поверили. И про тебя не знают. Вот вызовут опять, возьми да скажи, что без пропуска в деревню за харчами подался. Или еще что придумай! Мозги-то ведь еще не отшибли. И еще я тебе вот что скажу: переводчик у них тоже новый. При старом мне бы про кур не соврать. А этот новый из наших, из артемовских. Слушает, не больно верит, но немцу виду не показывает. А мне сказал: «Неладно ты сделала, что кур пожалела. Теперь, — говорит, — придется за это маленько поработать». Не собака, видать. Первый раз я тогда без единой оплеухи ушла.

— Он хромой, этот переводчик? Белокурый такой? — спросил старик, работавший по левую руку от Васи. — Я учитель, — сказал он, не дождавшись ответа. — Я шел вечером из школы домой. Меня схватили и сказали, что я расклеивал листовки. Привели на допрос, только было стали допрашивать, а переводчик говорит: «Я этого учителя знаю хорошо. Он человек старого режима и политикой не интересуется. У него больное сердце и перед сном он имеет обыкновение гулять. Я, — говорит, — ручаюсь за него, как за самого себя». — Учитель остановился, передохнул: — Как за самого себя… — повторил он медленно. — А я, представьте, тоже могу поручиться, что видел этого молодого человека впервые в жизни. У меня прекрасная память на лица.

— Хромой? Белокурый? — переспросил учителя Вася, и сердце у него часто забилось. Он вспомнил тот день, когда пришел к дяде Егору узнать про врача для Кости Савинкова и увидел молодого переводчика.

— А ты знаешь его, что ли? — спросила Василиса и вдруг умолкла. — Глядите, — сказала она, — глядите! — И закрыла лицо руками.

В тусклом свете раннего утра Вася увидел толпу людей, ей не видно было конца. Люди, люди — сколько хватал глаз, они шли из города мимо заключенных. Вася не сразу понял, что поразило его. Хмурые, темные лица? Опущенные головы, согнутые спины? Нет! Молчание. Шли дети, женщины, старики — и молчали. Слышался топот ног, время от времени в морозном воздухе отчетливо раздавался крик:

— Пошевеливайся! Не отставай!

Но ни отклика, ни слова в толпе. Сотни народа — и глухое, тяжелое молчание. Толпа текла мимо, и Вася, подавшись вперед, пытался перехватить чей-нибудь взгляд, но люди шли, не глядя по сторонам. Только один без шапки, в круглых очках, озирался, словно надеялся кого-то увидеть, словно ждал помощи.

Вася глядел в затылки тех, что шли в последнем ряду. Старуха крепко держала за руку мальчика лет десяти, молодая женщина несла на руках маленькую девочку. «Куда их? — думал Вася. — Угоняют в Германию? В другой город? Зачем, зачем?»

И вдруг где-то вдалеке, там, куда прошли передние, раздались выстрелы. И женщина, державшая на руках ребенка, бросилась бежать. Васе показалось, будто она бежит к нему, он рванулся вперед и увидел, как солдат выхватил девочку из рук матери. Тотчас раздался выстрел, женщина упала, а девочка билась в руках у фашиста и кричала:

— Не надо! Не надо!

Вася кинулся к ней, но кто-то схватил его за руку, он упал и потерял сознание.


Что это — сон или явь? Старый учитель прикладывает руку к каменной стене, потом к Васиному лбу. Рука у него легкая, прохладная, и Вася говорит:

— Еще…

А вот какой-то совсем незнакомый человек. Он склонился над Васей, у него очень светлые, словно заиндевевшие, волосы, брови, ресницы.

— Тиф! — говорит он, потом громко бранит немецкого солдата, который стоит на пороге открытой двери.

Где встречался Вася с этим светловолосым, синеглазым человеком?

Мысли были юркие — появятся и тотчас исчезнут, будто хвостом вильнут. Он ничего не мог додумать до конца, и это мучило, как боль. Иногда хотелось плакать от бессилия и усталости. А иногда казалось, что вновь и вновь видит тот же сон: будто лежит он на постели в михеевской кухне, а мать сидит рядом. Да, она рядом, а голос ее звучит откуда-то издалека: «Что у тебя болит, сынок?»

А один раз ему показалось: это не сон и он на самом деле дома. Он увидел тетю Настасью и услышал, как она говорит: «Это хорошо, когда хворь сном выходит…»