Дворики. С гор потоки — страница 7 из 33

На скате к Дону, около леска, пестревшего высыпавшим на опушку стадом, заартачился задний, третий трактор. На зов механика Белогуров дал тормоз, соскочил на землю и валко, разминая отекший зад, зашагал по глыбам.

К пашне подошел пастух. Коротков оглядел его клокатую фигуру, поймал несмелую улыбку и, сам не зная почему, весело спросил:

— Чего глядишь?

Пастух улыбнулся шире и спросил в свою очередь:

— А тебе жалко?

Коротков почувствовал себя неловко и, делая вид, что занят делом, соскочил на землю и заглянул внутрь машины.

— Чудак! По мне, хоть оглядись. Я к тому спросил, может, интересуешься этим, хочешь тоже на тракторе ездить. Так объяснил бы.

— А может, и поезжу. А нам объяснять нечего, и так все явственно.

Пастух покруче вскинул на плечо поддевку и подошел ближе.

— Что, ай одна забаловала?

И, не дожидаясь ответа Короткова, просто спросил:

— Может, папироска найдется?

Папироску он взял бережно, прихватил ее одними губами и, затянувшись, похвалил:

— Добро. А то табак надоел дюже, чисто трава. Агроном будешь? Я тебя знаю. Стручкова сподручный?

Коротков улыбнулся.

— А я вот тебя не знаю. Кривинский? А звать как?

— Мотя… Матвей…

Он в замешательстве поперхнулся дымом, оглянулся на стадо, шумнул кому-то и обернулся к Короткову:

— Сильно эта машина ворочает. Сколь лошадей бы умучил тут, а он пых-пых — и почти полполя за утро.

Пастух начинал интересовать Короткова своей простоватостью, детской улыбкой и какой-то необычайной складностью речи. «Вот он, экспонат вымершего мужика из индустриального века», — подумал он, а вслух сказал:

— Не только лошадей, а и мужиков не мало тут поплясало бы. А то они другое дело могут делать.

Матюха недоверчиво усмехнулся:

— Какое ж у мужиков, окромя пахоты, дело?

— Какое? — Коротков резким движением затоптал папиросу и придвинулся к пастуху. — Ты этого еще не поймешь, но главное достоинство машины в том, что она освобождает человека и дает крестьянину досуг. В досуге он может и учиться, и ремесленничать, и…

— Пошли!

Белогуров взялся за руль и выжидательно глянул на Короткова.

— Ну, это мы потом договорим. До свиданья, знакомый.

— Прощевайте покамест!

Матюха затянулся дымом и пошел к стаду.

— Лекция была? — не обертываясь, спросил Белогуров.

— Интересуется парень. А уж и тьма!

Матюха до обеда сидел на опушке, следил за ползающими синехвостыми тракторами и думал над незаконченными словами агронома. Тот понравился ему своей простотой, тем, что без ломанья угостил папиросой. И лицо его — скуластое, разрезанное чертой сросшихся бровей, с узкой полоской отросших усов — тоже было приятно, только вот странность: когда агроном улыбался, его серые глаза были неподвижны и казались взятыми с чужого лица.

Он прикинул, что агроном старше его только года на три.

— Вот что наука с людьми делает!

Он встал, отряхнул сзади брюки и в первый раз пожалел о том, что учился только две зимы.

IV

После ужина в парке на поваленных тополях девки-полетки долго пели песни. Они были из далеких сел и в песни вкладывали всю усталость и тоску по далеким женихам, по родной улице. Пели они низкими, резкими голосами, в них была скрытая мужественность и готовность противостоять горькой судьбе, которую сулили тоскучие песни.

Шел милой мой с работушки

Дорожкой столбовой…

Потом, подзадоренные дальним писком деревенской гармошки, девки переходили на «страданья», переливистые, с придохами, с удалыми отчаянными запевками.

У подъезда правого флигеля курили рабочие, на неясном гуле их говора резко выделялся голос ключника — секретаря партячейки Степана Ивановича:

— Нешто людей наших усамишь! Они на словах согласны на все, а каждый как придет в свою комнату, так никого и знать не хочет. А отчего? Или одного мы воспитания? Все под себя норовим, а теперешнее устремление, как пятнадцатый партсъезд решил…

Коротков пробовал уснуть, — в уставшем теле была лень и неподвижность, но песни гнали сон, куда-то манили, вспоминался родной город и оставленные там близкие люди, о которых днем некогда было думать. Он набросил пиджак и спустился вниз. Завидев его, девки подняли возню, вызывая его на разговор, а он уверенно прошел мимо них и окунулся в парную черноту парка.

Парк был старый, запущенный, густо заселенный грачами. За малиновой канавой он переходил в сад. Яблони стояли подобранные, по пояс утонувшие в густой траве.

Коротков прошел в еловую аллею, где тьма была особенно густа и небо над головой пролегало синей звездной дорожкой. Падала роса, за садом небосклон багряно рдел — всходила луна, и заливистые, с частыми перехватами соловьиные песни, казалось, тоже были багряны, лились волнистыми потоками на вдумчиво притихшие деревья.

