Дворики. С гор потоки — страница 5 из 33

Санька попалась им во время их пьяного шествия из шинка. Сначала Тишка — кривоногий, черный, как жук, тащил ее «пострадать» с ним на крыльцо, она отбивалась от него, порывалась кричать, тогда пьяная компания решила «проучить» упрямую девку. Они повалили ее, подняли подол и набили ей между ног снега. Потерявшую голос Саньку отбили выскочившие из сенец бабы. Хулиганам дали по два года условно, а Санька получила прозвище Ледник.

Матюха недоволен был судом, ему было жаль Саньку, и он долго думал над тем, почему обидели именно ее, а не другую девку? Отец Саньки, тихий, общипанный, по прозвищу Горюн, забитый нищетой и бесхлебицей, все равно не заступился бы за дочь, не полез бы драться, потому хулиганы действовали наверняка. На суде Горюн беспомощно лез к красному столу и плаксиво повторял на разные лады:

— Ведь это что ж такое, мои матушки? В Ермании того нету. Уж на что некрещеный народ, а у них того нету, глаза лопни, нету!

Над ним смеялись, судья просил его отойти от стола, тогда он лез к мужикам, тыкался растаращенными пальцами и твердил:

— Сейчас умереть, в Ермании того нету. Охаить девку так, мои матушки…

«Таких людей всякий обидит», — думал Матюха, и в нем закипало необъяснимое зло.

И после той проделки Тишка не отставал от Саньки, придирался к ней на улице, подставлял ножку, выдумывал всякие прозвища. До того веселая, плясунья, Санька потускнела, жалась за спины девок, и Матюха замечал не раз, что глаза у нее от слез припухали.

Заговорил он с Санькой впервые минувшей зимой. К нему в одинокую хибарку в морозные ночи набивались девки, сидели допоздна, заполняли оглохшие от его одиноких шагов углы смехом, несмелыми прибаутками. Он, не переставая крутить веревку, оглядывал девок, его блазнил их белозубый грудной смех, блеск налитых молодостью и неведением жизни глаз, он преисполнялся их весельем и втайне искал среди них ту, которая пройдет по этой хибарке сияющей хозяйкой, возьмет его сердце и выдует из него непереводную тоску и обособленность от людей.

С уходом девок ночь казалась особенно густой, бесконечной и истомляющей. Он вертелся на остывающих кирпичах печки, вглядывался в густо-синие бельма окон — они были мертвы и не обещали скорого просвета.

В тот вечер вслед за девками в избу ввалилась «святая троица», как звали Тишку, Васька и Иваныча. Под строгим оглядом Матюхи они согнали с лиц шалые мины, обещавшие буй, драку и издевательство над первым попавшимся, чинно сели по лавкам. Девки перестали петь и оправляли платки, намереваясь покинуть теплый уют избы. Потом Тишка, навалившись на стол грудью и раскачав шапкой лампу, спросил, ни к кому не обращаясь:

— Что, помешали девкам чудака ублажать? Эй ты, богатырь соломенный, чего девок с улицы сманиваешь?

Ему никто не ответил, только Васек громко икнул и гулко заржал. Матюха, еле удерживая в дрогнувших пальцах прядки моченца, тряхнул головой и еще круче завертел веревку.

Первой к двери прошла Санька. На пороге она обернулась к девкам:

— Чего ж, пойдемте!

Девки замялись, а Тишка, толкнув боком стол, вскочил и крикнул своим приятелям:

— Темную Леднику смастерим? Ну-ка!

Он рванулся вслед за Санькой, но на пути его встал Матюха. Он и сам не знал, зачем это сделал и как в нем возникло решение стать поперек горлопану. Тишка отстранился от плеча Матюхи и ехидно спросил:

— Тоже хочешь заработать? Гляди, милок, не в свои дела лезешь, как бы я тебе башку не свернул на сторону.

Матюха не осилил ответить, схватил Тишку за воротник, встряхнул так, что ноги Тишки оторвались от пола. В избе повисла тонкая тишина, только слышно было, как сопел, отдуваясь, Матюха. Он все не отпускал воротника Тишки, слышал, что сзади него стала воротившаяся в избу Санька, это поддало ему силы, и он твердо выговорил:

— В моей избе… Я те порог живо укажу. Хамлет! За Саньку…

Голос Матюхи осекся, он почувствовал, что Тишка готовит ему удар, — напряг силы в левый кулак и с размаху ударил Тишку в переносицу.

Изба взвыла, загрохала, захихикала. Матюха, отчетливо сознавая, что сейчас его начнут бить Васек и Иваныч, круто повернулся, рванул за собой Тишку, поддал его кулаком и коленом и выбил в сени. И сразу вздохнулось легче. Он захлопнул дверь и строго оглядел выжидающие лица ребят и девок:

— Если кто… Саньку… Очищай избу! Ну! Девки, вы после уйдете!

Это был первый случай, когда Матюха встал поперек людям и пустил в ход кулак. Он не ожидал, что рука его, привыкшая держать только кнут, обладает такой силой и внушением. И сейчас при воспоминании о стычке с Тишкой у него перехватило дыхание и дрожали коленки.

Вот тогда он и говорил с Санькой. Она с Аленкой сидела в избе дольше всех — ее удерживала боязнь попасть к Тишке на кулаки и еще что-то, о чем она не догадывалась сама и что Матюха улавливал каким-то очень глубоким уголком сознания. Долго говорили о пустяках, о близких в селе свадьбах, потом Санька, глядя на пламя лампы темными, как бусинки, глазами, неожиданно спросила:

— А с чего это ты, Мотя, взбушевался-то так?

