– Не знаю, – сказал Гурский.
– А мне и звонить-то некому, – сказал тот, что докуривал сигарету. – Слышь, мелкий, а ты чего – из Пензы?
– Из Пензы.
– А сюда чего приперся?
– Пальтишко хотел купить.
– Купил?
– Опять не успел, – вздохнул маленький.
– Бедолага… Братан, дал бы еще закурить, а?
Александр протянул пачку.
– Спасибо, братан. Ты это правильно, ты так на том и стой: я не я и хата не моя. А то им, знаешь… им только слово скажи, навесят столько, что… У тебя ходка первая?
– Ну… вроде да.
– Еще ничего. На крайняк – непредумышленное, пятерик от силы. А если этот твой терпила выживет, то всяко химия, жить можно. Как себя поставишь, конечно. А на хате до суда матом не ругайся. Тюрьма этого не любит.
– Да не трогал я его.
– А я и говорю – на том и стой. Не трогал – и шабаш. Пусть сами маракуют. Им только слово скажи. Вообще молчи, понял? Если сможешь, конечно. Пусть сами доказывают. Презумпция невиновности, слыхал?
– Слыхал.
– Ну вот. А я… трояк отмотал, ну, по бакланке, не скрываю, двести шестая голи-мая, ну там, с нанесением тяжких телесных, и все такое, трояк – это еще ничего, могли бы и больше. Ну, отмотал, откинулся, ну, думаю, – все, больше на кичу не пойду. Нахлебался, хватит. А чего? Вышел, к мамке прописали, все честь честью, но работать-то где? Мыкался, мыкался, да еще я ж под надзором. Ну на сплошном нервяке. И вот, прикидываешь, с бабой познакомился, ага, в кабаке, ну я-то на голяке, понятно, но друзья-то остались, хоть тоже, знаешь, друзья… Я как вышел – то к одному, то к другому, вроде стоят неплохо, у одного – одно, у другого – третье, а чтобы меня в дело взять – извини, пойдем лучше водки шарахнем по сотке, пока время есть… Ну вот. А тут – она халдейка, то-се, засиделись мы, закрытие уже, ну, выходим из кабака, я ей и говорю: «А что же это ты красивая такая – и не провожает тебя никто?» А она: «Да я живу далеко, да и двор у нас темный, боятся». А я: «Танки грязи не боятся!» А она: «А дома-то тебя никто не ждет, танкист?» Я говорю: «Если б такая, как ты, ждала, я б вообще из дома не выходил». А она: «Ишь ты! А деньги кто бы зарабатывал?» Я говорю: «Да если б…» Ну, короче, слово за слово, хером по столу, проводил я ее домой, заночевал и поселился там в оконцовке. Она разведенка, детей нет, хата упакована, и только мужика ей и не хватает.
И ведь на работу меня устроила, экспедитором, харчи всякие развозить. Бабок дала, меня и взяли, хоть я и судимый. Ну и живем мы с ней, и все вроде как у людей… Дай еще сигаретку, а, браток? Спасибо. Ну вот, а тут, прикидываешь, меня – в командировку на неделю. Я и уехал, надо было по области мясо собрать. В деревнях скот резали по осени, у барыг скопилось, как, почему – не знаю, вроде поздновато, конец ноября, ну мое-то дело десятое, что за мясо, откуда… Ну, понятное дело – тут стакан, там банку, короче, управились мы с водилой дня на два раньше, а сами и не просыхали все это время, и, знаешь, стали у меня мысли всякие дурацкие крутиться: «Как она там? Неужели ни с кем, ну… это самое?»
Ага… Ну, я же на стакане постоянно. В оконцовке возвращаюсь я на два дня раньше, да еще и вечером поздно. Ключи у меня свои, открываю тихонечко и – оба– на! Она в ванной плещется, а за столом мужик без рубашки сидит и водяру хлещет. Ну чо тут думать? Я ему с порога в репу! А она из ванной выскакивает, халат нараспашку, на руках у меня повисла и голосит: «Да ты чего?! А ну прекрати!..» Она на мне висит, а этот – мне в торец! Ну, тут у меня от этого визга, от кровищи да от обиды, ну от всего вообще, все перемкнуло, я, короче, за нож и обоих и положил… Вот так. А это к ней брат из Череповца в гости приехал.
Я-то, когда прочухался, решил было ноги сделать, но, думаю, ведь все равно найдут. Пошел, сам ментов и вызвал. «Вот, – говорю, – был в состоянии аффекта. Делайте что хотите, все равно я на себя руки наложу». А?.. А ведь все водка.
– Да. Водка, она – да.
– А тебе – пятерик максимум, если не химия.
– Ребята, – раздался голос с нар, – что-то мне плохо. Если я умру, передайте матери. Город Пенза, улица Мира, дом шестнадцать, квартира сорок восемь…
– А тут всем плохо. Тут, чтобы кому хорошо было, такого никогда и не было. Угости еще сигареткой, а?
– Держи.
– Ребята, что-то плоховато мне… Если умру, передайте матери, что Виктор, мол, Богатырев… Город Пенза, улица Мира, дом шестнадцать, квартира сорок восемь…
– Ну что за…
– Погоди-ка, – Адашев-Гурский всмотрелся в сумеречную глубину камеры, освещаемой тусклой лампочкой, затянутой металлической сеткой. – Ему вроде и правда плоховато.
«Маленький» лежал на спине, закатив глаза, и на его губах начинала пузыриться пена. Спина стала выгибаться.
