Торбен вдруг кивнул кому–то, кто сидел позади Евы, и улыбнулся широкой, но деланной улыбкой. Зубы у него на редкость красивые, ослепительно–белоснежные. У людей, что постарше, зубы обычно какие–то серые и вроде бы фальшивые. И у отца Евы, и у матери были вставные челюсти, они втайне, с величайшими предосторожностями, то вынимали их изо рта, то вновь вставляли, уверенные, что Ева ни разу этого не заметила.
Торбен слегка пододвинул. свое кресло ближе к окошку — чтобы Ева своей фигурой заслонила его.
— Послушай, — проговорил он тихо и словно бы извиняясь, — нам с тобой сейчас придется уйти. Здесь в кафе сидит один человек из редакции. Черт бы его побрал! Самый злобный сплетник из всех.
— О! — сказала она, поспешно дожевывая бутерброд. Какая досада! — словно она сама была виновата в этом, ведь никому нельзя видеть их вместе, ее н Торбена.
Торбен вынул бумажник и щелкнул пальцами, подзывая официанта. Он побледнел, глаза его потемнели. Непонятно почему, но его страх передался и Еве.
— А что, у тебя могут быть неприятности из–за этого? — шепотом спросила она.
— Достаточно пошевельнуться, и неприятности тут как тут, — вяло проговорил он и снова щелкнул пальцами, подзывая официанта. На этот раз даже не было слышно щелчка, но официант уже заметил, что его зовут. Он заспешил к их столику, весь в белом, как ангел, и, как ангел, дарящий спасение грешникам.
Ева отвернулась, когда Торбен расплачивался. 3Ззчем ей знать, сколько насчитал официант? Бумажник у Торбена потертый по краям и довольно–таки тоший.
Был бы Торбен помоложе, Ева, конечно, предложила бы, что сама заплатит за себя, но такого, не говоря уже о многом другом, он нипочем не допустит. Ей вдруг неудержимо захотелось увидеть того, кто знал ее Торбена, и она оглянулась назад. Взгляд ее поймал бородатый тип в вытертых до блеска бархатных брюках.
— Ева, привет! — крикнул он ей, но, резко дернув головой, она отвернулась, не ответив на его приветствие. Это был фоторепортер, с которым она познакомилась в каком–то кафе в центре города.
Торбен окаменел. Он только что расплатился и засовывал бумажник в пиджачный карман.
— Черт возьми, где только ты познакомилась с ним? — сердито спросил он.
Но и раздражение Торбена (на которое у него не было никакого права) уже передалось ей.
— В кафе! — коротко ответила она и упрямо дернула головой, откинув назад гриву длинных волос. — Я прожила на свете девятнадцать лет, Торбен, прежде чем встретить тебя. Что же, по–твоему, я все эти годы в вакууме жила?
«Да мы же бранимся! — в отчаянии спохватилась она. — Зачем только я оглянулась на этого типа?»
Раздражение в глазах Торбена пропало.
— Нет, конечно, — ответил он. Просто не повезло нам с тобой. Не будь ты знакома с ним, я мог бы сказать, что ты моя дочка, понимаешь? Если бы вообще зашла речь об этой встрече.
— Я не знала, что у мужчин такая трудная жизнь, — робко проговорила Ева, и казалось, сама юность ее, встав на цыпочки, тянула тонкую шейку, силясь заглянуть в мир взрослых мужчин, с его безнадежно непроглядными джунглями законов и правил, с его загадочным переплетением сложных и совершенно особых нравственных понятий.
Торбен пожал плечами и поднялся с места. Пропуская Еву вперед, чтобы она первой прошла к выходу, он все время думал об одном: только бы не обернуться лицом к фоторепортеру. А когда они уже были у вепалки, он сказал ей своим обычным теплым, низким голосом:
— Мужская жизнь не так уж и трудна. Просто я не терплю вмешательства посторонних в мои личные дела. Не хочу, чтобы эти подонки судачили о тебе.
Он заботливо помог ей вадеть плащ, люоовно расправил по воротнику густую гриву ее волос, и ее обдала жаркая волна счастья. .
На площади оя взял ее под руку, и к ней вернулось блаженное чувство защищенности и полной беспечности — по крайней мере, пока он с ней. Чувство это было веобхолимо ей, сказать по правде, она с ним не расставалась, разве что в разное время по–разному называла его и по–разному определяла его истоки. Ветер дул им в спину, подталкивая их вперед, и от этого Еве делалось весело на душе и хотелось пуститься в пляс — казалось, они скользят на коньках по блестящему льду. Она думала, что и Торбен должен чувствовать то же самое. Ева покосилась на него. Под солнцем лицо его побелело, он шурился взо всех сил. На улице он никогда ие носил очков, но уверенно перевел Еву через дорогу сквозь аавину машин, а затем остановился у какой–то витрины, ва кеторую даже не взглянул. Взяв Еву за подбородок холодной, как кожаная перчатка, рукой, он приподнял и обратил к себе ее лицо и вздохнул так глубоко, словно долго бежал и никак не мог перевести дух.
— Дело в том, сказал он без обиняков, — что моя жена все знает.
— Ах!
Ева не знала, что отвечать, и потупилась, уставившись на свои крепкие уличные ботинки. Ветер милосердио накрыл ее лицо прядью волос, так что Торбен не видел его и не мог прочитать на нем ее мысли.
— Не пугайся, Ева.
