фамилией никто нигде не жил. Поселилась в нашем круглом дворе окнами на улицу и завела собаку. Но ежемесячно ходила в какую-то контору и оставляла заявление на розыск человека, ее сына.
Со слухом было у нее очень плохо, нелеченый отит привел к тому, что она почти оглохла в тюрьме, но, как ни странно, хорошо воспринимала только страстный шепот. Слуховой аппарат покупать отказывалась, потому что боялась, что как только купит его, то сразу же и умрет, а деньги будут потрачены впустую. Лидка потом много позже ходила к ней, чем-то помогала по кухне, шила ей, перешивала и перелицовывала вещи, часто беря меня с собой. Обстановка у Марты была аскетична, за исключением богатого резного дубового стола с восхитительной темно-бирюзовой плюшевой скатертью, расшитой переплетающимися ветками невиданных лилий и кувшинок. А в центре скатерти летали, совсем как живые, несколько милых парашютиков, оторвавшихся от одного полулысого вышитого где-то с краю одуванчика. Я всегда, с остервенением ковыряла их пальцем, пытаясь если не сдуть, то хотя бы куда-нибудь их отодвинуть, но они вечно мозолили глаза. По краю скатерти шла длинная пепельно-серая шелковая бахрома, под которой болонка Одетта и сиживала в свое время. Стол этот я хорошо помню, он был тогда для меня как целый город с основательными мощными ногами, выточенными, казалось, из цельных стволов дерева, с очень детально вырезанными звериными мордами, человечьими лицами, листьями и не помню уже чем еще. Марта с Полей и Лидкой о чем-то болтали, я ползала под столом и изучала его. Он был хорош до невозможности! Выяснилось, что помимо несусветной красоты, он еще служил своеобразным сейфом: в каждой ножке были потайные кнопочки, с помощью которых можно было открыть искусно спрятанные дверцы (о которых, не зная, догадаться было почти невозможно). Причем открывались эти дверцы с мелодией – на каждую ножку своя музыка. Этот стол был удивительным произведением искусства, одним из подарков князя Мартусси. Много лет, пока Марта странствовала, стол простоял в дворницкой бывшего Мартиного особняка, а когда вернулась, верный татарин-дворник отдал ей эту махину беспрекословно и даже помог перевезти стол в новое жилье. Видимо, про тайные сейфовые ножки стола не прознал и про спрятанные в них бриллианты тоже. Именно бриллианты в изделиях – кольцах, колье, серьгах – лежали валом безо всяких футляров, кучей, как семечки на рынке. Четыре ножки – четыре кучи бриллиантов. Хотя, вру, попадались там и серьги с изумрудами и, помню, чудесное колье с опалами, которое отсвечивало оранжевыми, абсолютно живыми всполохами, словно рядом горел маленький, но очень яркий костерок. Марта, как Лидка рассказала мне потом, во время войны давала ей кольца для продажи, чтобы она могла Алле, моей маленькой тогда маме, купить еду. «Всегда нужна какая-то маленькая вещь, которая много стоит», – говорила она, протягивая Лидке кольцо за просто так.
Всю жизнь Марта раздавала бриллианты направо-налево, что нередко вызывало недоумение. Вот она и разбазарила все свое наследство, отдавая по роскошному кольцу дворовым своим подругам просто в качестве подарка на день рождения, 8 Марта или Новый год. Поля с Милей поначалу гордо от подарков отказывались, мол, ни к чему это, что за прихоть, неприлично, на это дом можно купить, но Марта однажды на свой день рождения усадила их за праздничный стол, налила водки, положила перед ними по колечку драгоценному и прикрикнула:
– Молчите! Вот молчите и всё! Дайте мне сказать! И не думайте, что я такая дура или сумасшедшая разбрасываться сокровищами, нет! Копить и беречь мне их теперь не имеет смысла, не для кого, одна я осталась. Сыновья сгинули. Кто у меня есть? Никого, кроме вас. Да и лет мне уже порядочно. Так почему же вы мне отказываете в удовольствии дарить вам эти блестяшки? Почему вы хотите, чтобы я умерла и оставила все эти богатства в столе нашему советскому государству, которое отняло у меня детей? Почему вы не хотите, чтобы я радовалась, отдавая это вам? – Мартины глаза наполнились слезами, она встряхнула головой и закончила: – Не считала бы нужным – не дарила бы! И оставьте все ваши ах, охи и благодарности кому-нибудь другому. А будете в следующий раз отказываться – крепко меня обидите! Всё! Я все сказала! Теперь надевайте по каратику, и будем пить за мое здоровье!
– Права ты, наверное, Марта, – сказала Поля. – Ты хозяйка, мать моя, тебе и решать. Но мы все равно тебе удивляться будем, а как иначе? Чтоб на свой день рождения да такие подарки гостям делать – уму непостижимо! Вот ведь баба!
Так и раздавала всю жизнь, улыбаясь. Ароше на переезд кольцо подарила, когда он съезжал, Сусанне на ремонт, Севе Башко на длительное санаторное лечение после войны. А Киреевским да Миле просто так, от любви! Вручала и говорила:
– Цыц! Просто цыц, и всё!
Так на палец и маме насадила, алмазное, торжественное, на свадьбу ведь, а как же! А еще два под конец жизни – Поле и Лидке, бриллиантовые, в платине, искусные и очень изящные, княжеские, тоже просто так, на память, беспричинно. Одно, маленькое, у меня до сих пор, другое пожар сожрал.