– Надо бы врача, что ли…
– Эй, начальник! – забарабанил в железную дверь «танкист». – Тут у нас попытка побега из-под стражи! Эй, в натуре! Пассажир соскакивает!
Он прислушался, приложив на несколько секунд ухо к запертой двери, а потом вновь забарабанил двумя кулаками и закричал в закрытый глазок:
– Начальник! Ну человек же отходит, ну!
Где-то в глубине коридора возникли звуки неторопливых шагов, потом в дверь снаружи вставили ключ, несколько раз провернули, отодвинули засов и открыли дверь. В дверном проеме, ярко освещенном жужжащими неоновыми лампами, возник милицейский сержант таких размеров, что и не входя в камеру он, казалось, заполнил ее всю целиком.
– Ну? Кто здесь человек? Где?
Он оглядел присутствующих, увидел выгибающееся на нарах тело. Устало склонился, взял «маленького» Виктора Богатырева за лодыжки, подтянул к себе и, перехватив поудобнее, поднял его за ноги в воздух прямо перед собой. С конвульсивно дергающимся телом в руках медленно повернулся, вышел из камеры и резким движением встряхнул его, как половик. Потом, все так же держа его на вытянутых руках, вернулся в камеру. Аккуратно положил тело обратно на нары.
– У меня не соскочит. Не положено.
Гурский склонился над «маленьким». Пена на губах у того еще не высохла, но дышал он ровно, тело его расслабилось и обмякло. Александр взял «маленького» за запястье – пульс был учащенным, но наполненным и ровным. Александр пожал плечами и полез в карман за сигаретами.
– Я у тебя еще стрельну, а, братан? Спасибо. Во бля… Так и живем.
– Ну так и что?.. Не в Америке.
– Это точно.
Гурский протянул сокамернику зажигалку.
– Ну и ладно, – сказал тот, забираясь на нары и устраиваясь поудобнее. – Тюрьма, она порядок любит. У этого-то, скорее, административное что, а за нами по утрянке воронок, поди, подгонят. Надо хоть немного поспать, а то с такой башкой ляпнешь еще чего, потом век не расхлебаешь. Ты ложись, тут места хватит. Не тужи, еще и хуже будет, это пока еще что…
– Я посижу пока.
– Дак ты и так сидишь. Хоть ты стой, хоть лежи.
Гурский аккуратно присел на краешек дощатого настила, закурил сигарету и в который раз задумался о правоте и неизбежной актуальности для русского человека старой пословицы «От сумы и от тюрьмы не зарекайся».
Глава 4
А дело было вот в чем.
Лет десять назад уехал в Америку Мишка Лазарский. То ли развод с женой был последней каплей, то ли еще что, но он оставил жене небольшую квартиру, громадную овчарку и уехал навсегда. Вместе с родителями и старенькой теткой, пополнив собой многочисленные ряды неприкаянного многонационального племени, которое, добровольно покинув пределы опостылевшей отчизны, и не подозревает до поры, сколь крепко с ней связано, являясь плотью от ее плоти.
Воистину, хоть ты татарин, хоть еврей – родился в России, сделал первый глоток ее воздуха, и готово дело – русский. И никуда от этого не деться. Хоть на другой конец света беги, от себя не убежишь. Короче, в Нью-Йорке Мишка запил. Поначалу тайком, а в последний год – по-черному. По-русски. Все рушилось. Дома он был крепким джазовым музыкантом, играл на фестивалях, был известен. На жизнь зарабатывал в кабаках. Как многие. И выпивал, как все. Но в Америке-то все так не делают. Живут себе поживают да добра наживают. Но ведь русскому-то человеку…
Сказалось ли отсутствие того самого «понимания», которое всегда можно было обрести у старых друзей, ввалившись к ним в дом среди ночи с бутылкой водки, и которого он лишился, оказавшись в психологическом вакууме, загонявшем его в иссушающую мозг и разжижающую душу бездну запоя, или причиной стало что-либо иное, но перед Мишкой Лазарским пугающе замаячило то, что американцы называют своим страшным словом «крэш». И полетел он спасаться на историческую родину, то есть в Россию, в город на Неве.
Появился он у Адашева-Гурского в роскошном шерстяном пальто, кашемировом костюме, шелковой рубашке, счастливый и пьяный в зюзю.
– Сашка, – говорит, – у меня там родители старенькие, новая семья, сын родился, но я решил, что все равно вернусь. Хоть под старость, но вернусь. Домик в деревне куплю, в Лимовже, например, у Васьки Морозова. Будем вместе в баньке париться, а, представляешь? Только мне пока подшиться надо, иначе сдохну. Факт. А там не подшивают. Бздят. Врачебная этика не позволяет или еще что… Они там только на собрания анонимных алкоголиков посылают. Ты знаешь это что? Помесь комсомольского собрания с какой-то эксгибиционистской херней. Душу я там перед всеми свою выворачивать должен. Ага, сейчас… Короче, сплошной баптизм сраный. А мне подшиться надо, чтобы страх был.
Я тут еще пару деньков погуляю, а потом – в больничку частную на Васильевском, она здесь рядом, на Косой линии. У тебя вещи оставлю на всякий случай, здесь вот деньги на полный курс, сорок баксов в день, представляешь? И еще за подшивку отдельно. Вот мой билет обратный, паспорт, мало ли что. Через пару дней мне железно надо ложиться, чтобы успеть к отлету. Если я… ну, заколбашусь или еще что, ты меня хоть силой, но уложи, ладно? Я у Наташки своей бывшей ключи от квартиры взял, она в Москву улетела к хахалю какому-то, я там пока и поселюсь. Что мне тебя-то стеснять? Те