Опустив руку на ее затылок, ои ласково привлек ее голову к себе, затем легонько отвел ее назад, — Вечером я все тебе расскажу, — пообещал он. А сейчас мне надо идти. Я должен закончить одну работу. Ты не обидишься, если я не провожу тебя до твоей конторы?
Она улыбнулась ему сквозь завесу волос.
— Нет, сказала она и неожиданно весело рассмеялагь. Мне надо потораиливаться. Я даже не заметила, что мы пили в другую сторону.
— Прощай, любимая.
Ой чмомнул ее в щеку и зашагал прочь, оставив за собой душистый след — легкий аромат крема для бритья, Его тотчас потлотила толпа, а Ева неторопливо зашагала н Бредгаде, и тут, на ходу, ее осенило: «Нынче первый день истинной весны!»
И забрезжившая надежда, смутный сердечный трепет жили словно бы своей собственной. отдельной от Евы, жизнью, в строгом и непреложном затворничестве, подобно всем другим таинственным движениям души. радующим или, напротив, угнетающим человека. хоть он и сам не отдает себе отчета, почему.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В понедельник Ингер сделала два роковых открытия, разрубивших ее жизнь пополам — на «до» м «после», отрезки, каким, быть может, никогда уже ве воссоединиться. Но еще в четверг все оставалось без перемен. Торбен избегал ее: он лежал в постели, когда она вставала (хотя, может, он вовсе и не спал, но гордость мешала ей проверить это), и уходил из дома лишь вечером, после того, как и дети и Ингер уже ложились спать. А значит, он не занимался поисками врача. Олно утешение: этот вовый образ жизни, когда муж, как крот, торчал в своей норе, имел лишь то бесспорное преимущество, что Торбен наверняка почти не виделся со своей любовницей.
По вечерам она одиноко сидела в гостиной, изумленно прислушиваясь к тому, как Торбен, ве покилдя своей постели, перекликался с детьми (слышимость в доме поразительна), а они беспрерывно сновали взад в вперед, из своих комнат к отцу и обратно. Они болтал е ними весело и непринужденно, преясполненный неподдельной нежности к вим, она же не допускалась в их круг. Ингер помнила, что и в прошлый раз было то же самое, но тогда она долгое время участвовала в семейной идиллия, разыгрываемой мужем, ие понимая, из какого источника бьет этот фонтая жизнерадостности. Она–то воображала, что ой снова влюбился в нее. Впрочем, может, оно так и было. Может, ои тогда только любил ее, жалел ее, когда у него появлялась другая. А в тот раз в его жизни возникла немка, Ильзой звали ее; эта опасная брюнетка тоже была журналясткой, оша пришла в редакцию газеты, где служил Торбен, чтобы осведомиться о политической ситуации в стране — а вообще–то ее рекомендательное письмо было алресовано другому человеку, которого она, по всей вероятности, не застала на месте. Но немка уехала и себе домой, а Торбен все–все про нее рассказал жене. Указывается, она накладывала на веки серебристо–бронаовые тени — где то ведь она специально обучалась макияжу. Торбен показал Ингер фотографию дамы. Что ж, экзотический облик, но красавицей ее не назовешь. Дама состояла в браке со знаменитым художником, который колотил ее почем эря, так что ома вочно вся была в синяках, Тридцать три года, четверо детей. Ингер думала: каждая женщина, у которой есть любовпвик, непременно уверяет его, будто муж се бьет. Интересно, рассказывает ли Торбен отой своей довушке про Ингер? Нот, навряд ли, впрочем, сейчас Ингер это безразлично. Очень многое в эти дии стало для нее безразличным, зато другое представлялось жизненно важным.
О своей беременности она сейчас не думала. Смутное восприятие действительности, позволявшее обрести своеобразную огрешенность от себя самой, помогало ей как–то перебиваться от часа к часу, а мысли между тем вяло мерцали в мозгу, будто тоненькие нити слизи в мутной жидкости. Но стыд охватывал Ингер всякий раз при воспоминании о том, как в понедельник утром она разрыдалась и бросила мужу: «Что ж, убьем этого ребенка, и все тут!» Фальшивая патетика. Банально до омерзения. И это сказала она, всегда считавшая своим долгом принимать любое событие куда рассудительней и спокойней, чем все другие женщины\ Каждый день, однако, изобиловал опасными провалами, похожими на воздушные ямы, в какие нет–нет да угодит самолет, отчего на мгновение вздрогнут его огромные крылья. Провалы эти до краев заполняла тоска — «несчастная, ты брошена и покинута», — и ночами ей снилось, будто у нее выпали все зубы и вылезли волосы: причешешься, и на расческе повиснут целые пряди. «Главное — не поддаваться», — твердила она себе. «Главное — работать не покладая рук, словно ничего не случилось». И тут ей сразу бросилась в глаза уйма мелочей, каких она прежде почти не замечала. Замавески в гостиной надо постирать, горшечные цветки ждут не дождутся удобрения — самое время сейчас. В люстре под потолком одной лампочки не хватает. Ингер надавала разных поручений фру Хансен. Собрав все свои силы, она обратила их на нескончаемые будничные хлопоты, необходимые, если хочешь поддерживать в доме порядок. Стол из тикового дерева весь в царапинах — надо пригласить столяра, чтобы тот его отиоли ровал. Но на это нужны деньги, а у нее деног нет. Сколько ни наводи в доме порядок, все, что не сделает опа сама и прислуга, так и останется песделанным. И уже к среде ос талось несделаинным лишь то, на что требовались деньги.