Многие из рабочих совхоза живали в этом имении и раньше, они охотно рассказывали о былом величии теперь захватанного, обмерзшего в бестопицу дворца, о том, как по этим аллеям ходили шумные ватаги гостей, в парке жгли фейерверки, в доме неутомимо играла музыка, и народ с деревни до утра толпился у изгороди, забывая про сон и усталость.

Как изменилось все! Недавние зеваки барских праздников хозяйственно разграбили имение, оглушили ревом, грохотом екатерининские покои, стройный ампир, барокко — пошли на растопку печей, штоф обивки украсил бабьи повойники, — и теперь на пепелище былого новые хозяева начинают строить свое богатство, свою сытость, свое право на лучшую жизнь.

Коротков исколесил прилегающую к совхозу степь на много верст кругом. Черноземные равнины пока были мертвы, мужицкая соха не добиралась до скрытых в земле сокровищ и деревни по-прежнему были убоги, сплошь соломенные, по уши вошли в навоз и грязь.

И, преисполняясь этими мыслями, он молодо увлекался, искал близких путей к тому времени, когда этот край увидит сталь машины, блеск электричества, культурные пути, школы, когда степь зацветет всеми цветами, которые она веками сберегала для своего хозяина.

Он заговаривал об этом со Стручковым. Тот раздумчиво сдвигал желтые брови, обминал тонкими губами тайную усмешку.

— Романтизм тебе, Петя, голову засоряет. Я не против этого, но, понимаешь, сейчас, нам не время еще мечтать, а то размечтаешься и про дела забудешь. Видишь ли, когда работник, практик начинает увлекаться большими планами, гореть, понимаешь, и все такое, тогда ему скучно становится делать свое маленькое дело. Он думает: «Что, понимаешь, я пустяками занимаюсь, когда надо делать эдакое огромное дело». А я не против, только мне, по моему худому сгаду, представляется в такой последовательности: я должен делать свое маленькое дело и не упускать из виду всей грандиозности нашей стройки.

Речь Стручкова всегда охлаждала Короткова, он как будто срывался с невидимых высот, и на место недавних мечтаний вставали невыполненные за день работы, помнились и непропаханные картошки и перебродивший, ожидающий вывоза навоз, и сбитое плечо мерина Гараськи.

Зато наедине он любил мысленно бродить по плетучим дорожкам своих планов, глядел на себя со стороны, и на фоне воображаемой картины жизни фигура его получала осмысленность и какое-то величие.

Он целиком был сыном города. Детство и юность его протекали на окраине, у рыжих стен вечно скрежетавшей и сотрясавшейся в натуге фабрики. Фабричные ребята были первыми товарищами и учителями, история фабрики, пережившей и холод, и голод, и недолгое умирание — была для него наглядным уроком по политграмоте. Он понимал город, в его сутолочности чувствовал родную стихию, но любовь, глубоко запрятанную от глаз посторонних, он питал к полю, к шумливым лесам, оранжевым зорям, снежным переметам, испятнанным голубыми заячьими следами. Эта любовь, в юношестве подкрепленная огромным количеством прочитанных о деревне книг, определила его специальность, привела сюда.

Но подлинная, глубинная деревня, лишенная смутного налета книжной прелести, поразила его своей скудностью, дичью, звериным бытом, откровенной циничностью мужиков, всецело занятых только жаждой обогащения. Такая деревня не нужна никому, и чем скорее она исчезнет, тем лучше. И здешняя жизнь начинала рисоваться Короткову иной: разрезанные утрамбованными дорожками поля, каменные, бетонные строения, трубы зерновых фабрик, по увалам сыто ухают автобусы, трактора — и на полях люди, радостные, пьющие солнце, тепло, чистые, нарядные, счастливые.

Город среди полей. Железо и электричество в степном просторе, покорные человеку и дающие ему неомраченное счастье!

На выходе из окружной аллеи Коротков оступился в растолканной колее и, сохраняя равновесие, попал руками в крапиву. Он замахал обожженными пальцами и выругался.

Сейчас же, казалось, над самой его головой, раздался сочный смех. Коротков оторопело огляделся и увидел огонек папиросы в зарослях на валу. Пока он отряхивался и чесал пальцы, невидимый человек все еще со смешком в голосе спрашивал:

— Крушение перенес? Это бывает. В такой темени недолго и глаз лишиться. Садись, покурим. По голосу слышу, это вы, Петр Юрьич?

В замешательстве Коротков никак не мог узнать обладателя голоса. Он пошел на огонек и, опускаясь на колени, для верности спросил:

— А кто это, не разберу я никак?

— Да я, я, Федот Кривинский. Не пужайся. Человек свой.

Коротков натолкнулся на протянутую руку, подал свою и почувствовал, как ладонь его утонула в огромной лапе Федота.

— Откуда и куда?

— А землю шагами мерил. Много ли в ней долику. — Федот раскурил окурок, и из тьмы проступили его обкусанные усы, кончик отвислого ноздрятого носа. — Прошел нынче километров тридцать, думал прямо домой драть, да ног не отведу, как сел вот — и зад не подниму. Придется в совхозе и заночевать, благо разговор есть небольшой.

— С кем?

— Да с кем же, как не с хозяином. — Федот смахнул со лба дзынькнувшего басовой ноткой жука и привалился на землю животом. — С хозяином и с тобой. В тебе ведь тоже большая загвоздка сидит.