Он поглядел на ее продолговатое, чуть розовое лицо, остановил взгляд на тонких губах, из-под которых выглядывали белые, слегка кривые зубы, и насилу сдержал в себе готовую фразу: «Потому нравишься ты мне очень сильно». Вместо этого он сказал глухо и с напускной злобой:

— Ломаются, дьяволы. Никому проходу не дают. Тебе, например. Знают, заступы нет, и изнугряются.

Санька перевела взгляд с лампы на него, чуть улыбнулась, и на щеках ее зарделся густой румянец.

Потом он провожал подруг до дому, шел рядом с Санькой, касался плечом ее плеча, много смеялся и все норовил поймать пляшущими пальцами руку Саньки. В нем клокотали незнакомые доселе силы, и встреча с ребятами была бы даже приятна: хотелось буйствовать и творить на глазах Саньки чудеса.

Избенка Матюхи лепилась на самом обрыве к реке и была последней в поселке. Путь домой с села вел полугорой, местами обрывистой, изрытой ямами и горбами подвалов. Чем дальше от середины села, тем жиже и тусклее становились живые звуки. Матюха шел к своей избе всегда неохотно, словно он отрывался от людей, был для них лишним и чужим.

Он долго сидел на камне против окон своей избы. Далеко внизу синей сталью отливала река, в ней отражались удлиненные рябью звезды, и оттого глубина ее казалась бездонной. Где-то бойко играли в гармонью, и в лад ей на поле скрипели дергачи. Матюха все время помнил, что ему надо спать, но это намерение перебивала какая-то недодуманная мысль, — он откладывал сон с минуты на минуту, но беспокойная мысль не улавливалась и разжигала нетерпение.

Сальник, Санька, хозяйство, стадо — все это мешалось, и в этой груде картин была тревожившая мысль. Матюха закурил, стукнул кулаком о колено, и мысль вынырнула из темноты, колкая и обнаженная.

Сальник по-своему говорит правду: трудно ему взяться за дело и стать хозяином. А разве он может думать о Саньке, он, вечный пастух и бобыль? Где же выход? Он кусал губы и мял пальцами погасшую цигарку. Столкнутый нетерпеливой ногой камень долго прыгал по склону, толчки его становились все тише и тише, потом стихли совсем, только глухо плеснулась вода. Матюха встал и тоскливо сказал сам себе:

— Так и ты. Толкнут тебя — и лети к чертовой матери!

В сенях было душно от черноты. Шуршали в гнезде под князьком воробьи, из избы доносилось унылое тюрлюканье сверчка. Матюха глядел во тьму, ждал сна, но голова была совсем чиста, будто целого дня хождения за стадом и не было. Он склеивал мысли, слаживал их — и выходило так, что как ни бейся он, а Санька ему не пара. Тишка — хулиган, пьяница — все же настоящий жених, ибо у него новые сапоги, ластиковая рубаха и богатый дом. А он — как ни старайся — всегда он будет бездомовник, чудак, божий человек.

— Эх, раскрутить бы все — и под гору!

Матюха вскинул ногами, больно стукнулся пятками о земляной пол, и боль подавила возбуждение.

Почему-то вспомнилось зимнее собрание, на котором до утра толковали о колхозах. До Матюхи урывками доходили слова представителя из рика, они тогда не запомнились, ибо гвоздем собрания оказалась драка Садка с Таганком, которых поддержали соседи и родственники. Дрались молча, втихую, только Таганок, вцепившийся Садку в щеки, кричал расстановисто и в растяжку:

— За правду! Глот! Всем жить надо. Мужики! В колья их, кулаков!

И теперь нелепые выкрики Таганка получили осмысленность, в них была правда, нужная ему для выхода из тупика. Когда ни у кого ничего не будет, тогда и он почувствует себя всем равным. Отними у Садка, Сальника их богатые дома, чем они могут великаниться перед другими? До сих пор он не задумывался над этим, и теперь голова трещала под напором бесчисленного количества мыслей, хотелось сразу понять все и найти верный путь к Саньке, к хорошей жизни, к выходу из тьмы одинокой избушки.

Уснул он под первый переклик петухов, и во сне ему снилась Санька — она смеется лучисто, благодатно, и у нее горячие-горячие губы.

III

Глубоко взворочал чрево степей Дон, проломал себе путь сквозь каменные заторы, приник одним боком к зеленым ракитникам, выпустил по окраинам остроребрые куртины куги и задремал, пуская сонные круги вслед игривым всплескам верхоплавки и пескаря.

Потревоженная степь потеснилась для тихой реки, подалась на юг, легла увалами, складками, а дальше сгладила морщины, расстелилась ровно, черноземная, тучная, цветистая.

И говорили старики про свои места:

— Лучше наших краев — пройди всю землю — не найдешь. Сухмень, приволье, дуб. А дубовые дубравы — от них человек крепче делается, дают ему силу.

Но переводились дубравы, мельчал люд. Степь бессильна была помочь человеку, отрезали ее от него широкими рубежами, дали человеку овраги да глину, нужду и горькую полынь.

По всему Дону на десятки верст с редкими промежутками осели барские гнезда, и давал им Дон для глаза красоту, а степь — золото зерна.

Переломилось время надвое, и жизнь закрутилась по новому кругу. От барских гнезд остались кучи щебня да заглохшие, наполовину съеденные тлей и топором парки, в степь вышел новый хозяин.