Однажды, в конце сороковых, Марта пошла на рынок, а вместо овощей притащила домой какую-то мелкую нищенку, грязную, оборванную и пьяную, как и она сама. Два дня они не выходили на свет божий, Поля с Милей заволновались, стукнулись к подруге, решив, что дело неладное. Но Марта сразу же открыла, деловая, раскрасневшаяся, решительная, с засученными рукавами и боевой, криво повязанной на голове косынкой. Спиртным от нее совсем не пахло.
– Ne vous enquietez pas, дамы, – вдруг обратилась она к ним по-французски. – Всё в порядке, завтра выйдем, ждите, – и закрыла прямо перед их носом дверь.
Поля с Милькой не могли успокоиться, все гадали да спорили, что это с Мартой, зачем вдруг французский, почему такая благотворительность – пьяниц домой водить и приют давать, никогда за ней подобного не замечалось. Строили догадки, судили-рядили, так и разошлись по подвалам в мучениях.
Наутро же застали Марту с приблудной теткой на их любимой скамейке, лузгающих семечки и радостно смеющихся. Обе были как стеклышко, начищенные, намытые, словно что-то важное вот-вот должно было произойти в их жизни. Незнакомка была отполирована так, что можно было ее в подробностях рассмотреть. Собственно, подробности были все прикрыты Мартиным платьем в горошек, а на лице чужачки надо остановиться особо. Следы алкоголизма хоть и были чуть заметны на слегка опухшем лице, но интеллект в ее глубоких глазах еще сиял, и видно было, что пока не все для нее потеряно. Она, видимо, даже в молодости не блистала какой-то сногсшибательной красотой. Совсем нет. Но даже теперь держалась богиней с манерами мальчика. Ее надменная головка была очень коротко стрижена. Даже в своем возрасте она приковывала к себе взгляд необычностью и мальчишеской угловатостью. На левой щиколотке блестел медный широкий браслет.
Поля с Милей переглянулись и встали, насупившись, напротив баб, не понимая, злиться им или радоваться.
– Ну познакомь нас, мать моя! А то мы уж не знали, что и думать, как увидели, что ты нищенку в дом тащишь! Решили, прибила тебя! Или ты ее! Караулили, чтоб не сбежала, – сказала Поля, рассматривая Мартину знакомую.
– Я ж просила не беспокоиться, бабоньки! Садитесь, знакомьтесь! Это Олимпия, подруга моя по молодым годам, училась со мной в балетной школе. Я как на рынке увидела ее, сначала даже и не признала. Лежит, рассупоненная вся, бормочет всякие глупости, руками машет, словно чертей отгоняет, глаза закатывает. Я остановилась: помрет ведь сейчас человек, а ты и помочь не сможешь! Вдруг вижу, браслет на ноге медный, как у одной подружки моей по балетному классу. Нечасто такое украшение увидишь, запомнила. Посмотрела ей в лицо попристальней и узнала: точно она, Липа!
Заговорила Олимпия. Слушать ее было любопытно, голос чуть с хрипотцой, низкий и задумчивый.
– Не Липа я, Олимпия, неужели постоянно надо просить? Липа – это дерево, Олимпия – богиня! А поскольку при рождении дадено мне было такое необычное имя, я еще девочкой решила, что буду не как все.
И стала рассказывать, что в детстве увлеклась Древней Грецией, стала носить тоги, браслеты на ногах, как древнегреческие богини это делали, выстраивала высокие замысловатые прически, которые, призналась, ей совершенно не шли при таком ее микроскопическом росте. Потом, повзрослев, отошла от древнегреческих глупостей, но браслеты на ногах оставила – мужчинам нравилось, было в этом что-то раболепное, подчиненное, невольническое.
– Видели бы вы ее в то время! Вся Москва на нее оборачивалась! – сказала Марта. – Перо в голову длиннющее воткнет, цветами украсится, накидку ядовитого цвета – малиновую, зеленую ли – набросит, под накидкой колышутся и шелестят шелка и кружева, бусы в пять рядов, серьги до плеч, на глазах стрелки до висков, и вышагивает врастопырку по-балетному, раз, раз. И сама хороша необыкновенно, непонятно, откуда существо такое на улице появилось среди серых одинаковых прохожих! А входит в класс – незаметная, прозрачная, носочек тянет, глазки долу, отличница, право слово! Два разных человека! А что ж ты так быстро ушла из школы? Не просто ушла – исчезла! Одна из лучших была! Маленькая, легкая, талантливая! – поинтересовалась Марта.
– Влюбилась, – просто ответила Олимпия.
– В того студентика, что под окнами ошивался? – удивилась Марта.
– Нет, в его отца, – скромно ответила Олимпия.
– Ух ты! И когда успела? – снова удивилась Марта.
– Успела вот. Чего теперь-то, ни отца, ни сына нет, убиты оба… – чуть с вызовом сказала Олимпия. – Сын увидел нас… Как… Как мы… Схватил пистолет и выстрелил. Я думала, что в меня целил, а он хладнокровно так спрашивает, пока вокруг отца лужа крови растекается и в ковер впитывается: «Будешь моей?» Вопрос такой дурацкий задал не к месту, меня аж передернуло. Я и выпалила: «Никогда!» «Жалеть не станешь?» – спросил. «Нет!» – сказала и стала смеяться. Нервное у меня это было, от страха. Сейчас, думаю, мне пулю в лоб – и покедова! А он, нет, не тронул. Посмотрел на меня собачьими глазами и выстрелил себе в сердце. Никогда не забуду, как он удивленно захлопал ресницами, словно не до конца верил, что умрет.